— Вряд ли кто-то может помочь мне после того, что произошло.
— Такие способы есть. Память никуда не девается — она продолжает струиться, как свет. Мы сами закрываем перед ней двери и, оставаясь зрячими, сидим в темных комнатах. Это и называется «забывать».
— Есть двери, которые навсегда остаются запертыми.
— Неправда. Любую дверь можно открыть. Главное — подобрать ключ.
— Хотела бы я в это поверить. Хотела бы обладать вашей верой.
— Ты говоришь, что у меня есть вера, — улыбнулся он, — а ведь меня обвиняют в безверии.
— Неужели?
— Разве ты не помнишь?
— Тогда вы должны быть самым верующим из всех неверующих.
— Ты и раньше говорила мне то же самое.
— Правда?
— Да. Мне кажется, ты начинаешь вспоминать.
— Нет, просто наблюдаю…
— Всего лишь?
— Если я что-то и вспоминаю, то только вещи, которые говорили о вас другие.
— Ты уверена?
— Право же, это очень утомительно, — холодно ответила она.
— Извини. Теперь уже поздно, и…
— Дело не в этом. Просто на мне уже испробовали все эти мнемонические штучки, и они не помогли.
— К тебе приходил мнемоник?
— Да, Томас Ран — я думаю, вы хорошо его знаете. Он был здесь сегодня утром.
— Искал ключи?
— Ну да, ведь мнемоники именно этим и занимаются. Он пробовал ключевые слова, обонятельную технику, гештальт, ассоциативную память. Даже показал мне симуляцию, составленную каким-то анималистом — мы с вами вдвоем. Что-то вроде шока, чтобы пробудить память. Меня это действительно шокировало, но не так, как было желательно мастеру Рану.
Данло кивнул, и его взгляд случайно упал на чайный столик, черный и отполированный, как обсидиановое зеркало, но слегка захватанный пальцами. Там виднелось его слабое, полное беспокойства отражение. Вид собственного лица обычно забавлял Данло, но эта физиономия, потрясенная увечьем Тамары, не нравилась ему, и он прикрыл ее голой ладонью. По столешнице тут же побежали индиговые, светло-зеленые и красные полосы. Это, вероятно, было самумское изделие, прибор, с помощью которого цефики читают простейшие эмоции. Поверхность стола, сделанная из чистого мерцальника, переливалась самыми экстравагантными красками, словно глаза скутари. Потом она остановилась на одном цвете, самом неприятном из всех оттенков желтого. Данло не знал, какие цвета что обозначают, но то, что он испытывал в настоящий момент, было смесью досады и отвращения.
Он отнял руку от стола, который сразу же снова почернел, и сказал:
— Анималист, чтобы сделать эту симуляцию, должен был использовать наши изображения и голоса, верно? А потом уже выстраивать их в определенном порядке?
Он заметил, что Тамара смотрела на стол внимательно, как охотник, определяющий погоду по приметам на небе, и ни разу не коснулась его руками.
— Вы красивый мужчина, — сказала она, — а я куртизанка.
Анималисты-нелегалы всегда воруют изображения таких, как мы, для своих симуляций.
— Но Томас Рас — не анималист.
— Да, но кто знает, какие у него знакомые?
— Может быть, это Бардо делал видеозаписи всех, кто приходил к нему в дом.
— Меня бы это не удивило.
— Да. Но ты говоришь, что эта симуляция не подействовала на твою память?
— Совершенно не подействовала.
— Возможно, в этих картинках отсутствует какой-то ключевой элемент.
— Томас Ран пришел к такому же выводу. И решил, что мне нужно увидеться с вами лично.
— Я надеялся… что ты меня узнаешь. Что мой голос покажется тебе знакомым.
— Мне бы очень этого хотелось.
— Выходит, я тоже потерпел неудачу.
Его голос, живой голос, исходящий из горла столь же естественно, как голос любого зверя, — вот что должно было послужить ключом. Отомкнуть ее память или, на худой конец, затронуть в ней какие-то глубокие эмоции. Она осталась глуха ко мне, подумал Данло. Ее сделали глухой.
Тамара, откинув волосы назад, сказала:
— Ран попробовал даже дать мне каллы, но и это не помогло — мне просто не верится, что я имела раньше пристрастие к этому наркотику.
— Да, ты пила каллу однажды.
— Один раз не считается.
— Но калла позволила тебе… заглянуть в Единую Память.
— Я знаю. — Тамара зажмурилась и прижала пальцы к глазам.
Она была на грани слез, но не позволила себе пролить их, словно мать-астриерка на похоронах своего ребенка. — Я знаю, что видела эту память, о которой все говорят. Видела очень ясно и могла бы переживать ее снова и снова, но теперь она ушла от меня. Осталось только слабое воспоминание о ней — очень слабое, как отсвет на небе после заката солнца. Я знаю, как это важно — важнее всего на свете, но не знаю, почему, и это меня угнетает. Я даже не ощущаю, что мне чего-то недостает, хотя и должна бы. Вот что пугает меня, пилот. Если я утратила нечто чудесное, то должна испытывать горе, ведь так? Что же со мной такое, если мне все равно? Если все равно, что мне все равно?
Она прижала кулаки к животу, и ее лицо покрылось восковой бледностью, как будто она наелась тухлого тюленьего мяса. Данло заглянул ей в глаза, улыбнулся и сказал:
— Я не верю, что тебе все равно.
— Но мне должно быть все равно, понимаете?
Она положила руку на стол, и его поверхность приобрела стальной цвет. Данло тоже коснулся стола, и цвет, заколебавшись, перешел в жемчужно-серый. Он дотронулся до ее пальцев, и она не убрала руку. Сейчас между ними должен был бы пробежать электрический ток, подтверждающий, что его клетки созданы для слияния с ее клетками. Но ее ладонь осталась холодной и влажной, пальцы — безответными, как будто они оба просто стояли на ветру и ничего между ними не существовало.
Тамара, Тамара, безмолвно воззвал он, может ли ветер быть таким холодным?
Стол стал серым, как пепел; и они смотрели на него, не говоря ни слова.
Потом она убрала руку и села, покорившись судьбе, напомнив Данло изображение на одном из витражей в соборе Бардо: христианскую мученицу, готовую взойти на костер за свою веру. Не ветер, но огонь, внезапно подумал он. Не холод, но горение.
Ее обмороженные руки выглядели так, словно их окунули в кипяток. Данло спросил, помнит ли она, как блуждала по улицам во время бури, и Тамара кивнула.
— Я помню, как думала, что надо бы найти обогревательный павильон. Снег слепил меня, и лицо горело от холода.
— Огонь — левая рука ветра, вспомнил Данло.
— Когда я спохватилась, что обморозила щеки, было уже поздно. Будь это в другом месте, я лишилась бы и пальцев и носа. Но криологи нашего Города лучшие во вселенной, если ты можешь позволить себе их услуги. Данло побарабанил пальцами по столу и спросил:
— А с того момента, как тебя доставили сюда, ты все помнишь?
— Да, я уверена.
— Ну, а период перед тем, как тебя нашли?
— Ничего. Там дыра. Пропавший кусок времени.
— Сколько же времени у тебя пропало?
— Не могу сказать.
Он забарабанил быстрее, перенося пальцы справа налево.
— Но по ту сторону дыры память сохранилась, да?
— Разумеется.
— И что ты помнишь оттуда?
Она вздохнула, комкая рукав своего платья.
— Я понимаю, к чему вы клоните. Но это безнадежно — Томас Ран уже пытался восстановить хронологию. Дыр слишком много. Слишком много времени прошло. Я и в лучшие-то времена не могла припомнить в точности, что делала изо дня в день, больше чем за полгода.
Данло, который мог припомнить каждый день своей жизни начиная с четырехлетнего возраста, склонил голову в знак признания, что и такие дефекты возможны.
— Дыры в твоей памяти затрагивают период больше полугода?
— Во всяком случае, не меньше.
— Должна быть какая-то точка, с которой ты начала забывать.
— Мне кажется, что первая дыра поглотила почти всю ночь в доме Бардо.
— Ту ночь, когда мы познакомились?
— Да, наверное.
— Странно. — Стол перед Данло теперь загорелся бирюзой, переходящей в синеву.
— Это был мой третий или четвертый визит к Бардо. Я помню, как пила вино и болтала с холистом, с которым однажды имела контракт. Помню, как щелкали семена трийи, помню дым, помню, как познакомилась с Хануманом…
— Ты помнишь, как познакомилась с Хануманом?
— Да, конечно.
— Но это произошло всего за несколько минут до того, как я впервые тебя увидел.
Тамара прищурилась и со смущенным видом потерла затылок.
— Извините, но вас я не помню.
— Наши глаза встретились, и Хануман нас познакомил.
Она медленно покачала головой.
— Я помню карликовые деревца Бардо — я еще подумала, что у них неважный вид, — а потом я увидела, что Хануман стоит рядом. Он сам мне представился, что было очень смело для кадета: большинство из вас не решилось бы заговорить с куртизанкой. Но Хануман не такой. Никогда еще не встречала такого человека. Он был просто обворожителен.
Данло выждал мгновение и спросил:
— А потом?
— Потом ничего. Наверно, я встретила вас, и мы… мне сказали, что мы вышли вместе. Мне очень жаль, пилот.
— Больше из этой ночи ты ничего не помнишь?
— Только отрывочно, как будто я слишком много выпила. Нет, совсем не так, потому что оставшиеся фрагменты не затуманены, а прозрачны, как стекло — просто они разрознены. Я помню, как Хануман читал лица и что говорил при этом. Он это делал просто блестяще.
— Ты помнишь, как он читал лица. — Данло повторил это ровно и без эмоций, но стол, к его удивлению, сделался густо-аквамариновым.
— Ну да.
— И больше ничего?
— Что вы имеете в виду?
— Ты не помнишь, что мы стояли рядом, когда он это делал?
— Нет, правда?
— Мы держались за руки.
— Простите, но я не помню.
— А как Хануман прочел Сурью, помнишь?
— Помню только, что Сурья думала о Рингессе. Она преклонялась перед ним. А когда Хануман разгадал ее мысли, она и ему стала поклоняться.
— Странно, что ты помнишь все это, но ничего кроме.
— Мне очень жаль.
— Значит, ты забыла, как предупреждала меня насчет Ханумана?
— Зачем бы я стала это делать?
— В ту ночь Хануман испугал тебя, и потом ты тоже его боялась.
Тамара закрыла лицо руками, крепко нажав на веки, отняла их и взглянула на Данло.
— Не могу себе представить, что я могла бояться Ханумана.
— Ты не испытываешь никакого страха перед ним?
— Нет, не думаю. Я помню о нем только хорошее.
Данло оборвал свою барабанную дробь.
— Может, ты и о нем кое-что забыла?
— Это было бы только естественно — ведь многие мои воспоминания о нем определенно связаны с вами.
Как одни воспоминания связываются с другими, подумал Данло. И еще: Хану, Хану, что за судьба соединила нас с тобой, словно правую и левую руки?
Холод и ясность внезапно овладели им, заставив оцепенеть.
Он смутно сознавал, что поверхность стола налилась голубизной, которая сменилась темной, почти черной синевой, затопившей его распростертые пальцы. Его поле зрения включало в себя множество вещей: окна в морозных узорах, свисающие с потолка каскады зелени, прелестное, гордое и озабоченное лицо Тамары — и еще одно, нематериальное, но от этого не менее осязаемое и реальное. Это последнее состояло из интриг, и честолюбивых помыслов, и ревности, и любви, и нитей судьбы, переплетенных туго, как в ковре, и из реальных событий, произошедших в пространстве-времени, в домах, построенных человеком, и на чистом морозном воздухе, омывающем этот мир. То, что видел Данло, было не мечтой и не воображаемой реальностью, а скорее идеальной картиной реальности, чем бы эта реальность в реальности ни была. Это явилось ему внезапно, во всей ясности и полноте, словно выпавший из мрака драгоценный камень. Оно блистало тысячами граней, из которых он мог четко рассмотреть лишь немногие: утрату Тамарой ее страха перед Хануманом; вирус памяти, созданный сотни лет назад на Катаве; очистительную церемонию Вселенской Кибернетической Церкви. Причина Тамариной болезни, вытекающая из этих фрагментов, ввергала его в изумление. Больше того, она вызывала у него дурноту, потому что он знал, что все открывшееся ему — правда.
Вселенная похожа на голограмму, вспомнил он. Каждая ее часть содержит в себе информацию о целом.
Всю жизнь он искал новый способ видения, а прозревать начал здесь, в этой тихой комнате, за стенами которой бушевала метель. В сущности, он должен был увидеть все это раньше, но любовь к Хануману ослепляла его. Теперь любви больше не было. Вернее, она, как правая рука с левой, соединилась с тем страшным чувством, которого Данло боялся больше всего на свете.
— Пилот, пилот, я сказала что-то, рассердившее вас?
Он сидел, стиснув дрожащие пальцы в кулак на столе, который теперь был темно-темно-красным. Голова болела, в горле саднило, и он боялся, что его глазные сосуды вот-вот лопнут.
Он уяснил себе, что сейчас по-настоящему близок к потере сознания или к удару. По бритвенному лезвию такого рода ему еще не приходилось ступать. С тем же успехом он мог и унять свою смертоносную ярость, но на миг позволил себе отдаться роскоши этого чистого, праведного гнева. В следующее мгновение он упал за грань физических эмоций, в область кошмаров и мук. Жуткие образы пылали в его мозгу. Он испытал момент ошеломляющей свободы, когда все возможно и все дозволено. Он хотел убить человека. Хотел выдавить дыхание из горла своего лучшего друга. Он хотел этого больше жизни, и был момент, когда он умер бы, лишь бы это осуществить.
Потом он увидел в столе свое темное отражение. Блестящая поверхность стала пурпурно-черной, цвета глубокого кровоподтека. Он грохнул по столешнице кулаком, расколов ее. Краски погасли, и он потер ушибленные костяшки.
Нет, не бывать этому.
— Пилот, пилот!
Тамара стояла над ним, положив руку ему на плечо. Она дотронулась до его лица медленно и осторожно, как зоолог до спящей кобры.
— Не бывать этому, — прошептал он сам себе. — Никогда.
— Пилот, прости меня, прости.
— Никогда не причиняй никому зла, даже в мыслях.
Безымянный палец опух и кровоточил — возможно, он сломал его. Данло пообещал себе, что никогда больше не позволит ненависти к Хануману одержать над собой верх. Если уж он не может избавиться от этой мерзости окончательно, он похоронит ее поглубже и оградит крепкой стеной. Как устрица, обволакивающая раздражающую ее песчинку слоями перламутра, он воздвигнет вокруг своего стремления к убийству множество стен, и каждая будет прозрачной и крепкой, как алмаз.
— Я еще ни одного человека не видела в таком гневе, — сказала Тамара.
— Прошу прощения. — Ее рука так хорошо холодила ему висок. Данло накрыл ее своей и улыбнулся. — Я рассердился не на тебя. Ты у меня никогда не вызывала гнева.
— Правда?
— Правда.
Он подумал, не рассказать ли ей о том, что увидел. Вот только поверит ли она в его обвинения против Ханумана? В то, что Хануман мозговой убийца и спеллер? И как он сам может в это верить?
Есть вещи, которые я никак не могу знать — и все-таки знаю.
Позже с помощью логики, фактов и всех ресурсов Ордена он проанализирует события, предшествовавшие несчастью с Тамарой, — но тогда у него не было ничего, кроме уверенности в своем новом зрении.
— В твоем лице столько ненависти.
— Да.
Он отвел руку Тамары от своей щеки и посмотрел на нее.
— Я никогда не видела ничего подобного — насколько я помню.
— Ненавидеть способен каждый. Даже ребенок.
— Судя по тому, что говорят о тебе другие, я никогда бы не подумала, что ты способен ненавидеть.
— Я… задумался. О том, что случилось с тобой.
Он и теперь, крепко держа ее за руку и сцепив зубы от боли в костяшках, продолжал думать о том, как Хануман изувечил ее, представляя себе его план от начала до конца. В начале были гордость, боль и непомерное честолюбие. Тогда, в самом начале, в башне цефиков, Хануман добился аудиенции у своего главы, недоступного лорда Палла, и они вдвоем задумали взять власть над Орденом в свои руки, используя для этого Путь Рингесса. Хануман пообещал лорду Паллу полную власть в Тетраде в обмен на обещание, что Орден не будет преследовать Путь и поддержит растущую церковь Бардо. Лорд Палл дал свое согласие без слов, с помощью жестов и мимики. Но Хануман понимал гораздо больше, чем Главный Цефик. Он видел, что лорд Палл клюнул на удочку новой религии. Что он уже предвкушает, как с помощью своей цефики, действуя через Ханумана, подчинит рингизм себе и воспользуется его мощной духовной энергией, чтобы оживить Орден. Лорд Палл воображал себе, что будет действовать совершенно бескорыстно и легально, хотя и тайно.
В итоге он станет главой Ордена и негласным вождем новой вселенской религии, продолжая при этом направлять и контролировать Ханумана ли Тоша.
О Хану, Хану, как ясно ты понимал, что власть в конечном счете всегда зависит от того, кто кого боится.
После этого совещания, не оставившего следа ни в машинной, ни в человеческой памяти, кроме памяти этих двоих, Хануман отправился в Квартал Пришельцев, где у него имелись обширные и весьма опасные знакомства: червячники, воины-поэты и даже несколько спеллеров. Он воспользовался услугами генетика-нелегала, юркого человечка с висячими усами и искусственными глазами из драгоценных камней. Тот за огромные деньги снабдил Ханумана культурой вируса, выращенного шестьсот лет назад на Катаве. Эта пробирка, словно бутылка летнемирского вина, переходила от коллекционера к коллекционеру, и при каждой сделке цена ее возрастала. Хануман был первым, кто воспользовался этой древностью. Без зазрения совести он соблазнил одного из фаворитов лорда Цицерона, молодого человека по имени Янг ли Янг, и заразил его этим вирусом. Янг ли Янг передал вирус Ченоту Чену Цицерону, а через него еще троим академикам, и все они сразу же начали забывать. Хануман сделал это, чтобы исполнить свое обещание лорду Паллу, и для того, чтобы лорд Палл занервничал, и по еще более глубоким причинам.
Данло, резко поднявшись на ноги, спросил:
— Тамара, ты помнишь, как пошла к Хануману записывать свою память?
Она грустно покачала головой.
— Нет, ничего такого я не помню.
— Это должно было случиться как раз перед тем, как ты начала забывать.
— Но Хануман-то должен помнить, была я у него или нет.
— Верно, должен.
— Он ведь твой друг — когда я пропала, он должен был тебе сказать, что я недавно была у него.
— Это ты так полагаешь.
— Что ты имеешь в виду?
Данло подошел и положил руки ей на плечи.
— Мы уже не такие друзья, как были раньше.
— Извини, пилот, но разве так уж важно, была ли я у Ханумана перед тем, как вирус уничтожил мою память? Ты боишься, что я и его могла заразить?
— Нет, этого я не боюсь.
— В чем же тогда дело?
— Ты помнишь, как решила записать свою память? Помнишь свой опыт с Единой Памятью?
Она вдруг отпрянула от него.
— Да, я думаю, что захотела бы записать то, что поняла из Единой Памяти. Ты считаешь это тщеславием? Что поделаешь — говорят, я грешила этим.
Да, подумал Данло, ты была тщеславна и горда, и Хануман знал это не хуже меня. Хануман, человек многоплановый, держал это в уме, проектируя свой мнемонические компьютеры. Он заманил Тамару к себе в лабораторию, где держал свои блестящие шлемы. Он послал приглашение не только ей, но и самым блестящим умам Города. Разве могла она устоять против такого комплимента? Нет, не могла — и как-то поздно ночью отправилась к нему по доброй воле, хотя и знала, что это опасно.
Данло, закрывая глаза, видел их встречу воочию. Вот Тамара входит в похожий на пещеру компьютерный зал, нервная, в заснеженной шубке, а Хануман низко кланяется ей и предлагает чашку горячего чая.
Она, воплощенное любопытство и решимость, принуждает себя довериться Хануману. Хануман льстит ей своим серебряным языком, и она приходит в восторг и в то же время настораживается, видя, как легко он ею манипулирует. А затем совершается преступление, о котором не знает ни один человек во вселенной, кроме Ханумана и Данло. Данло видел это перед собой так ясно, как будто был птицей, сидящей где-то под куполом компьютерного зала. Четкое изображение жгло ему глаза. Вот Хануман опускает зеркальную металлическую сферу на голову Тамары, дрожащей от предвкушения. Он говорит ей, что это мнемонический шлем, но это неправда. Это очистительный шлем, отмеченный печатью Реформированной Кибернетической Церкви.
Дьявольский прибор, освобождающий грешников от их негативных программ. Хануман обнажает ее память и мозг, рисует компьютерный портрет ее личности. Для него в ее душе больше нет тайн. Он с легкостью отбирает нужные картинки ее памяти, чтобы составить из них потом эротический клип. Невидимое поле шлема распространяется по ее мозгу, отрывает электроны от родных атомов, растворяет дендриты, стирает уникальные образцы синапсов. Этот обратный импринтингу процесс занимает не слишком много времени. Несколько раз она вскрикивает "Данло, Данло! " — он знал это так же верно, как если бы слышал сам. Она зовет его, вспоминая в последний раз моменты своего прошлого, а потом сознание оставляет ее, и она затихает, и только молекулы воздуха да стены сохраняют память о том, что она сказала. Хануман отключается от руин ее разума в ужасе от себя самого, но довольный тем, что справился с почти невыполнимой задачей. Остается только ввести тонкую иглу ей в затылок, впрыснув ей в кровь уже обезвреженные вирусы. Потом он выводит Тамару в пустой собор Бардо и оставляет в холодном нефе, поруганную, с поврежденным сознанием.
— Тамара, мне кажется, что впервые ты начала забывать… в соборе, — сказал Данло со всей доступной ему мягкостью.
— Это Ран тебе сказал?
— Да, — солгал он. — Мастер Ран говорит, что ты помнишь, как оказалась одна в соборе.
Она сделала глубокий вдох и сказала:
— Иногда, выполнив свой контракт и слишком устав, чтобы ехать домой на коньках, я любила заходить туда. Поздно ночью, когда никого нет. Бардо велел божкам пускать меня, когда бы я ни пришла. Это хорошее место, чтобы подумать, побыть наедине с собой. Я помню, как лежала на одном из ковриков и смотрела на окна. Это было очень необычно, потому что я никогда не позволяла себе спать там, а медитирую я всегда сидя. Я помню, что смотрела на новое окно, которое вставил Бардо, — то, где Рингесс с разбитой головой умирает своей первой смертью. Ужасная картина. И я вдруг не смогла вспомнить, как попала сюда. Чувствовала только, что прошло порядочно времени — жуткое чувство, как будто умираешь не сразу, а по частям. Потом я попыталась вспомнить другие вещи, но их не было. Пропали все моменты, которые должны были быть в голове. Я знала, что они должны быть, но их не было. Тогда я, наверно, ударилась в панику. Я задыхалась, и голова так кружилась, что я еле держалась на ногах. На время я забыла даже, кто я. Не то чтобы я забыла что-то о себе — я помнила даже слишком много, — но я перестала ощущать себя. Зачем я вообще существую на свете. Тогда я, должно быть, и вышла на улицу. Я не могла идти домой, понимаешь? Не хотела оказаться среди знакомых предметов, пока не вспомню себя как следует.
Данло перехватил ее взгляд, и ему захотелось сказать ей, что она Тамара Десятая Ашторет, его нареченная, его радость, женщина, от которой у него когда-нибудь родится много детей. Ему хотелось многое сказать ей, но он просто смотрел на нее, стиснув челюсти, и молчал.
— Если я и собиралась записать свою память, то после моих блужданий по улицам это стало невозможным. Жаль, что Хануман не нашел меня до того, как вирус сделал свое дело — когда что-то еще, может быть, и сохранилось.
Данло зажал губу зубами, испытывая желания прокусить ее до крови, но сдержался и сказал:
— Тамара, этот вирус…
— Да, — прервала она, — какой нелепый случай. Кто бы мог подумать, что такое возможно. Должно быть, это просто судьба, а от судьбы не уйдешь.
Да, судьба, подумал он. Ее судьба переплелась с его судьбой, а его — с судьбой Ханумана. Он был уверен, что вирус не затронул ее мозг. Вирус был мертвый, безвредный, как вакцина. Хануман убил эту ДНК, чтобы у Тамары создались соответствующие антитела. Чтобы их обнаружили. Хануман знал, что когда у Тамары найдут амнезию, вирусологи начнут исследовать ее на катавскую лихорадку. Они обнаружат антитела и придут к выводу, что она действительно заразилась. Никто не заподозрит, что на нее обманом надели очистительный шлем. Ее пожалеют и сочтут еще одной жертвой вируса, наряду с Янг ли Янгом и Ченотом Ченом Цицероном.
Глядя, как Тамара ищет в его глазах кусочки собственной судьбы, Данло понял, что ликвидация лорда Цицерона была самой мелкой из целей Ханумана. По сути дела, это была просто диверсия, прикрывавшая его истинные цели.
Зачем, Хану? Зачем?
Да затем, что Тамара боялась Ханумана и не доверяла ему — вот он и очистил ее от страхов. Она пользовалась уважением главы куртизанок, и Хануман повредил ее разум, чтобы она не сказала Матери ничего, что могло повредить ему или Пути Рингесса. Хануман по-прежнему надеялся перетянуть Общество на свою сторону — это был первый из его тайных планов.
Глядя на мелькающий за темным окном снег, Данло сказал:
— Не верю я ни в какую судьбу. Ты осталась такой же, какой была. Ничего не изменилось.
В самом деле, она во многом осталась той же Тамарой, которую он любил. Он знал, что Хануман не хотел уничтожать ее личность — хотел только быть уверенным в ее памяти. В этом состояла вторая часть его плана: убрать из ее головы образ Данло и все мысли о нем. Хануман ведь тоже любил ее — любил с той самой ночи в доме Бардо. Он все еще надеялся заключить с ней контракт — более того, он надеялся сохранить лучшее, что в ней есть, для себя.
— Вирус не мог затронуть самую глубину твоего "я", — сказал Данло.
— Хорошо бы.
— Ты просто забыла кое-что из того, что с тобой случилось.
— Это часть моей жизни, пилот.
— Но эту часть можно восстановить.
Ее лицо на миг просветлело.
— Какие добрые слова. Я, наверно, любила в тебе эту доброту.
— И не только ее.
— Я уверена, что в тебе много черт, достойных любви. Ты такой…
Данло затряс головой.
— Мы любили друг друга не только за хорошие качества. Это было нечто большее. Между нами была имаклана, любовная магия, которая возникает мгновенно и длится вечно.
— Этот миг, когда в кого-то влюбляешься, всегда опасен.
— Опасен, да, но и халла тоже.
— Халла?
— Ты и это слово забыла?
— Видимо, да.
— Халла — это… взаимосвязанность всех вещей. Тайный огонь, общий для всего сущего.
— Нет, не помню.
Данло на миг прикрыл глаза и сказал:
— Халла лос ни мансе ли девани ки-шарара ли пелафи пис ута пуруша.
— Я не понимаю этого языка.
Он перевел, взяв ее за руку:
— Халла те мужчина и женщина, которые зажигают друг в друге благословенный огонь.
— О нет. — Она отняла у него руку и вытерла ладонь о платье. — Огня такого рода следует избегать.
— Но ведь нет ничего благословеннее, чем любить другого?
— Влюбляться не значит любить другого. Влюбляясь, ты любишь саму любовь — состояние влюбленности.
— Любовь есть любовь. — Данло не хотел признаваться, что понимает обозначенную ею разницу.
— Странно, но Мать всегда предостерегала меня от влюблений. От любовного опьянения, как она говорила. Это все равно что упиться до бесчувствия: ты становишься слепой. Просто не хочешь видеть, что там у другого внутри. Лишь бы быть с ним рядом и вместе гореть.
Данло легонько обвел пальцем линию ее подбородка, сильно пострадавшего от мороза.
— Может быть, тебе тяжело это слышать… но я все еще пьян этим огнем.
— Я знаю.
— Пьян, но не слеп. У нас с тобой все было по-другому. Мы всегда видели друг друга.
— И сейчас я вижу того же человека, которого знала до болезни?
— Да. Я — все тот же я.
— Но я вижу тебя по-другому?
— Не знаю. Что ты видишь?
— Всего несколько мгновений назад в твоих глазах была ненависть. И отчаяние. Вряд ли я смогу выносить такое отчаяние, если буду рядом.
Он закрыл глаза, перебирая все трагедии, которые ему довелось пережить.
— В каждом из нас есть место для отчаяния.
— Наверно. Во мне точно есть. Поэтому мне так трудно видеть твое — оно у тебя такое безысходное.
Он снова хотел взять ее за руку, но она отступила, покачав головой.
— Прошу тебя! — сказал он.
— Мне страшно, пилот.
— Нет, не говори так.
— Я тебя боюсь.
Боль кольнула его над глазом, там, где у него всегда начинались головные боли — внезапно, как молния, раскалывающая небо над спящим городом. Прижав ладонь ко лбу, он понял, какой была третья последняя цель Ханумана, конечная точка, к которой сводились все его планы. Этой точкой был он, Данло Дикий. Хануман хотел преподнести ему самый драгоценный из даров: поделиться с ним частью своей души, заставить его прозреть, выжечь у него в мозгу незаживающую рану. Любовь, ненависть, извращенное сострадание — вот что руководило им, когда он уничтожал лучшую часть Тамариной памяти. Он совершил это страшное дело для того, чтобы Данло, как и он, воспринимал вселенную через страдание.
Хану, Хану. Нет.
Он поймал себя на том, что бормочет вслух «нет, нет; нет».
Ему хотелось коснуться пальцев Тамары, ее волос, ее темных глаз, налившихся слезами, но он не мог шевельнуться, как будто кто-то двинул его в солнечное сплетение клюшкой или локтем, вышибив из него дух. Он пошатнулся, выбросив вперед руку в поисках опоры. Рука нащупала чайный столик, и Данло оперся на него, опустив голову и пытаясь восстановить дыхание. Столешница вспыхнула ослепительным белым светом, заполнившим всю комнату. Тамара, ахнув, закрыла лицо руками и отвернулась. Данло, хмурясь, тоже заслонил глаза. Он чувствовал себя ребенком, брошенным на морском льду, потерявшимся мальчиком, который смотрит в бьющий ото льда свет, ища надежды на спасение. Потом он и вправду стал ребенком, и его взгляд устремился к бесконечно далекому горизонту. Ему было около двух лет, и он стоял один на кладбище выше пещеры. Он стоял на твердом хрустящем снегу совсем один, и это было странно, потому что вокруг собрались Хайдар, Чокло, Чандра и все остальное племя. В кругу, образованном ими, на носилках из китовой кости и белых шегшеевых шкур, лежало тело его любимого брата Арри. Ночью Арри умер от кишечной горячки и теперь лежал под ясным голубым небом голый и одинокий. Чандра помазала его пахучим тюленьим жиром, и все его коричневое тельце блестело, как полированное дерево. Арктические маки, красно-рыжие, как солнце, покрывали его голову, грудь и ноги.