Данло посмотрел на свою чашку, сделанную из рубинового фосторского стекла.
— Вот у вас много вещей — чувствуете вы себя в безопасности?
— Я готовился к чему-то подобному всю свою жизнь и обезопасил себя больше, чем кто-либо другой в этом городе.
— У вас, наверно, много друзей?
— Когда-то меня предал Бог, потом близкие люди — теперь я ни во что такое больше не верю.
— Жаль, — сказал Данло. Свет излился из его глаз, но сочувствие гостя, казалось, только рассердило Констанцио.
— На что ты, собственно, надеялся, если у тебя нет денег? — снова спросил он.
— У меня есть нечто другое.
— Что именно?
— Вот. — Данло достал из кармана шубы шелковый мешочек, развязал его и вытряхнул на ладонь сверкающий алмазный шар.
— Бог мой! — ахнул Констанцио. — Уму непостижимо. Можно подержать?
Данло отдал ему сферу, и Констанцио принялся вертеть ее туда-сюда своими вспотевшими пальцами. Шар в его руках искрился разноцветными огоньками.
— Скраерская сфера. Откуда она у тебя?
— Не могу вам этого сказать.
Констанцио пристально посмотрел на него и сказал:
— Глаза у тебя тоже необычные. Очень редкого синего цвета. Известно тебе, что Мехтар однажды сделал пару таких же точно глаз?
— Правда? — сказал Данло, хотя хорошо знал историю о том, как Мехтар переделывал его мать в алалойку.
— Она тоже была скраером. Звали ее Катариной, и она приходилась сестрой Мэллори Рингессу.
И Констанцио стал рассказывать, как работал над членами экспедиции, которая затем отправилась к алалоям. Катарина ослепила себя, сказал он, как это делают все скраеры во время своего жуткого посвящения. И Мехтар Хаджиме вырастил для нее новые глаза, которые вставил потом в глазницы на ее новом лице.
— Странно, но у тебя ее глаза. Темно-синие, как жидкие сапфиры.
Данло потупился. Огненное копье вошло в его левый глаз и пронзило голову насквозь, а лицо вспыхнуло румянцем. Знает ли Констанцио. как влюбился Мэллори Рингесс в Катарину, не ведая, что женщина, с которой он спит, — его сестра?
— Я слышал, что Катарина умерла в экспедиции, — сказал Констанцио.
Да, подумал Данло. Умерла, рожая меня.
— Слышал я также, что сферу после кончины скраера полагается возвращать его коллегам.
— Да, так у них принято.
— Эту сферу, если она не поддельная, очевидно, так и не вернули.
— Она не поддельная, — по-прежнему глядя в стол, сказал Данло.
— Данло с Квейткеля. Странный человек со странными и красивыми глазами. Почему ты не снимешь маску, чтобы я мог разглядеть их получше?
— Я не могу.
— Если Мехтар будет ваять тебя, маску все равно придется снять.
Глаза Данло под маской ярко вспыхнули, и он спросил: — Значит, этот шар стоит десяти тысяч городских дисков?
— Это трудно определить, — осторожно сказал Констанцио. — Но если это настоящий скраерский алмаз, ваяние им оплатить можно.
— Меня не всякое ваяние устроит.
— Ну да — ты сказал, что хочешь стать алалоем.
— Да. Но не просто алалоем.
— Боюсь, что не совсем тебя понимаю.
— Был человек, которого Мехтар когда-то сделал алалоем, и я хочу в точности походить на него.
— И кто же этот человек?
Данло помолчал, набрал воздуха и произнес: — Мэллори Рингесс.
— Мэллори Рингесс?
Они долго смотрели. друг на друга через стол, не говоря ни слова, и наконец Данло тихо, почти шепотом, сказал:
— Я надеялся, что у Мехтара Хаджиме сохранились голограммы, снятые с Мэллори Рингесса. Что он сможет изваять по этим голограммам новую скульптуру.
— Слабая надежда, тебе не кажется?
— Слабая? — Видя, как внезапно отвердели серые глаза Констанцио, Данло понял, что угадал верно: этот коллекционер ни за что бы не выбросил такую ценность, как голограмма Мэллори Рингесса.
— Если даже такие голограммы и сохранились, не могу понять, зачем тебе нужно выглядеть как Мэллори Рингесс.
— Что же в этом странного? Сейчас чуть ли не каждый в городе желает стать богом в подражание Мэллори Рингессу.
— Но ты хочешь преобразиться не в бога, а в первобытного человека.
— Мэллори Рингесс носил именно такой облик до того, как стать богом, разве нет?
— Всем известно, что он покинул Невернес в том самом теле, которое сделал для него Мехтар, — с немалой гордостью произнес Констанцио. — Но только рингисты верят, что он стал богом.
Данло молчал, и глаза Констанцио вжигались в него, как лазеры.
— Ты рингист? — спросил наконец хозяин.
— Нет. Как раз наоборот.
— Стало быть, противник рингизма? Это хорошо. В нашем районе много таких. Это облегчит твои визиты сюда.
— Значит, вы думаете, что Мехтар сможет сделать такую скульптуру?
Констанцио спрятал алмазный шар обратно в мешочек, а мешочек сунул в карман халата.
— Если подтвердится, что сфера настоящая, я уверен, что Мехтар сможет изваять желаемую тобой скульптуру.
При исчезновении шара Данло ощутил жгучую пустоту в животе. Это было единственное, что осталось ему от матери, и вряд ли ему удастся снова взять этот шар в руки.
— Я попрошу вас об одном, — сказал он. — Об этом ваянии никто знать не должен.
— Само собой — ты хочешь сохранить свою тайну, как все остальные и я в том числе.
Глаза Констанцио стали тусклыми, как старый снег, и Данло усомнился, можно ли ему доверять.
— Я должен просить вас никому не называть мое имя.
— Нет в городе человека, умеющего хранить секреты лучше Констанцио с Алезара.
— Давайте договоримся: если вы нарушите это условие, плата за ваяние должна быть вами возвращена.
— Твои секреты будут в такой же сохранности, как эта прекрасная сфера, — заверил Констанцио, похлопав себя по карману.
Данло посмотрел на этого почти не поддавшегося разгадке человека и протянул ему руку. Соприкосновение голых рук должно было казаться Констанцио вопиющим варварством, но он все же пожал руку Данло, чтобы скрепить уговор.
— Когда мы начнем? — спросил Данло.
— Мне надо подготовиться, приобрести инструменты и лекарства, которые трудно будет достать. Дней через двадцать, не меньше.
— Я думал, это будет быстрее.
— Само ваяние займет втрое больше времени.
— Я не знаю… есть ли у меня столько в запасе.
— Нельзя торопиться, создавая произведение искусства.
— Да, конечно, но иногда величайшие шедевры распускаются внезапно, как огнецвет средизимней весной,
— Великие резчики наподобие Мехтара Хаджиме способны работать в ускоренном темпе, но такое ваяние, несмотря на блокираторы и наркоз, будет более болезненным.
— Я понимаю.
— Многие ткани будут испытывать шок одновременно. Скальпели, лазеры — все это очень больно, а нервы можно травмировать только до определенной степени.
— Понимаю.
— Выходит, ты уяснил, что быстрое ваяние — процесс как глупый, так и рискованный?
Данло закрыл глаза от приступа боли, которая всегда таилась за его лбом. Сердце билось слишком сильно, и кровь пульсировала в мозгу. Эккана все еще лизала огненными языками все его тело, обжигая и скручивая нервы с головы до пят.
— Я попросил бы Мехтара ваять со всей быстротой, на которую он способен, — сказал он наконец.
— Ты мужественный человек. — Констанцио смотрел на Данло, погружаясь в глубину его глаз. — Очень мужественный, сказал бы я. Чтобы стать тем, кем ты хочешь, тебе понадобится все твое мужество.
— Так когда же мы начнем?
— Приходи сюда через восемнадцать дней. Если повезет, я к тому времени оборудую мастерскую в одной из моих комнат.
— Спасибо. — Данло поклонился, сидя на стуле. Затем они с Констанцио поднялись и обменялись более церемонными поклонами.
— Если тебя не захотят пропустить в этот район, — добавил Констанцио, — скажи, что гостишь у меня. Мои охранники будут предупреждены и подтвердят это в случае проверки.
— Спасибо, — повторил Данло. — До встречи, и успеха вам.
— До встречи, Данло с Квейткеля. Если война не прикончит нас всех, ты очень скоро узнаешь, какое это счастье — стать тем, кем ты хочешь быть.
Я — не мой отец, в тысячный раз подумал Данло.
Он думал об отце все время, пока Констанцио провожал его до двери. Он чувствовал его черты в собственном крупном носе, в крутых скулах, в черных с рыжиной волосах. Он всматривался в себя, и на него смотрело лицо Мэллори Рингесса. Лицо, преображенное бесчисленными сеансами ваяния, сильное, умное и благородное, но с проглядывающей под всем этим свирепостью. В этом гордом облике прочитывалась история происхождения человека и высокая судьба, ожидающая каждого, у кого хватит мужества стать подлинным собой. Данло не был своим отцом и не мог им стать — но если у него хватит мужества, дикое и прекрасное отцовское лицо скоро станет его лицом.
Глава 15
ТАМАРА
Что есть дитя? Это воплощение идеалов нашего разума и завершение наших персональных программ. Происходит зачатие, затем мать питает себя углеродом, водородом, азотом и кислородом — и дитя рождается. Можно сказать, что программа вышеуказанных элементов состоит в том, чтобы сложиться в ребенка, а программа ребенка — в том, чтобы вырасти в мужчину или женщину. Женщина и мужчина способны создать вместе много детей — пятьдесят и даже больше, и каждое дитя запрограммировано использовать еще больше элементов вселенной, пока каждый атом звездной пыли от Млечного Пути до Сагарской Спирали не подчинится нашим программам. Можно сказать, что этот созидательный космический процесс есть программа вселенной. Осознав это, мы подходим к более глубокому ответу на вопрос “что есть дитя”.
Дитя есть средство совмещения наших индивидуальных программ с Вселенской Программой. Дитя есть архитектор, преобразующий материю и превращающий саму вселенную в рай, предназначенный для детей наших детей.
Николос Дару Эде. “Принципы кибернетической архитектуры”Последующие дни были самыми мрачными в жизни Данло. С приближением глубокой зимы морозы усилились. Переменная облачность с легкими снегопадами уступила место ярко-синим небесам без единого облачка, без всякого признака влажности. Ноздри на этом сухом морозе сразу обрастали инеем, и легкие простывали, исторгая кашель. Данло дважды, несмотря на маску, чуть не обморозил себе лицо.
Чтобы поддерживать внутреннее тепло, требовалась обильная пища, но ему становилось все труднее отыскивать рестораны, где подавали хотя бы водянистый курмаш. Он предпочел бы сидеть в относительном тепле своей хижины, но вынужден был отправляться в город, чтобы поесть хотя бы раз в день.
Потом настал 50-й день зимы, когда во всем городе как-то сразу кончилась еда. Содружество и рингистский флот готовились к своему решающему, как молились все, сражению, и их маневры преграждали дорогу продовольственным транспортам с Ярконы и Летнего Мира. Рестораны начали закрываться один за другим — сначала бесплатные, за ними почти все частные, от Крышечных Полей до Хофгартена. На следующий день тридцать тысяч хариджан собрались в Меррипенском сквере, требуя, чтобы Орден пожертвовал своими продовольственными резервами и накормил голодных.
Но в действительности никаких резервов у Ордена не было.
В залах Академии царил такой же голод, как на улиие Контрабандистов. Лорд Палл отправил в Меррипенский сквер посланца, чтобы поведать хариджанам о лишениях мастеров и послушников. Но люди, чьи умы были отравлены мифом о закромах Ордена, набитых курмашом и рисом, не поверили посланцу и закидали его смерзшимся снегом.
Случаи насилия в городе учащались. Рассвирепевшие хариджаны били магазинные витрины и вламывались в закрытые рестораны, но обнаруживали, что те пусты, как раковины, выброшенные прибоем на берег. Они врывались в квартиры богатых червячников и даже пытались взять штурмом собор Ханумана, в подвалах которого, по слухам, хранилось много провизии. Божкам и охранникам Ханумана стоило труда разогнать их. После битвы у западного портала остались лежать двести мертвых хариджан, и еще больше нападающих получили пулевые ранения или лазерные ожоги. В тот день погибли также пятьдесят четыре рингиста, после чего Хануман ли Тош раздал лазеры всем своим потенциальным богам и закрыл Старый Город для всех, кто отказывался следовать Путем Рингесса.
Данло в ожидании операции следовало бы держаться подальше от опасных улиц, тем более что в городе невозможно стало найти даже зернышко курмаша или гнилой кровоплод, — но он упорно продолжал свой другой, личный поиск. Каждый день он выбирался из Пущи в город и разыскивал на ледяных улицах Тамару. И чем больше он искал, тем сильнее и острее становилось в нем чувство, что она тоже ищет его.
Однажды на раскрашенном в зеленую и оранжевую клетку перекрестке Посольской и Гостиничной улиц ему показалось, что он увидел ее. Скользя в толпе богато одетых дипломатов, паломников и других застрявших в Невернесе пришельцев, он испытал вдруг странное покалывание в области затылка, будто кто-то щекотал его там электричеством, кончиком ножа — или глазами. Данло обернулся, чиркнув коньками по льду, — и там, среди людей, тщетно разыскивающих съестное в здешних отелях, мелькнули светлые волосы и темные глаза из его заветных снов. Видение явилось и пропало бесследно, несмотря на поспешность, с которой Данло устремился в погоню за ним.
Тогда же он заметил еще кое-что. Позднее, пытаясь пережить этот момент вновь во всех его красках и ощущениях, точно на картине фантаста, Данло вспомнил пару рук без перчаток, с блестящими красными кольцами. Чувство реальности подсказывало, что это ошибка памяти: кто, кроме аутиста, вышел бы на улицу без перчаток в такой мороз? Кто, кроме воина-поэта (причем одного-единственного), осмелился бы щеголять красными кольцами у всех на глазах? Быть может, это всего лишь галлюцинация ослабевшего от голода мозга — или фрагменты уличных впечатлений сложились в картину, имеющую для него, Данло, особое значение. Но память тем не менее оставалась памятью. Данло привык доверять этому окну в объективную реальность так же, как собственным глазам. После этого случая, раскатывая по улицам от Колокола до Фравашийской Деревни, он всякий раз оборачивался, ощутив жгучее прикосновение чьих-то глаз — оборачивался в надежде снова увидеть Тамару, смотрел, слушал и ждал.
И однажды — чисто случайно, как могло показаться, — он нашел ее. Произошло это накануне того дня, когда ему полагалось вернуться в дом Констанцио. Небо ярко синело, и было слишком холодно, чтобы бродить по улицам, если только дело не шло о жизни и смерти. Но Данло, уже ближе к вечеру, когда бледно-желтое солнце стояло над западными горами, не спешил, проезжая по улице Музыкантов. Несколько раз он задерживался перед обогревательными павильонами, слушая несущиеся оттуда звуки кифар и окарин. Около улицы Путан он даже нашел сольскенского флейтиста, игравшего на такой же, как у него, шакухачи.
Данло так долго стоял там, зачарованный этой музыкой души и дыхания, что его коньки чуть не примерзли к красному льду. Слушателей, кроме него, было совсем мало, и уж совсем у немногих имелись деньги, чтобы поделиться ими даже с самым блестящим из виртуозов. У самого Данло была только пригоршня орехов бальдо, которые он насобирал в лесу под снегом. Положив их в чашку флейтиста, он вдруг услышал звуки, оживившие в нем всю давнюю боль и тоску. Они струились по улице, как звон золотого колокола и пение струн виолы. Паутинная арфа! Данло узнал ее сразу — ведь Тамара играла на этом экзотическом инструменте со страстью и талантом мастер-куртизанки.
В мгновение ока он преодолел следующий квартал улицы.
Там, перед закрытой стальной дверью частного ресторана, на белой шегшеевой шкуре сидела она, играя для кучки ценителей. Ее слушали два червячника в черных соболях и астриер с тяжелой платиновой цепью на шее. Эталон восьмифутового роста с одной из планет Пипеля стоял, крепко зажмурившись, едва не падая на плотную женщину с экстатическим выражением лица. Все внимание этих людей было приковано к музыкантше с золотой арфой на коленях.
Данло тоже смотрел на нее. Она откинула капюшон своей темной шубы, чтобы лучше слышать, и ее длинные светлые волосы падали на плечи, как солнечный свет. Ее глаза цвета черного кофе столько раз смотрели на него с тоской и надеждой, когда он закрывал свои! Лицо, говорившее о перенесенных страданиях и тяготах, сохранило свою красоту. Постаревшее, исхудавшее, оно по-прежнему излучало ту дикую радость бытия, которую Данло называл анимаджи. Тамара всегда жила радостно, как играющая на солнце тигрица, — и глубоко, как тигрица, запускала когти в жизнь. За это Данло, помимо всего прочего, и любил ее.
— Тамара, Тамара, — шептал он, но никто не слышал его за звуками арфы. — Тамара, Тамара.
Ее пальцы перебирали струны с плавностью и естественностью текучей воды; Данло дивился, как она вообще способна шевелить пальцами на таком морозе. Это, видимо, следовало приписать той же анимаджи, чистому огню жизни, струящемуся по ее телу и позволяющему вкладывать душу в музыку, несмотря на жестокий холод. Данло помнил этот ее огонь и помнил, как наполнял ее собственным диким огнем. Чего бы он ни отдал, чтобы снова лечь с ней на мягкий мех, как в ту их первую ночь много лет назад.
Тамара, Тамара.
Она закончила играть и отложила арфу. Эталон, порывшись в карманах, не нашел ни одного городского диска и торопливо бросил в ее чашку несколько золотых давинов.
Астриер, удивив всех, снял с шеи цепь и опустил ее, как свернувшуюся змею, рядом с монетами эталона.
— Впервые слышу такую игру на арфе, — сказал он с поклоном. — Может быть, вы купите на это немного еды. — Другие тоже положили что-то: кисет с тоалачем, мешочек сушеных снежных яблок, сорванный в Гиацинтовых Садах огнецвет. Потом поклонились артистке и разошлись по своим делам.
Данло подошел последним, стыдясь своих пустых рук, но потом вспомнил про камень, который нашел пять дней назад, бродя по пескам Северного Берега у старого дома Тамары. Он вытащил его из кармана на свет — гладкий и круглый, не больше ореха бальдо. Кристаллические нити вплетались в голубовато-серую породу, как паутина. У Тамары на окне чайной комнаты когда-то лежали семь натертых маслом морских камней — может быть, этот ей тоже понравится. Данло положил камень в ее чашку.
— Какой красивый! — Тамара взяла камень в руку — можно было подумать, он ей больше по душе, чем золотые монеты и платиновая цепь. — Я всегда любила красивые камни.
— Я… так и подумал. — На этом участке улицы не осталось никого, кроме них двоих. Данло стоял в своей белой шубе и черной маске, не сводя с нее глаз. — Жаль, что не могу больше ничего дать вам — на камень еды не купишь.
— Не купишь, — согласилась Тамара, взвешивая на другой ладони монеты и цепь. — Но еды все равно почти не осталось. Такие дары я получаю нечасто, но вряд ли мне дадут за них хотя бы мешочек риса.
— Вы, должно быть, голодны, — помолчав, сказал Данло. — Я сожалею.
— Но ведь и вы тоже голодны, — невесело улыбнулась Тамара. — Теперь почти все голодают.
— Верно, я голоден. Но ваша игра… это как серебряные волны, как море — поющее под звездами Я слушал и забывал о голоде.
Тамара, любившая комплименты не меньше шоколадных конфет, тихо рассмеялась. Смех был все тот же: чуть печальнее, быть может, но такой же звучный, теплый и полный жизни.
— Как красиво вы говорите. — Ее взгляд стал более пристальным. — И голос у вас красивый — мы раньше не встречались?
Данло улыбнулся, потому что голос у него на морозе звучал сипло, и ответил:
— Мне уже случалось слышать, как вы играете.
— В самом деле? Я не так давно играю на улицах. Но когда-то я была куртизанкой — может быть, мы заключали контракт?
Данло вспомнил, как она обещала выйти за него замуж, и за его левым глазом вспыхнула боль. Не в силах ничего вымолвить, он опустил глаза на лед, где лежали их тени.
— Меня зовут Тамара Десятая Ашторет, но боюсь, мы с вами беседуем не совсем на равных. Не хотите ли снять маску, чтобы я могла видеть, с кем говорю?
Данло еще больше потупился, глядя на свое отражение во льду, но красный лед давал плохое представление о том, каким видит его Тамара. Мохнатый белый мех, черная маска, синие глаза, истекающие теплой соленой водой и светом.
— Почему вы не хотите снять маску? — мягко повторила Тамара.
И Данло, сердце которого стучало о ребра, как кулак, сорвал маску с лица.
— О нет! — ахнула Тамара, когда их глаза встретились.
Она бросила протирать арфу шелковым лоскутом и вскочила, точно собравшись бежать.
— О, Данло, я думала, что никогда больше тебя не увижу.
— Я… всегда молился о том, чтобы свидеться с тобой.
Она, не отрываясь, разглядывала шрам-молнию у него на лбу и другие шрамы, помельче, которые опыт и страдания оставили у него на лице.
— Я слышала, что ты покинул город вместе с другими пилотами Экстрианской Миссии. Вы собирались основать где-то в Экстре вторую Академию, да? Я думала, ты больше сюда не вернешься.
— Вот… пришлось.
Данло шагнул к ней, но она, вдруг вспомнив, что должна держаться на расстоянии, вытянула руку ладонью вперед.
— Нет, пилот. Не надо.
— Тамара…
— Нет, пилот. Нет, нет.
Данло стоял, сжав кулаки, не зная, что делать дальше.
— Здесь очень холодно, — сказал он наконец. — Зайдем ненадолго в кафе? Я не нашел ни одного, где еще подают кофе, но горячий чай еще есть, если ты не против пить его без меда.
— Да, хорошо бы, но я жду одного человека.
Стальной осколок, острее и холоднее ножа воина-поэта, вонзился Данло в левый глаз. Данло моргнул и сказал:
— Понятно.
Что-то в его голосе, видимо, тронуло Тамару и побудило самой прикоснуться к нему. Ее пальцы, обжигая, медленно прошлись по его лицу от глаза до подбородка.
— О, пилот. Мне очень жаль, но я боюсь, что все осталось без изменений.
— Ты так и не вспомнила меня?
— Я помню только нашу последнюю встречу в доме Матери.
— И за все это время — ничего?
— К сожалению.
— Никаких образов, никаких снов о тех моментах, что мы провели вместе?
— Кроме нашего прощания тогда же, у Матери. Возможно, было бы лучше, если бы мы распрощались навсегда.
— Нет, нет. Видеть тебя сейчас… твои глаза, твое благословенное дыхание… это все равно что обрести солнце после многих лет путешествия в космосе.
— Ты очень красив, — с тихим смехом сказала Тамара. — Нетрудно понять, почему я тебя любила.
— Ты помнишь, что такое имаклана? Любовная магия между мужчиной и женщиной, мгновенная и в то же время вечная.
— Да, помню. Ты говорил.
— Ты не веришь, что она существует?
— Наверно, какая-то часть меня все еще тебя любит, — грустно сказала она. — Но я этого не чувствую. И не хочу чувствовать, пожалуй. Жаль, но это так.
— Мне… тоже жаль.
Он зажмурился, отгоняя подступившие к глазам горячие слезы. Он вспомнил, сколько хорошего и доброго стерло из памяти Тамары насилие, учиненное над ней Хануманом, и это привело его в ярость. Слезы высохли, как вода под жарким солнцем. Когда он снова взглянул на Тамару и на резкий, заливающий улицу зимний свет, в его глазах не было ничего, кроме гнева.
— Ты все еще сердишься, пилот. — Тамара отступила на шаг, к разостланной на льду меховой шкуре. — Все еще полон ненависти и отчаяния.
— Да. — Это слово вырвалось у него с силой дующего над морем смертельного ветра.
— А я все так же боюсь этой твоей ненависти. Боюсь тебя.
Глаза Данло зияли, как дыры, пробитые в душу. Не желая показывать Тамаре бездонной глубины своих эмоций, он потупился и сказал:
— Мне всегда хотелось сделать что-то, чтобы перестать ненавидеть.
— Зачем ненавидеть вообще? Зачем ненавидеть весь мир из-за того, что я подхватила вирус, разрушивший мою память?
— Я не мир ненавижу, — тихо, почти шепотом ответил Данло. — Я ненавижу одного человека.
— Но за что? И кто он?
— Не имеет значения.
— Пожалуйста, скажи мне.
— Не могу.
— Это Хануман?
Данло улыбнулся живости ее ума, но промолчал.
— Да, его, наверно, многие ненавидят, — сказала она. — Из-за войны, из-за того, что он сделал.
Данло склонил голову, признавая вину Ханумана, но снова ничего не сказал.
— Но ты ненавидишь его не за это?
— Нет.
— За что же, пилот? Пожалуйста, скажи мне.
— Нет.
— За то, что Хануман влюбился в меня в ту первую ночь, как и ты?
— Значит, ты помнишь, что происходило между тобой и Хануманом?
— Помню только, что никогда его не любила. Не могла любить.
— Понятно.
— Ты ненавидишь его из-за меня?
Данло грустно улыбнулся, глядя, как играет солнце в ее золотых волосах.
— И твоя ненависть сильна до сих пор. Я чего-то не понимаю о тебе и о нем, правда? Почему ты не хочешь сказать?
— Не хочу причинять тебе боль.
— Как может твоя ссора с Хануманом причинить мне боль?
Он глотнул холодного воздуха, закашлялся, зажмурился, снова открыл глаза и сказал: — Твою память разрушил не вирус. Это сделал Хануман.
— Как так? Что ты говоришь?
И Данло рассказал ей, как Хануман под предлогом записи ее воспоминаний о Старшей Эдде в компьютер однажды ночью, глубокой зимой, заманил ее в часовню собора. Там он надел ей на голову очистительный шлем и тщательно; одно за другим, уничтожил все ее воспоминания о Данло. А после, пользуясь ее смятением и отчаянием, кольнул ее в шею крошечной иголкой и ввел ей вирус, вызывающий катавскую лихорадку. Но культура вируса была мертвой: Хануман впрыснул ее только для того, чтобы вирусолог, который будет исследовать Тамару впоследствии, поверил, что она заразилась этой страшной болезнью. Он надеялся, что никто не заподозрит его в этом преступлении, и никто действительно не заподозрил — кроме одного.
— Но ведь не Хануман же рассказал тебе об этом. — Большая черная машина-замбони ползла по улице, разглаживая лед. Тамара дождалась, когда она проедет, и спросила: — Откуда ты знаешь?
— Знаю, потому что знаю Ханумана. Под Новый год, в соборе, я принес ему подарок, и он мне все сказал — глазами.
В Тамариных глазах вспыхнул гнев. Она перевела дыхание и спросила: — Почему же ты ничего не сказал мне?
— Ты и без того достаточно выстрадала, когда я увидел тебя в доме Матери.
— О, Данло. — Лицо Тамары смягчилось, она посмотрела на него так, будто его страдания ранили ее больнее собственных. — Ты думаешь, что Хануман сделал это, чтобы разлучить нас?
— Да. Но дело не только в этом.
— В чем же еще?
Данло, прижав руку к пылающей голове, на миг задержал в себе ледяной воздух и выдохнул.
— Хануман хотел сделать мне подарок. Он всегда ощущал боль жизни очень остро, очень глубоко. Я никогда не знал человека, более одинокого, чем он. Но его одиночество не было подлинным. Он всегда был очень близок к тому единственному, что хотел бы полюбить всем сердцем. Он нуждался в том, чтобы это полюбить, но ему всегда что-то мешало. И эта единственная вещь — наш прекрасный, благословенный мир, понимаешь? Наш… ужасный мир. Есть жизнь внутри любой жизни, свет внутри света, и сила его сияния страшна. Загляни в глубину камня, и ты увидишь, как зажжется чудесный свет там, внутри. Хануман никогда не мог вынести этого зрелища, никогда не хотел по-настоящему увидеть себя таким, как есть. В нем самом свет сияет ярко, как звезда, и связывает его со светом внутри всех вещей — вот что всегда было ему ненавистно. Он всегда боялся потерять себя, став одним из бесчисленного множества огней. И ненавидел себя за этот страх. Но перестать бояться он был способен не больше, чем перестать страдать от того, что он жив и одинок. И он отчаялся. Он устал от своего небывалого, страшного отчуждения. А когда он, вспоминая Старшую Эдду, поневоле заглянул в свет своей памяти, Единой Памяти, стало еще хуже. Я искал способ понять, что должен чувствовать он. Хотел объяснить это себе с помощью слов. Я думаю, что единственный цвет, который он по-настоящему знает, — это черный. Но внутри черного тоже есть черное, правда? Настолько же не похожее на цвет моей маски, как ее чернота на белизну. Это чернота бесконечной глубины, бездонная пещера, такая истинная и полная чернота, что никто не может увидеть ее по-настоящему — ведь она не отражает света. Эта полная чернота, это несуществование света — вот что видит теперь Хануман, когда смотрит в себя. Его душа сломана, и он знает об этом. Но вместо того, чтобы попробовать исцелиться, он называет этот мрак и отчаяние своей судьбой и принуждает себя любить это. И он… всегда хотел, чтобы я тоже это любил. Чтобы я это понял — не только на словах, а изнутри. Он хотел вжечь эту черноту в меня, чтобы не быть больше таким одиноким. Это был подарок, который он сделал мне. Вот для чего он уничтожил твою память.
Данло умолк. Теперь они оба глядели друг на друга так, словно каждый хотел проникнуть другому в душу. Где-то на улице шуршали коньки, и ветер швырял крупинками старого снега в витрины и запертые двери. Тамара улыбнулась, и вся боль мира отразилась в этой улыбке.
— О, Данло, — сказала она, снова коснувшись его лица. — Я ведь ничего не знала.
— Я не хотел, чтобы ты знала. Ты лишилась части себя самой — я не хотел, чтобы ты оплакивала еще и мою потерю.
Тамара накрыла его руку своей.
— Я потеряла только память — мне кажется, твоя Потеря намного больше.
— Нет-нет. Был такой момент в доме Матери, когда ты почти забыла, кто ты на самом деле.
— Скверное было время, — согласилась она.
— Но я не забыл. Ты всегда была просто собой, понимаешь? Чудесной собой. Даже теперь ты больше беспокоишься обо мне, чем о себе. Столько любви, Тамара, столько сострадания. Я всегда любил тебя за это… и всегда буду.
Ложной скромностью Тамара никогда не страдала, но теперь, после потери памяти, гордости у нее поубавилось.
— Хотела бы я любить так же, как и ты, — сказала она, сжав руку Данло. — В тебе появилось что-то такое — не помню, чтобы я видела это раньше.
— Ты только что сказала, что боишься ненависти, которую видишь во мне.
— Вот это мне и непонятно, — странно посмотрев на него, сказала она.