Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Реквием по Хомо Сапиенс (№2) - Сломанный бог

ModernLib.Net / Научная фантастика / Зинделл Дэвид / Сломанный бог - Чтение (стр. 35)
Автор: Зинделл Дэвид
Жанр: Научная фантастика
Серия: Реквием по Хомо Сапиенс

 

 


— Не надо! — крикнул Данло. — Разве вы не знаете, что аулии очень чувствительны к высоким температурам?

Но повариха его не слушала. Он был не первый новичок, которому становилось дурно в решающий момент. Персоналу дали инструкцию прислушиваться только к постоянным клиентам — и поскольку Хануман молчал, повариха бросила червя на жаровню.

— Нет!

Червь с громким шипением корчился в горячем масле. Он пытался свернуться, но белки в его теле спекались и затвердевали. Повариха поворачивала его во фритюре тупой стороной ножа, а он все корчился, и пищевод, желудок и внутренности Данло корчились заодно с ним, бурля кислотой. На глазах выступили слезы, в горле жгло. Перебарывая кашель, Данло проговорил:

— Нельзя, чтобы он умирал таким образом. Нервы у аулии помещаются очень глубоко!

Ненависть душила его, не позволяя остановиться подробнее на анатомии снежного червя. Иначе он сказал бы поварихе, что большинство животных, если сжигать их заживо, страдают недолго, поскольку у них нервы, наиболее чувствительные к жару, помещаются в кожном покрове и быстро уничтожаются. Он сказал бы Хануману и всем присутствующим, что снежный червь устроен по-другому. У него чувствительность к жару, холоду и всему прочему распределяется по всему организму. Он фантастически восприимчив к теплу. Он будет умирать долго, извиваясь на раскаленном металле, и каждое мгновение покажется ему вечностью.

— Убейте его сразу, — молил Данло. — Пожалуйста!

Но повариха только растянула в улыбке свои плотно сжатые губы и полила червя какой-то янтарной жидкостью. Жидкость — вероятно, коньяк или другой алкогольный напиток — начала шипеть и дымиться. Повариха подожгла ее маленькой зажигалкой, и червь теперь извивался в саване голубого пламени.

— Скажи, чтобы она убила его, — свирепо потребовал Данло, глядя то на Ханумана, то на червя.

— Не могу, — ответил Хануман.

— Скажи!

— Не имеет смысла. Через пару секунд она разрежет его на куски, и все будет кончено.

— Нет, не кончено. Так червя не убьешь. Каждый сегмент живет отдельной жизнью. Она может накрошить аулии тебе на тарелку, но куски все равно останутся живыми.

— Это блюдо именно так и едят. — В голосе Ханумана не было эмоций, и в глазах не отражалось ничего, кроме бьющегося в голубом огне червя.

— Но сначала червя надо убить!

— Думаю, она не знает, как это делается.

— Его надо убить! — настаивал Данло.

— Ну вот и убей.

— Я не могу. Ты же знаешь.

— Еще бы — ведь это дурно. Из сострадания ко всему живому ты поклялся не причинять зла никому, даже гибнущему снежному червю.

Очень долго, как ему показалось, Данло не мог двинуться с места. Потом он снова взглянул на червя, и его сердце тоже загорелось. Он взвился со стула, перегнулся через стол, окунул руки в голубое пламя и схватил червя. Быстро, как мог, он зажал один конец его туловища между двумя пальцами, а пальцами другой руки провел по всей длине червя, как это делают алалои, сдавливая и отключая нерв сегмент за сегментом.

Закончив, он бросил червя на стол перед Хануманом и поднял вверх обожженные, измазанные жиром руки.

— Что с тобой происходит? — крикнул он Хануману.

А тот улыбнулся ему и ответил:

— Теперь ты знаешь, что.

Данло и вправду знал, и это знание жгло его изнутри, как ни одна боль до этого. Ненависть захлестывала его с головой — ненависть к Хануману, к растерянным посетителям ресторана, к себе самому. Собственное лицо горело и жгло его, словно огненная маска. Он ухватился за край стола. Черное дерево и золото делали стол невероятно тяжелым, но Данло, напрягшись до хруста в позвоночнике, перевернул его одним рывком. Посуда и цветочная ваза посыпались на пол, разлетевшись градом осколков. Данло, не останавливаясь и не раздумывая, метнулся к другому столу, где еще один повар жарил креветок, и его тоже перевернул. Затем он разделался еще с одним, где в клариевом котелке варился омар, не слыша воплей окаченных кипятком клиентов и не видя их злобных лиц. Двое поваров попытались его удержать, но он расшвырял их и бросился вон из зала. У него хватило соображения схватить свою шубу, прежде чем выскочить в бушующую на улице метель.

Углубившись в темные извилистые ледянки Колокола, он наконец остановился и перевел дух.

— О Хану, Хану, и зачем только я нарушил свой обет? — простонал он.

Данло посмотрел на уличный световой шар и в языках красивого цветного пламени увидел улыбающееся лицо Ханумана. Его правая сторона ожидала, что Хануман бросится следом за ним, чтобы извиниться, но левая шептала, что этому не бывать.

Данло стоял на безымянной улице и слушал, не заскрежещут ли коньки по льду. Снег таял у него на лице, но он ждал еще долго, прежде чем повернуть к Старому Городу. Надо было найти какое-нибудь кафе, пока еще не стало поздно: он очень замерз, очень устал и очень сильно проголодался.

Глава XXII

ОГНЕННАЯ ПРОПОВЕДЬ

И Пробужденный, пробыв в Урувеле сколько пожелал, продолжил свой путь к Голове Геи, сопровождаемый священниками числом в тысячу человек, из которых все прежде были не стригшими волос монахами. И Пробужденный взошел на Голову Геи с этой тысячью священников.

Тогда он обратился к ним:

— Все сущее, о преподобные, пылает в огне. Что же горит в нем, о преподобные? Горят глаза, и формы, и сознание, которое дает глаз; горят впечатления, получаемые глазом, и все ощущения, как приятные, так и нет, зависимые от впечатлений, получаемых глазом, тоже охвачены огнем.

Из поучений Пробужденного

Во второй день глубокой зимы Бардо завершил переговоры относительно покупки собора в Старом Городе. Это было действительно великолепное здание из древнего камня, украшенное высокими арками. Секта кристиан во время правления Джемму Флоуто воздвигла его поблизости от Академии в надежде привлечь послушников Ордена к культу бога-человека, которого они именовали Мессией. Но кристианство было дряхлой и немощной религией, в которой жизни осталось не больше, чем в беззубом старце, давно уже подвергшемся своему последнему омоложению. Кристиане, не сумев утвердиться в Невернесе, продали свой красивый храм и покинули Город.

Тринадцать веков различные владельцы поддерживали церковь в хорошем состоянии. Бардо купил ее у группы Архитекторов, известной как Вселенская Церковь Эде. Они тоже совсем недавно покинули Невернес — не потому что их религия вступила в фазу угасания, а из опасения, что радиация Экстра скоро уничтожит Город. Собором они владели всего каких-нибудь двадцать лет, совсем им не пользовались и мечтали его продать. Поэтому Бардо заплатил за него гораздо дешевле, чем он стоил на самом деле. Чтобы отпраздновать эту коммерческую победу и заодно отметить годовщину предполагаемого вознесения Мэллори Рингесса, он решил устроить торжество. Девятнадцатого числа на Огненном катке Путь Рингесса собрался провести массовое празднество, какого Город еще не видел.

Приглашаем всех! — значилось на пригласительных дисках, которые сторонники Бардо распространяли во всех четырех кварталах Города. Хотя никто не знал, сколько народу соберется глубокой зимой на уличный праздник, Бардо выбрал самый большой каток Города, чтобы вместить ожидаемые толпы. Лорд Цицерон, узнав, что так близко от Академии скоро соберутся тысячи религиозно настроенных людей, пришел, естественно, в ярость, но почти ничего не смог предпринять. Все городские катки, согласно канонам, являлись общественной собственностью. Пока орденские замбони убирали и разглаживали лед на всех улицах и катках Города (кроме нелегальных), правители Ордена не могли запретить людям там собираться. Они, разумеется, могли запретить всем членам Ордена присутствовать на празднике, но лорд Цицерон, предвидя, что подобный запрет вполне может вызвать неповиновение, благоразумно отговорил лордов Тетрады от издания официального указа. Он дал понять, что Орден праздника не одобряет, воспользовавшись другими путями, а именно: отказался предоставить Бардо передвижные обогревательные павильоны Ордена; за пятнадцать дней до торжества убрал замбони с катка и окрестных улиц, чтобы лед там стал почти непроходимым; наконец, объявил, что все орденские рестораны и туалеты близ катка будут закрыты. К его неописуемому бешенству, Бардо одолел все эти препоны и даже обратил их в свою пользу.

Утро 19-го дня было ясным и очень морозным. Небо безоблачным синим куполом окружало Огненный каток. Сам каток, насчитывающий четверть мили в диаметре, сверкал, как красное зеркало, под лучами встающего над горами солнца. Вокруг него выстроились обогревательные павильоны, большие палатки из алого шелка, колышущиеся на ветру.

Рингисты всю ночь работали, чтобы поставить их. Денег, которые Бардо собрал с новых членов Пути, хватило и на павильоны, и на киоски с едой, стоящие прямо на льду катка. Он нанял поваров из лучших ресторанов Города и скупил в Квартале Пришельцев огромное количество еды и питья. Пока утро разгоралось и первые горожане вступали на лед, запах поджаренного мяса и хлеба уже плыл от киоска к киоску. К нему примешивались ароматы джамбалайи, горячего карри и сотни других блюд. С каждым часом народу вокруг киосков прибывало. Люди поглощали горячие деликатесы, запивая их кофе, шоколадом и подогретым элем.

К полудню на катке собралось три тысячи человек. Тогда на деревянной эстраде, поставленной у южного края, начали играть музыканты. Звуки арф и барабанов разнеслись по всему Городу. Улицы, ведущие к катку, заполнились до отказа. Лед на них сильно потрескался и был к тому же завален снегом, поэтому людям приходилось снимать коньки и идти дальше без них. Бардо, чтобы повысить им настроение, послал туда сотни новых рингистов с пивом и вином.

Раздавал он и другие наркотики: семена трийи из своих личных запасов и грибы теонанкатль; по рукам ходили шелковые кисеты с табаком, тоалачем, бхангом и прочими курительными травами. Участок Серпантина, примыкающий к северному краю катка, тонул в облаках синего дыма; там вспыхивали красными и оранжевыми огоньками сотни трубок и потрескивали семена трийи, испуская психоделические пары. Людские потоки со смехом и песнями струились без остановки, до входа на каток они добирались уже слегка охмелевшие от дыма. Вновь прибывшие плечом к плечу размещались перед эстрадой, и мантра-музыка пронизывала их до самого нутра.

Были здесь богатые астриеры в мехах и замше, были аутисты в лохмотьях, с посиневшими босыми ногами, были червячники, афазики, воины-поэты, щипачи и архаты, и великое множество академиков в разноцветных шубах. Почти половина Ордена собралась на катке вперемежку с хибакуся, хариджанами и прочим населением Города. Люди продолжали подходить в течение всего дня, и все это скопище (включая также любопытствующих даргинни и фраваши) беспрестанно жевало, пело, курило и плясало.

— Ей-богу, их тут не меньше восьмидесяти тысяч! — сказал Бардо, стоя у выхода из большого обогревательного павильона на задах эстрады. Мантра-музыканты закончили играть, и на сцене никого не было, что позволяло хорошо видеть каток.

Глядя на колеблющееся людское море внизу, Бардо издал довольный смешок. — А может, и все девяносто — эта ночь всем надолго запомнится!

Справа от него стоял Данло, слева Хануман. С того вечера в ресторане они ни разу не говорили друг с другом, и между ними возникла стена формальной вежливости и тревожного молчания. Данло тоже смотрел на толпу и считал. Уже почти стемнело, но он еще различал повернутые к нему белые, черные и коричневые лица. По всему катку то и дело вспыхивали и гасли оранжевые огоньки — они походили на порхающих светлячков, но на самом деле происходили от спичек: в такой громадной толпе несколько человек каждую секунду разжигали свои трубки.

— Я насчитал девяносто шесть тысяч человек. — Данло приходилось кричать из-за рокота голосов над катком. — И сорок девять — инопланетян.

Бардо с ахами и вздохами огладил бороду, очень довольный.

Он выглядел очень величественно в черной, отороченной золотом шубе. Все рингисты в павильоне за сценой — Сурья Лал, Томас Ран и остальные избранные, а также божки, разносившие горячие напитки и служившие связными — ждали, когда он начнет вечернюю программу. Бардо улыбнулся Хануману, рыгнул и сказал:

— Столько народу — никому еще не приходилось выступать перед таким количеством.

Хануман дерзко облачился в свою форму цефика с оранжевой шапочкой на голове. Вообще-то он терпеть не мог головные уборы и не носил их даже в мороз, а шапочку надел только ради камуфляжа. Под оранжевым атласом помещался головной убор иного рода: хромовый цефический нейрошлем, покрывавший его голову от бровей до затылка. Шапочка прятала его блеск, который иначе был бы виден всем.

— Девяносто шесть тысяч триста девяносто один, — уточнил он. Его широко открытые глаза смотрели невидящим взглядом из-за контакта с компьютером. Шлем создавал сильное информационное поле, постоянно питающее мозг. — И все время подходят новые.

— Пора начинать, пока еще не слишком похолодало, — решил Бардо.

Глаза Ханумана прояснились, и он тоже стал изучать собравшихся. Данло понял, что он временно отключился от компьютера и теперь смотрит на все глазами цефика.

— Я думаю, надо поработать с ними еще немного.

— Еще поиграть? — пробасил Бардо.

Хануман кивнул.

— Только сейчас, по-моему, лучше обойтись без импровизаций и приберечь песнемастеров на потом. Лучше всего будет опять позвать музыкантов. Пусть поиграют — не дольше четверти часа.

— А потом будем выступать?

— Потом будем выступать. Но ораторов должно быть не больше пяти.

— Включая меня? — Бардо, нахмурясь, притопнул ногами так, что доски загудели.

— Ваша речь будет сопряжена с калла-церемонией. Нужно подобрать еще пятерых.

— Прежде всего Данло, само собой. — Бардо улыбнулся ему и поднял вверх огромный палец в золотой перчатке. — Затем моя кузина. Не забудем Томаса Рана и включим, пожалуй, Джонатана Гура.

Хануман покачал головой.

— Лучше чередовать ораторов разного пола, Пусть Ран говорит первым, затем Сурья, затем Данло. Потом надо выпустить Нирвелли. Вы уже слышали ее речь? У нее изящный стиль и красивый голос, как у многих куртизанок.

— Хорошо бы и Тамара высказалась, — заметил Бардо. — Жаль, что у нее сегодня встреча.

При этих словах Данло и Хануман переглянулись. Они оба знали, что Тамара не захотела присутствовать на празднике из-за своей неприязни к Хануману.

— Когда-нибудь мы еще уговорим Тамару поделиться своими воспоминаниями, — сказал Хануман. — Но сегодня от имени куртизанок будет говорить Нирвелли.

— Ты хочешь пойти последним? — спросил Бардо.

— Да, так будет лучше всего.

— Ей-богу, мне больше нравилось первоначальное расписание.

— Мы составляли его, предвидя возможность каких-то перемен, — улыбнулся Хануман.

Бардо снова нахмурился, явно недовольный тем, что Хануман помогает ему вести программу. По правде сказать, Хануман-то и был истинным организатором всего, что происходило в тот вечер. Он предложил раздачу наркотиков, он запланировал фравашийский звукоряд — тональные поэмы и музыку для тела, которые должны были подготовить публику к восприятию речей.

Будучи мастером нада-йоги, йоги звука, он умело разместил сулки-динамики, наполнявшие каток симфониями, барабанной дробью и шепотами — мистической музыкой, действующей на тело и мозг. Он сам распоряжался установкой лазеров и лунных прожекторов по периметру катка. Сам подключал всю эту технику к мастер-компьютеру, спрятанному под сценой, а после сам подключился к нему, чтобы контролировать события. Как цефик, он был чувствителен к малейшим перепадам человеческого сознания и разбирался в них с такой же легкостью, как алалой — в медвежьих следах на снегу. Кроме того, он мог управлять настроением и сознанием толпы, хотя подобные манипуляции массами людей являлись непростительным нарушением его профессиональной этики. Мастерство Ханумана поражало Данло и в то же время вызывало в нем ненависть.

Глядя, как Хануман улыбается Бардо, Данло вдруг понял, что тот замышляет предательство.

— Что-то мне не по себе. — Бардо, надув толстые щеки, выдохнул облако пара. — Боюсь, как бы ты себя не скомпрометировал. Тут присутствуют цефики, и они, конечно, поймут, что ты приложил к этому руку.

— Возможно.

— Тебя могут изгнать из Ордена.

— Это не самое худшее, что может со мной приключиться.

— Так ты готов покинуть Орден?

— Кому я больше обязан преданностью — Ордену или Пути Рингесса?

— Бог мой! Надеюсь, ты не винишь меня за то, что оказался перед таким выбором?

— Меня никто ни к чему не принуждал.

— Я очень надеюсь, что ни тебе, ни кому-то другому все-таки не придется выбирать.

— В вашей надежде нет ничего дурного, и я разделяю ее. Думаю, что нынешний праздник послужит сближению Пути с Орденом.

— Хорошо бы — иначе нам конец.

— Все будет в порядке, — заверил Хануман.

— Как бы там ни было, люди, надеюсь, никогда не забудут о Пути Рингесса.

— После этой ночи они не смогут забыть. — Хануман повернул голову и встретился глазами с Данло, бледный и мучимый ожиданием. Улыбнувшись, он добавил: — Сто тысяч человек — и ни один не забудет того, что увидит и услышит сегодня.

Они вернулись в павильон, а девять музыкантов в обогреваемой одежде заняли места на сцене. Стоя полукругом перед лицом темной массы внизу, они опустили руки на клавиши своих синтезаторов, и над катком зазвучала тихая, протяжная, рокочущая мелодия. Ужасная для слуха музыка освобождала ум от всех мыслей и заставляла тысячи сердец гулко отбивать ритм в головах. Этот гипноконцерт продолжался ровно четверть часа, а затем музыканты, оставив свои инструменты, ушли со сцены.

Было условлено, что ораторы в этот вечер могут говорить о любых аспектах рингизма — лишь бы говорили искренне и кратко. Томас Ран, стройный и серьезный, первый вышел на сцену в своих серебристых мехах. Он, как и на всех прежних собраниях, остановился на искусстве мнемоники и на природе Старшей Эдды. Преуменьшив опасности, связанные с каллой, он превознес ее достоинства. Его сменила Сурья Сурата Лал. Данло из павильона видел, как она прошла к самому краю сцены. Темой ее речи была концепция человечности, а также любовь и ненависть, которые она питала к своему слишком человеческому телу. С грубой откровенностью она заявила, что люди проводят свою жизнь в рабстве у голода, боли и похоти, но сильнее всего их порабощает страх смерти. Однако есть путь преодолеть границы своего тела и достичь бессмертия: это Путь Рингесса, на котором человек жертвует своим телом и своей личностью, чтобы перерасти в божество. Все люди, сказала она, должны открыть свои сердца перед великим и чудесным самопожертвованием Мэллори Рингесса; они должны умереть для самих себя, если желают истинной жизни; они должны носить в себе образ Мэллори Рингесса как видение того, чем они могут стать. Когда она закончила, настала очередь Данло.

Он прошел по скрипучим доскам навстречу приливу ста тысяч голосов. По недомыслию он вышел на мороз в одной камелайке и черных перчатках. Ветер взвихрил его волосы, и кто-то внизу крикнул: "Это Данло Дикий! " Он сам не сознавал, насколько дикий у него вид, весь сосредоточившись на том, что лежало перед ним. Темный воздух пронизывал его до костей, сто тысяч пар глаз смотрели на него, слова, срываясь с его губ, летели через весь каток и за его пределы. Данло, как он говорил Бардо в обсерватории, хорошо обдумал эти слова.

Он отполировал их, насколько можно отполировать, и в них отражалась его преданность истине, хотя, если бы его спросили, он сказал бы, наверно, что говорил слишком вольно, вкладывая в речь больше игры и страсти, чем пристало цивилизованному человеку. Закончив рассказ о своем великом воспоминании, он весь вспотел, несмотря на холод. Он стоял потный, дрожащий и улыбающийся, а слушатели топали ногами и кричали ему «ура». Это «ура» переросло в рев, сотрясший его от паха до легких и пронзивший уши раскаленными иглами. Никогда еще он не слышал такого чудесного и жуткого звука и не думал, что люди, даже когда их много, способны его произвести.

— Ты хорошо говорил, — сказал ему Бардо, когда он вернулся в павильон.

Данло, кивнув, сгреб свою парку, шапку и зимнюю маску.

Оставшиеся речи он хотел послушать вместе с народом и потому вышел, молча поклонившись Бардо и Томасу Рану. Спустившись с эстрады по задней лесенке, он прошел вдоль края катка. В черной маске никто не узнавал в нем человека, который только что говорил о Единой Памяти. Он пробрался на середину катка. Вокруг пахло горячим сыром, жареным мясом и хлебом с примесью пронзительного запаха тоалача. И трескучими семенами трийи, и противоморозным кремом, и подогретым пивом. Волнение чувствовалось повсюду. Несколько щипачей в обогреваемых шелках плясали, охваченные экстазом, но большинство стояли смирно, притопывая ногами по твердому снегу. Все смотрели на юг, и Данло невольно подумал, что не годится проводить торжественную церемонию, обратившись лицом к югу. Сто тысяч людей, глядя в неправильную сторону, переговаривались и вытягивали шеи. Данло был выше большинства из них и хорошо видел Нирвелли, которая, раскинув руки как крылья, говорила о радости вспоминания Старшей Эдды. Гибкая и красивая, с черной, как космос, кожей, она говорила о радости как о силе, способной преобразить любого человека, любую цивилизацию, а когда-нибудь, возможно, и всю вселенную. Ее слова падали в ночь, как жемчуг в черное масло — перлы, не имеющие, казалось, ни источника, ни направления. Данло смотрел на далекую фигуру Нирвелли, и ее голос омывал его со всех сторон.

Все живет только радостью, одной радостью; создание радости — вот цель вселенной.

Когда настала очередь Ханумана, на каток опустилась тишина. Люди не могли знать, что сейчас произойдет, но предчувствовали нечто — поэтому, когда Хануман вышел на сцену, все умолкли и все взоры устремились на него. Данло тоже смотрел как зачарованный на Ханумана, вышедшего к самому краю эстрады. Собранный как пружина, в оранжевых одеждах, он казался одиноким языком пламени на темном горизонте. Он запрокинул голову, подняв лицо к небу, воздел руки, и в тишине прозвенел его голос:

— Он смотрит на нас в этот миг, когда мы стоим здесь под звездами, которые он так хорошо знал.

Данло не знал, намерен ли Хануман рассказать о своем великом воспоминании. Теперь стало ясно, что он только об этом и будет говорить, но не прямо. Его голос опутывал Данло, как серебристая трехмерная сеть. Двадцать три сулки-динамика вокруг катка обогащали его гулким эхо и акустическими обертонами, создавая идеальный голофонический звук. Данло казалось, что Хануман стоит рядом и шепчет ему на ухо. Или кричит в самое его сердце. Вся сила этой зловредной техники в том, что виртуальные звуки и образы нельзя отличить от того, что происходит в реальности. Каждый человек на катке воспринимал речь Ханумана так же, как Данло, и каждый воспринимал ее по-своему. Сотни невидимых компьютерных глаз там же, по краю катка, регистрировали лица и жесты слушателей. Эмоции и мыслеобразы сотни тысяч человек миг за мигом сортировались и кодировались в информацию. Хануман нелегально пользовался цефическим компьютером, который эту информацию перерабатывал, и был единственным Архитектором кошмарно сложной программы, координировавшей его слова с выражением лиц его слушателей. Вернее сказать, она модулировала его голос, интонации, ударения и пропускала все это через сулки-динамики так, чтобы эти звуки действовали на каждого своим, уникальным образом. Поэтому, хотя все слышали ту же самую проповедь, каждый слышал ее немного по-иному. Это был триумф цефики. Данло только диву давался, как это Хануман умудряется манипулировать столькими людьми на столько разных ладов. (И ужасался тому, что Хануман на это способен.) Стоя позади толстого червячника, он слушал, как Хануман говорит о страдании и мировом зле, и думал, каким образом это слышат люди вокруг него. Он продвинулся поближе к сцене, но голос Ханумана продолжал преследовать его, как облако жужжащих мух, нисколько не изменившись.

— И что же первым делом увидит Мэллори Рингесс, глядя на нас? Он увидит — уже видит, — что все мы страдаем и каждый из нас корчится в огне своего бытия.

Данло подумал, что компьютерные глаза не прочтут его лица под кожаной зимней маской и потому компьютер Ханумана не сможет подобрать специфических звуковых ключей, чтобы им манипулировать. Возможно, он единственный среди людей без масок слышит серебряный голос Ханумана таким, как тот есть.

— Все сущее охвачено огнем, — сказал Хануман, и воздух зашипел, как масло на жаровне. — Горят атомы, и электроны, и оголенные ядра плазмы. Горят камни, и воздух, и морской лед, и звезды — все звезды во всех галактиках этого неба горят в огне. Звезды Экстра, взрываясь одна за другой, становятся огнем. Что же это за огонь? Это огонь бытия, огонь сознания, первобытного стремления быть, и принимать форму, и соединяться с другими формами, и эволюционировать.

Данло закрыл глаза, чтобы ничто не мешало ему слушать Ханумана. Чудодейственный, могущественный голос нес в себе вкрапления тысяч других голосов из других времен и мест. В этом голосе слышались радость и угроза воина-поэта и мечтательные интонации аутиста. Слышались благородство, властность и жестокость военачальников Старой Земли, торжественные завывания священников, распев раввина, читающего заупокойную молитву. Пульсация голосовых связок Ханумана вела Данло все дальше, в леса и степи Евразии, где гудели шаманские бубны. Вся мудрость и вся философия минувших веков вливались в голос Ханумана, укрепляя его и заряжая электричеством. Все провидцы, когда-либо делившиеся своими прозрениями с другими, говорили заодно с ним. И все же, несмотря на все эти эволюционные напластования, в самой глубине голоса Ханумана таился один-единственный первобытный звук: вой зверя, мучимого голодом, или болью, или тоской под диском зимней луны. Он рвался из горла Ханумана, как в зеленых вельдах Африки миллион лет назад. Вся история человека была лишь следствием этого воя.

Хануман говорил, а вой все усиливался, и углублялся, и набирал обороты, пока не стал пронзительным, как плач ребенка, зовущего мать. Этот плач, пронизывающий каждое слово Ханумана, таился, возможно, в груди, клетках и атомах всех ста тысяч человек, стоящих на льду, и во всех мужчинах и женщинах, которые когда-либо жили и когда-либо будут жить, в мирах и звездах всех галактик. Протяжный, отчаянный, невыносимый для слуха плач жег огнем уши Данло.

— Все живое горит в огне, — говорил Хануман. — Горят деревья на склоне горы, и бактерии, слишком мелкие, чтобы их видеть, и снежные черви, и гладыши, и детеныши шегшея, зовущие матерей. Горят тигры в ночном лесу — так ярко, что больно глазам. И вы, слушающие эти слова, тоже горите. И я горю. Что же это за огонь, сжигающий нас? Это огонь бытия, и сознания, первобытного стремления быть, и принимать новые формы, и соединяться с другими формами, и эволюционировать. Нас сжигает страсть к жизни, и боль, и страх, рождение, старость и смерть. Сжигает ненависть, несчастье, горе, скорбь и страдание. Что такое человечество, как не скопление огней, горящих ностальгией по бесконечному? Нас сжигает стремление преодолеть себя и ужас перед тем, что эволюция может прекратиться. Сжигают наши возможности, сжигает то, чем мы могли бы быть. Сжигают опасения, тоска и отчаяние.

На этом месте Хануман уронил руки и остановился, чтобы перевести дух, а после снова простер их навстречу толпе, словно заклиная некую силу, видимую только ему. Данло не мог оторвать от него глаз, и все вокруг, топая ногами, дыша паром и кашляя, тоже смотрели на Ханумана. Внезапно его развевающиеся одежды вспыхнули, и весь каток испустил дружный крик. Хануман, словно облитый маслом сиху, горел бездымным оранжевым пламенем, охватившим его с ног до головы.

Данло видел его разинутый в беззвучном вопле рот, видел, как обугливается и лопается кровавыми трещинами его кожа.

Но все это, конечно, было не взаправду. На лице Ханумана появилась грустная улыбка — Данло своими исключительно зоркими глазами даже на расстоянии ста ярдов видел эту улыбку, преисполненную извращенным состраданием. Пламя не тронуло Ханумана, потому что никакого пламени и не было — была иллюзия, созданная сулки-динамиками, но впечатление от нее получилось не менее сильным, чем от реального огня.

— Все горит, — продолжал Хануман, — и мы все горим, и все говорит нам, что это правда. Горят наши глаза и то, что мы ими видим, горят воспринимаемые зрением образы, и все мысли и ощущения, порождаемые этими образами, тоже горят.

В этот миг множество людей по всему катку вдруг превратились в столбы багрового пламени. Огонь, лизнув охваченное паникой лицо аутиста рядом с Данло, перекинулся на горолога, чья красная одежда окутала его пылающим саваном. Данло насчитал сто таких человеческих факелов, прежде чем снова сосредоточиться на том, что говорит Хануман.

— Что же это за огонь, обжигающий наши глаза? Это страсть к жизни, и боль, и страх; это рождение, старость и смерть. Это ненависть, несчастье, горе, скорбь и страдание. Все наше существо пылает при виде наших возможностей и того, чем мы могли бы стать. Пылает опасениями, тоской, ужасом и отчаянием.

Теперь иллюзорное пламя охватило уже тысячи людей. Многие вскрикивали в ужасе, и какое-то мгновение казалось, что сейчас начнется массовая паника. Но хариджаны и щипачи, вскинув руки над головой, пустились в пляс, и настроение толпы от близости к панике перешло в массовый экстаз. Любое большое скопление людей всегда склонно подчиниться внушению отдельной личности. Люди вокруг Данло жаждали стать частью группового сознания, создать это сознание, этот высший разум, эту зажигательную религиозную лихорадку. Они касались одежды друг друга, и хлопали в ладоши, и улыбались, и раскачивались на утоптанном снегу — и наконец, сто тысяч голосов слились в едином реве, расколовшем ночь, как зимний гром. Отдельные "я" сгорали, как спички, уничтожаясь во всепожирающем общем огне. Весь каток превратился в костер, зажженный Хануманом.

Между ним и Данло встала сплошная красно-желтая стена. Будь это настоящие горячие газы, сквозь них ничего не было бы видно — но это был чистый свет, и люди вокруг плясали и кружились, не отрывая глаз от Ханумана. Эти глаза горели страхом, тоской и ужасом, но лица выражали противоположное отчаянию чувство.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46