Ветер взвихрил его волосы, чуть не сорвав белое перо Агиры. Лицо Данло в белой оторочке капюшона казалось коричневым — юное, безбородое, лучащееся надеждой и в то же время сильное, дикое, вылепленное солнцем, ветром и горем. В длинном носе, выдыхающем пар, и высоких скулах, отражающих блеск льда, была жесткость, смягчаемая только глазами. Глаза у него были необыкновенные — большие и темно-синие, как вечернее небо. Юйена ойю, как говоря алалои — глаза, которые смотрят слишком глубоко и видят слишком много.
Пробираясь через прибрежные торосы, Данло правил нартами ловко и умело. Они с Хайдаром много раз вот так выезжали в море, хотя никогда не удалялись на большое расстояние от острова. Сейчас перед ним лежало шестьсот миль замерзшего моря, но это мало о чем говорило ему. Для него и его пыхтящих собак путь измерялся днями, а вехами дня служили езда, кормежка и резка снеговых кирпичей для ночлега. А потом, когда он поставит хижину, накормит собак, поест сам и заберется в шелковистое тепло спальных мехов, — сон. Данло любил эти минуты, хотя не привык спать один. Во время пути ему часто снились страшные сны; он просыпался с криком, весь в поту и видел, что горючий камень выгорел почти дотла.
Утро всегда его радовало. Утрами бывало очень холодно, но воздух был чист, небо на востоке полнилось светом, и священная гора Квейткель позади с каждым днем становилась все меньше.
Двадцать девять дней он ехал прямо на восток без всяких происшествий. Цивилизованного человека в таком путешествии утомляла бы монотонность льда и безоблачного синего неба.
Но Данло цивилизация еще не коснулась, и он был настоящим алалоем, живущим заодно с природой. Он замечал множество разных вещей помимо неба и льда. Например, сореш, свежий снег, выпадавший каждые четыре-пять дней. Когда ветер дул с запада, уплотняя снег и делая его удобным для езды, сореш превращался в сафель. У алалоев имеется сто слов для обозначения разных видов снега. Иметь название для предмета, идеи или чувства значит выделить этот предмет среди всех остальных, признав за ним какие-то уникальные качества. Алалои, как и все прочие народы, словами буквально творили мир — вернее, творили способы, которыми наше сознание дробит неделимую цельность мира на отдельные предметы. Слишком часто слова решают, что нам видеть и чего не видеть.
Лед и небо, небо и лед. На тридцатое утро Данло увидел, что лед вокруг его хижины застыл красивыми волнами, называемыми илка-со. Дальше шли кольца илка-рада, больших аквамариновых глыб, созданных колыханием замерзающего моря.
Небо тоже не было таким уж безупречно голубым: в разное время дня оно отливало желтизной света, отраженного от снежных ножей. Снег тоже не всегда был белым: порой его окрашивали в фиолетовые и голубые цвета колониальные водоросли и другие живые организмы, обитающие в его верхних слоях.
Эта растительность называлась ледяными соцветиями, урашин, и ее пурпурные пятна тянулись до самого горизонта, где лед сливался с небом. Птицы китикеша висели над ними белыми облаками. В это время года они кормились снегом, черпая его своими желтыми клювами и поедая снежных червей, кормящихся, в свою очередь, водорослями. Мохнатые же гладыши, которых можно встретить близ любого кусочка суши, ели все: водоросли, червей и даже оставляемый червями помет. Данло любил, заслонив глаза рукой, смотреть на ледяные соцветия.
Там он мог встретить Агиру. Иногда снежные совы следовали за стаями китикеша и охотились на них. Агира всегда радовалась случаю запустить когти в упитанную молодую птицу, но утром тридцатого дня Данло напрасно ждал своего доффеля.
Агира мудра и не станет вылетать, если буря близко. «Агира, Агира», — позвал Данло, но не получил ответа. Вернее, прямого ответа вроде уханья или хлопанья крыльев — Агира ответила ему молчанием. У алалоев есть пять слов для обозначения тишины, и нона, тишина, предвещающая опасность, полна смысла не меньше, чем целая куча слов. В стоящей вокруг нона Данло повернулся лицом к ветру и стал слушать то, что недоступно слуху цивилизованного человека.
В тот день он не стал трогаться в путь. Вместо этого он нарезал снеговых кирпичей и построил хижину побольше и покрепче, чем обычно ставил на ночь. Туда он перенес всю еду с нарт, а собак устроил в длинном туннеле, ведущем к его жилью. Заготовив снег для питья и проверив запас ворвани для горючего камня, Данло стал ждать.
Начало буре положил ветер, задувший с севера. Высокие перистые облака, отета, заволокли небо белизной. Ветер дул долго, и его свист все время усиливался. Это было Дыхание Змея, сарсара, которого боится каждый путешественник. Данло слушал ветер, сидя в хижине, слушал, как тот ищет щели между снежными кирпичами, нащупывая теплую, мягкую человеческую плоть. Ветер нес с собой холод, смертельный холод, убивший немало алалоев, и задувал в хижину поземкой.
Спальные меха скоро покрыла холодная белая пыль. Собаки были выносливее Данло и не имели ничего против сна под снежным покрывалом, но Данло пробирала дрожь, и он торопливо заделывал каждую найденную трещину пригоршнями малки, рыхлого снега, натаявшего от тепла его рук. Когда малка застывала, что происходило почти мгновенно, ему становилось легче дышать, и он снова начинал ждать, «затаив в душе мщение», как говорят алалои.
Так он ждал десять дней. В тот же вечер пошел снег. Мороз был слишком силен для обильного снегопада, и ветер носил скудную дань неба туда-сюда, сметая ее в сугробы.
— Снег — это застывшие слезы Нашары, неба, — объяснял Данло, обращаясь к Джиро, с которым играл в «кто перетянет».
Данло тянул за один конец плетеной кожаной веревки, а Джиро зубами — за другой, рыча и мотая головой. Это было, конечно, ребячество — играть с ездовой собакой, но Данло извинял себя тем, что мужчине, даже не совсем мужчине, плохо быть одному.
— Нынче небо печально, потому что все деваки ушли на ту сторону. Завтра, я думаю, оно тоже будет горевать, и послезавтра тоже. Джиро, Джиро, почему так грустно жить на свете?
Пес бросил веревку, заскулил и ткнулся мокрым носом в лицо Данло, слизывая соль с его щек. Данло засмеялся и почесал Джиро за ушами. Вот собаки почти никогда не грустят.
Они счастливы тем, что уминают свою долю мяса, и нюхают воздух, и соревнуются друг с другом, кто выше задерет ногу и сильнее оросит стенку хижины. Собаки не знают, что такое шайда, и она не беспокоит их, как людей.
Пока буря крепчала и выла, как росомаха, попавшая в капкан, Данло почти все время лежал в своих спальных мехах и думал. Он пытался найти источник шайды. Почти все алалойские племена верят, что шайда может затронуть только человека или, вернее, что только человек способен принести ее в мир.
Но затрагивает она только внешнюю сторону человека: его лицо, что у алалоев обозначает личность и характер, его чувства и его мысли. Глубинная суть человека, пураша, чиста, как ледник в горах, и ее нельзя изменить, или загрязнить, или причинить ей какой-то вред. Данло думал о самых священных верованиях своего племени и задавался еретическим вопросом: что если Хайдар и другие старейшины племени ошибались? Возможно, шайда проникает в самую сокровенную глубину каждого — и взрослого, и ребенка. А поскольку люди (думая «люди», Данло пользовался словом «деваки») — это часть мира, ему придется проникнуть в самое сердце этого мира, чтобы найти истинный источник шайды. Шайда — это крик мира, потерявшего душу. Вот только как может мир потерять свою душу? И что, если мировая душа не потеряна, но изначально поражена шайдой?
Почти сутки, словно талло, описывающая круги над добычей, Данло возвращался все к той же ужасающей мысли. Если, как его учили, мир создается постоянно, каждый миг выходя с криком из кровавого чрева Времени, то и шайда создается каждый миг и растет; раскалывая мир и все, что в нем обитает.
Если так, то не может быть никакого стремления к гармонии, никакого равновесия между жизнью и смертью, никакого средства от боли. Все, что не халла, то шайда — но если шайда присутствует во всем, истинной халлы быть не может.
Несмотря на свою молодость, Данло чувствовал, что подобная логика тоже изначально порочна, ибо ведет к отчаянию — а он, вопреки всему, ощущал, как хороша жизнь, бьющая в нем жарким ключом. Возможно, его предпосылки ошибочны; возможно, он не понимает истинной природы халлы и шайды; возможно, логика — не столь острое орудие, как говорил ему Соли. Если бы только Соли не умер так внезапно, Данло узнал бы Песнь Жизни целиком и научился бы мыслить как-нибудь иначе, без помощи логики.
Когда отвлеченные мысли разочаровали его, он занялся другим. Почти три дня он вырезал из кусочка моржовой кости снежную сову и рассказывал собакам сказки о животных. Он рассказывал, как Манве в долгое десятое утро мира превращался в волка, в снежного червя, в гладыша, в белого медведя и в разных других зверей. Он делал это, чтобы по-настоящему понять животных, на которых когда-нибудь будет охотиться.
И еще потому, что человек должен понимать, что его дух изменчив, как моржовая кость или глина. Данло нравилось изображать эту сказку в лицах. Он то становился на четвереньки и рычал, как волк, то поднимался на дыбы, как загнанный медведь, ревел и молотил руками воздух. Собаки пугались, потому что Данло мало было разыгрывать снежного тигра, талло или медведя — он должен был стать ими во всем, включая их кровожадность. Пару раз он и сам испугался — будь у него зеркало или лужица воды, он не удивился бы, увидев у себя клыки или покрывшую все лицо белую шерсть.
Но самым любимым его, развлечением была, пожалуй, математика. Он часто забавлялся, чертя круги на плотном снегу своей лежанки. Он обожал геометрию за поразительную гармонию и красоту, которые находил в ее простейших аксиомах, Ветер, выл, перемещаясь к северо-западу, а Данло лежал, наполовину высунувшись из мехов, и рисовал своим длинным ногтем геометрические фигуры. Джиро нравилось смотреть, как он царапает снег: сунув свой черный нос в накопившуюся кучку белого порошка, пес лаял и осыпал снегом грудь Данло. (Как все алалои, Данло спал голым, но в отличие от них находил снежную хижину слишком холодной, чтобы расхаживать по ней без одежды, и даже вставая, кутался в свои меха.) Таким манером Джиро давал хозяину понять, что проголодался. Данло кормил собак неохотно не только потому, что для этого приходилось вылезать из теплой постели, но и потому, что их припасы неотвратимо близились к концу. Он страдал, разворачивая очередной трескучий пакет с мороженым мясом. Жаль, что ему не повезло набить побольше палтуса, думал он, — рыба для собак питательнее постного шегшеевого мяса, и ее дольше хватает. Хотя если бы собаки питались одной рыбой, ему трудновато было бы жить в одной с ними хижине. Его жилье и так уже провоняло тухлым мясом, мочой и дерьмом.
Каждый день ему приходилось выгребать наружу из туннеля семь собачьих куч, но они по крайней мере не смердели так, как у собак-рыбоедов — такое даже самим собакам нюхать противно. Ничто в мире не смердит так, как помет собак-рыбоедов.
На восьмое утро бури Данло скормил им последние порции.
Его собственной еды — орехов бальдо, шелкобрюшьего мяса и кровяного чая — должно было хватить еще дней на десять, если не делиться с собаками. Но делиться придется, иначе у собак не будет сил тащить нарты. Он, конечно, мог бы забить одну и скормить ее остальным, но Данло, по правде сказать, всегда любил своих собак больше, чем положено алалою, и страшился столкнуться с необходимостью убивать их. Он свистел, выманивая солнце из его облачной постели, и молился: "О Савель, апария-ля! " Но ответом ему были только снег и ветер, злой, ревущий ветер, способный пожрать даже солнце.
Но однажды ночью настала тишина. Данло проснулся в вонооне, белой тишине нового мира, еще не сделавшего своего первого вздоха. Он сел к прислушался, решая, одеваться ему или нет. Потом натянул через голову легкий мягкий нижний мех, надел шегшеевые штаны и парку, заботливо упрятав еще не совсем заживший член в левый кармашек, пришитый к штанам его приемной матерью. Обувшись в непромокаемые тюленьи унты, плотно облегающие икры, он прополз по туннелю, где спали собаки, отодвинул загораживающую вход снежную глыбу и вышел наружу.
Небо сияло звездами — никогда еще Данло не видел столько звезд сразу. Там, где небо загибалось, делаясь особенно глубоким и черным, они стояли плотно, как ледяной туман. От этого зрелища Данло сразу стало холодно, грустно и как-то по-нездешнему тоскливо. Да и кто бы, глядя в эти космические бездны, не испытал легкого трепета? Кто бы, стоя один под звездами, не ощутил жуткой близости к бесконечному?
Каждый мужчина и каждая женщина — это звезда, вспомнил Данло. Многие звезды, такие как Бехира, Алаула и Калинда, он знал по именам. На севере светились созвездия Медведицы, Рыб и Талло, на западе скалил блестящие зубы Одинокий Белый Волк. На востоке горели два странных огня — белые шары величиной с луны. (Соли говорил Данло, что луны — это целые миры, ледяные зеркала, отражающие свет солнца, но возможно ли это?) Эти огни, Нонаблинка и Шураблинка, были сверхновыми, вспыхнувшими несколько лет назад в одном из спиральных рукавов галактики. Даняо, само собой, не знал, что звезды способны взрываться, и называл сверхновые просто «блинками» — такие огни вдруг появляются неведомо откуда, ярко горят некоторое время, а потом исчезают во мраке, из которого вышли. Там же, на востоке, наблюдалось еще одно чрезвычайно странное явление. Данло не знал, что это такое, и про себя называл его Золотым Цветком. Янтарно-золотистые кольца света переливались над самым краем темного мира. Пять лет назад на том месте загорелась золотая искорка, которая за эти годы расцвела, будто огнецвет. Кольца меняли цвет, мерцая разными оттенками золота, и казались Данло живыми, имеющими какую-то свою цель. В голову ему пришла одна поразительная мысль — поразительная потому, что была правдивой: возможно, Золотой Цветок и правда живой. Если люди способны путешествовать по звездам, на это должны быть способны и другие живые существа, такие как цветы, бабочки или птицы. Когда-нибудь, став пилотом, он сможет спросить у этих странных созданий, как их зовут, и назвать им свое имя; он спросит их, не больно ли им, когда дует холодный звездный ветер, и не хотят ли они влиться в великий поток жизни, что течет от края до края вселенной — если, конечно, у вселенной есть края и она не длится бесконечно.
О благословенный Бог, мысленно взмолился Данло, далеко ли еще до Небывалого Города? Что, если я миновал его, отклонившись слишком далеко к северу или к югу? Хайдар учил Данло находить путь по звездам, а Небывалый Город, судя по рассказам, лежал прямо на восток от Квейткеля. Данло смотрел на восток — там тянулись холмы и долины нового снега, наполовину серебристо-белые, наполовину тонущие в тени. Они блистали холодной, печальной, недолговечной красой шоналара — красотой, напоминающей о смерти. Теперь весенние бури начнут бушевать одна за другой, и ледяные соцветия, занесенные снегом, погибнут. Снежные черви начнут голодать, а за ними и гладыши — те, что не успеют добежать до ближних островов.
Птицы улетят на Мьюрасалию и другие северные острова, ибо после бурь начнет припекать солнце, на море не останется ни снега, ни льда, и голод тоже кончится — некому будет голодать.
Как только рассвело, Данло отправился охотиться на тюленя. Каждый тюлень, хохлатый, кольчатый, или серый, держит во льду много дыхательных отверстий. Все море истыкано ими, но расположены они через редкие и неравные промежутки, а снег, заметающий их, еще больше затрудняет поиски. Данло взял на поводок лучшего своего следопыта, Зигфрида, и они вместе стали петлять по жемчужно-серому снегу. Зигфрид с его острым нюхом мог бы найти хотя бы пару тюленьих дыр, но им не повезло, и они не нашли ни одной. Не нашли и назавтра, и на третий день. Когда настал сорок третий день пути, Данло решил ехать дальше, хотя из еды у него остались только орехи бальдо, а у собак и вовсе ничего. Это было трудное решение.
Он. мог бы остаться и поискать тюленей подальше к северу, но он потерял слишком много дней, и если охота окажется неудачной, буря нагрянет снова и убьет его.
— Агира, Агира, — сказал Данло вслух, обратив лицо к небу, — где мне найти пропитание? — Но на этот раз его доффель не ответил ему — даже молчанием. Глаза у Агиры зорче, чем у всех остальных птиц и зверей, но чутье слабое, и она ничего не могла ему подсказать.
Теперь Данло и собаки начали голодать всерьез. Данло в своей жизни еще не сталкивался с голодом, но слышал много рассказов о нем и инстинктивно знал, что это такое, как знают все люди и животные. Когда настает голод, ты начинаешь таять, и твоя плоть сгорает, как ворвань, в мешке из обвисшей кожи — сгорает ради того, чтобы как-то поддержать мозг и сердце. Все звери стараются спастись от голода, и Данло тоже спасался бегством, пока его не настигла новая буря — не такая долгая, как первая, но все же достаточно долгая. Боди умер первым — возможно, причиной этого послужила его драка с Зигфридом из-за мерзлых окровавленных кожаных оберток от мяса, которые Данло давал собакам жевать. Данло разделал Боди, поджарил его над горючим камнем и подивился тому, каким вкусным оказалось его мясо. В исхудавшем псе сохранилось не так уж много жизни, но ее хватило, чтобы Данло с оставшимися собаками двинулся на восток навстречу новым бурям. Средизимняя весна сделала снег тяжелым и рыхлым — он назывался малеш и прилипал к полозьям нарт. Кроме того, он набивался между пальцами собачьих лап и замерзал там.
Данло надевал собакам кожаные сапожки, но они, изголодавшись, съедали и сапоги, и струпья на своих ранах. Луйю, Ной и Аталь умерли из-за того, что стерли себе лапы — вернее, из-за черной гнили, всегда нападающей на поврежденную, ослабевшую плоть. Данло сам помог им умереть, пробив каждому горло копьем, потому что они мучились, выли и скулили. Их мясо не было таким вкусным, как у Боди, и осталось его на костях куда меньше. Коно и Зигфрид не стали есть это плохое мясо — возможно, потому, что им стало уже все равно, будут они жить или умрут. А может быть, они и сами уже хворали и не могли переваривать пищу. Несколько дней они пролежали в снежной хижине, безжизненно глядя перед собой, а потом у них даже смотреть не стало сил. В голод так бывает всегда: когда половина тела сгорает, вторая начинает желать только одного — соединиться с ушедшей половиной по ту сторону дня.
— Ми Коно эт ми Зигфрид, — помолился за них Данло, — ала-шария-ля хузиги анима. — Снова он достал свой тюлений нож и разделал умерших собак на мясо. На этот раз они с Джиро наелись до отвала, потому что сильно оголодали и по алалойскому обычаю наедаться свежим мясом впрок. После пиршества Данло разделил оставшееся мясо на порции и спрятал.
— Джиро, Джиро, — поманил он к себе свою последнюю собаку. Для них двоих хижина казалась слишком большой.
Джиро подошел к нему с туго набитым брюхом, положил голову Данло на колени и позволил почесать себя за ушами.
— Мы проехали уже сорок шесть дней, дружище, и двадцать два дня отсиживались. Где же он, Небывалый Город?
Джиро, поскуливая, стал вылизывать свои стертые лапы, а Данло, кашляя, нагнулся над горючим камнем, чтобы зачерпнуть растопленного собачьего жира. Всякое движение давалось ему с трудом, так он устал и ослабел. Жир он втер себе в грудь.
Ему противно было дотрагиваться до себя, противно чувствовать под рукой выпирающие ребра и хилые мускулы, но всем известно, как хорошо горячий жир помогает от кашля.
Еще он защищает от обморожения, поэтому Данло намазал и лицо, там, где уже шелушилась мертвая белая кожа. Это еще одно из последствий голода: тело дает слишком мало тепла, чтобы защитить себя от мороза.
— Может, Небывалый Город — всего лишь выдумка Соли; может, его и вовсе нет.
На другой день он впрягся в нарты вместе с Джиро. Нарты стали легче, потому что Данло оставил на них только двенадцать свертков с едой, ледорез, спальные меха, скребок для шкур и горючий камень, но тащить их все равно было тяжело.
Данло отдувался и потел несколько миль, а потом решил выбросить заодно скребок, дерево и кость для резьбы и рыболовную снасть. Рыбачить у него не было времени, а если он доберется до Небывалого Города, то заново сделает себе снасть и другие орудия, нужные для жизни. Он тащил полегчавшие нарты, вкладывая в это все силы, и Джиро тоже тянул, вывалив розовый язык и налегая грудью в постромки, но ехать быстро и долго они все равно не могли. Юному мужчине и голодной собаке не под силу было выполнять работу целой упряжки, и тяжкий труд на морозе убивал их. Джиро скулил от досады, а Данло хотелось плакать. Но он сдерживался, потому что слезы на морозе замерзали и потому что взрослые мужчины (и женщины тоже) не должны плакать, когда им трудно. Плакать дозволяется, только когда кто-то из племени уходит на ту сторону — тогда мужчина даже обязан пролить целое море слез.
Я тоже скоро умру, думал Данло. Смерть казалась ему такой же неминуемой, как следующая буря, и его огорчало лишь то, что некому будет его оплакать, похоронить его и помолиться за его душу. (Разве что Джиро повоет немного, прежде чем обгрызть скудное мясо с хозяйских костей. У алалоев животным не дают поедать умерших, но после всего случившегося Данло не рассердился бы на Джиро, если бы тот отведал человечины.)
— Небывалый Город, — твердил он, вглядываясь в ослепительные снега на востоке, — небывалый, небывалый…
Но в замысел мировой души не входило, чтобы Джиро съел его труп. Тащить нарты день ото дня становилось все тяжелее, а потом сделалось невозможным. Был самый конец сезона, и днем солнце жарко пригревало. Снег превратился в фареш, круглые гранулы, которые днем таяли, а ночью замерзали. Лед во многих местах покрывали толстые слои малки. На восемьдесят пятый день путешествия Джиро, все утро тащивший нарты по этой мерзлой каше, пал мертвым прямо в упряжи. Данло выпряг его, положил к себе на колени и в последний раз напоил его талой водой из своего рта. А потом дал волю слезам, потому что душа собаки мало чем отличается от человеческой.
— Джиро, Джиро, прощай.
Он поморгал, чтобы убрать слезы с глаз, и взглянул через снега на восток. Смотреть было трудно: солнце, отражаясь ото льда, слепило его. Но сквозь слезы и блеск он все-таки разглядел вдалеке гору. Ее смутные очертания колебались, как вода.
Быть может, это была вовсе и не гора, а митраль-ландия, снежный мираж путешественника. Данло посмотрел, поморгал и опять посмотрел. Нет, это точно была гора — белый ледяной зуб, вонзившийся в небо. Данло знал, что это наверняка остров, где живут люди-тени — ведь в этой стороне другой земли нет. Еще пять или шесть дней пути на восток, и он придет к Небывалому Городу.
Он погладил острые серые уши Джиро, лежащего на снегу.
Пахло солнцем и мокрой псиной.
— Зачем ты поторопился умереть? — спросил Данло. Он знал, что теперь собаку надо будет съесть, но не хотел этого делать. Ведь Джиро был его другом.
Он прижал кулак к животу, от которого осталась только впадина, где бурлила кислота и гнездилась боль. Поднялся ветер, и ему послышалось, что Агира зовет его с острова, напоминая, что он должен жить дальше, как бы страшно это ни было.
"Данло, Данло, — взывало к нему его второе "я", — если ты уйдешь на ту сторону теперь, то никогда не узнаешь, что такое халла".
Поэтому Данло, поразмыслив, достал свой нож и сделал то, что должен был сделать. От собаки остались только кости, шкура да немного жилистого мяса. В тот день Данло съел большую часть Джиро, а остальное разделил еще на несколько дней.
Печень, нос и лапы он есть не стал. Собачья печень ядовита, а если съесть нос и лапы, тебя постигнет несчастье. Все прочее, включая язык, пошло в дело (Многие алалои, особенно из дальних западных племен, ни за что бы не стали есть язык, боясь, что начнут лаять.) Из спальных шкур Данло сделал котомку и взял с нарт только самое необходимое: горючий камень, снегорез, мешочек с кремнями и медвежье копье. Потом он надел лыжи и пошел на восток, бросив свои нарты без сожаления. На острове, где живут люди-тени, он наверняка сможет набрать китовой кости и плавника, чтобы сделать другие.
Эти дни, пока он шел по льду на лыжах, плохо запомнились ему. Память — самое загадочное из всех явлений. Чтобы подросток хорошо запомнил что-то, все его органы чувств должны работать в полную силу, Данло же был слаб, в глазах у него все плыло и мысли путались.
Каждое утро он начинал передвигать лыжи одну за другой, приминая снеговую кашу, каждую ночь строил хижину и спал в ней один. Он шел к сверкающей горе на востоке, которая из зуба преобразилась в огромный, усыпанный снегом рог, торчащий из моря. Он вспомнил, что люди-тени зовут эту гору Вааскель, Подойдя поближе, он увидел, что рядом с Вааскелем стоят еще две горы, чьих имен Соли ему не назвал — это полукольцо гор высилось над всем островом. Сам остров он видел плохо из-за серой гряды туч, скрывающей леса и нижние склоны гор. В конце девяностого дня пути тучи стали рассеиваться и Данло впервые увидел Город. Он только что закончил строить хижину на ночь (хотя ему и жалко было это делать, когда остров был так близко и до него оставалось каких-нибудь полдня ходу) и тут увидел вдалеке свет. Морозные сумерки сгущались быстро, и звезды выходили на небо, но что-то с ними было не так. Временами, когда тучи перемещались, Данло видел звезды ниже темных очертаний гор.
Он присмотрелся получше. Слева от него стоял призрачно-серый рог Вааскеля, справа же за серебристым языком замерзшей воды — должно быть, бухтой или заливом — творилось что-то странное. Поднявшийся ветер развеял последние тучи, и на узком полуострове, вдающемся в океан, открылся Небывалый Город. По правде сказать, он совсем не казался ненастоящим, В нем были мириады огней и тысячи каменных игл, и огни горели внутри этих игл, будто в горючих камнях, да так ярко, что каждая игла отражала свет другой, заставляя сиять весь Город.
— О благословенный Бог! — промолвил Данло навстречу ветру. Он в жизни не видел ничего красивее этого Города Света, столь поразительного и великолепного на ночном небе. Да, Город был прекрасен, но эта красота была не халла, ибо строй каменных зданий говорил о гордыне, разладе и великой тоске, совершенно несовместимых с халлой. — Лозас шона, — подумав, сказал Данло. Шона — это красота света, радующая глаз.
Он смотрел на Город, а ветер между тем все крепчал и свистал вокруг него. Данло дивился разнообразию и величине городских зданий, которые представлялись ему каменными хижинами, возведенными с невиданным мастерством и соразмерностью. Там были мраморные башни, белые, как молочный лед, были резные шпили из гранита, базальта и другого темного камня, а на краю залива, где море вдавалось в город, блестел огромный кристальный купол в сто раз больше самой большой снежной хижины. Кто мог построить такие дива? Кто нарезал мириады каменных кубов и сложил их вместе?
Данло долго стоял так, словно зачарованный, и пытался сосчитать огни Города, то и дело потирая глаза и шелушащийся нос. Ветер резал ему лицо, свистел в ушах и холодил горло.
Ветер дул с севера, неся с собой темные полотнища поземки и отчаяние. Данло прикрыл глаза заснеженной рукавицей и наклонил голову, со страхом вслушиваясь в его вой. Это был сарсара, предвещавший бурю, которая могла продлиться дней десять.
Данло думал, что время сарсар уже прошло, но здесь не могло быть ошибки: он слишком хорошо изучил этот пронизывающий ветер, вселяющий в душу страх и ненависть. Нужно скорее укрыться в хижине, зажечь горючий камень, молиться и ждать, когда буря уляжется.
Но у него совсем не осталось еды — ни единого заплесневелого ореха. Если он спрячется в хижине, она станет его ледяной гробницей.
И Данло, видя перед собой остров людей-теней, пошел к нему, отдавшись на волю бури. Это был отчаянный шаг, и вынужденное путешествие во мраке вызывало у Данло дурноту. Ветер превратился в колючую стену из тьмы и льда, не пропускающую никакого света. Данло не видел собственных ног, не чувство-вал рыхлого снега, по которому пробирался на лыжах. Ветер слепил глаза, и Данло, жмурясь, пригибал голову. От голода мысли путались, но он понимал, что должен идти прямо вперед, намертво определив свой азимут (именно намертво: ведь если он собьется с пути, ему конец). Он держал на залив, отделявший гору Вааскель от Города. Если таково намерение мировой души, он дойдет до острова. Там он поставит себе хижину под деревьями йау, убьет пару гладышей, заберет орехи бальдо из их нор и авось выживет.
Так он шел всю ночь. Поначалу его тревожили белые медведи, выходящие на лед с наступлением темноты. Но даже самый старый и беззубый медведь не мог оголодать до такой степени, чтобы охотиться на человека в такую пургу. Чем дальше Данло брел, отталкиваясь палками, тем меньше он думал о медведях, и скоро в голове не осталось вообще ничего, кроме необходимости двигаться сквозь бесконечный снег. Вьюга теперь бушевала вовсю, и дышать было трудно. Хлопья снега жалили нос и рот. С каждым глотком воздуха, вырванным у ветра, Данло слабел, и снедавший его жар усиливался. В ветре ему слышался крик Агиры. Она звала его откуда-то спереди, из моря тьмы, показывая ему дорогу к новому дому. "Агира, Агира! " — хотел откликнуться он, но не мог шевельнуть губами. Вьюга мела снегом и смертью, но Данло, устрашенный ее свирепостью, знал, что должен идти дальше, каким бы мучительным ни был для него каждый шаг. Руки и ноги у него отяжелели, кости стали плотными и холодными, как камень.
«Только костями мы помним боль», — любил говорить Хайдар.
Что ж, думал Данло, — если я выживу, моим костям будет что вспомнить. Глаза болели, и каждый вдох обжигал нос и зубы.
Данло боролся с холодом изо всех сил, но холод пробирал его насквозь, делая самою кровь густой и тяжелой. Пальцы ног онемели, и Данло не чувствовал их, Дважды он садился на снег, разувался и поочередно совал в рот ледяные пальцы обеих ног, не имея возможности отогреть их как следует. Но как только он вставал и начинал пробиваться сквозь метель, пальцы снова застывали. Он знал, что скоро его ступни до самых лодыжек заледенеют, но ничего не мог с этим поделать. Через несколько дней, отогревшись, они скорее всего почернеют и начнут гнить. Тогда ему — или кому-нибудь из людей-теней — придется их отрезать.
Таким-то манером, всегда держа путь навстречу убийственному ветру — вернее, всегда поворачивая к нему закоченевшую левую щеку — Данло, благодаря невероятной игре случая, вышел на сушу у северной окраины Города. Перед ним возник заснеженный берег, называемый Песками Даргинни, но Данло с трудом различал его. Уже давно настало серое утро, но клубящийся снег почти не пропускал света. Данло не видел Города, что начинался сразу за взгорьем берега, не знал, как близко от него находятся городские больницы и гостиницы.