Пробудившийся мозг, действуя, как веко сознания, должен был бы загородить нестерпимый блеск внешнего и внутреннего мира, отключив человека от его повседневных нужд, опасностей и страхов. Но эккана, один из самых тонких психоделиков, не позволяет глазам закрыться. Она обнажает мозг перед светом, отраженным от всех поверхностей — от камней, листьев и замерзшего моря, от разбитых сердец, кошмаров и трупов, стынущих в снегу. Стоять с широко раскрытыми глазами перед этим ослепительным светом — значит открыться всей боли вселенной.
За этим следует момент бесконечной уязвимости. Момент возможного, когда человек, чувствуя в себе отраженную и умноженную боль всего сущего, принимает ее целиком и без страха. В этот момент перед смертью, превыше смерти, испытывая боль превыше всякой боли, человек осознает, что он — это не только его тело и его "я". В этот единственный, высокий, чудотворный момент тот, у кого достанет сил вместить в себя страшный огонь жизни, обретает безграничные возможности.
— Данло, прошу тебя!
Воины-поэты верят, что человек, у которого есть силы преодолеть себя, переживает золотой миг, вечный, как небеса христиан или то невыразимое состояние, которое Архитекторы называют кибернетическим самадхи. Но того, кто слаб, боязлив или болен душой, ждет только ад.
— Прошу тебя — воин-поэт!
Хануман опять повернул голову к Данло, но похоже было, что он смотрит на огненную стену. Он тряс головой, как слепец, скрипел зубами, ругался и взывал к другу.
Данло по-прежнему стоял в темном коридоре, где пахло паром, нейросхемами, плесенью, маслом каны и потом, переводил взгляд с Ханумана на воина-поэта и не знал, что ему делать.
— Отпусти его! — сказал он наконец. — Такую боль никто выносить не может.
Воин-поэт приложился губами к своему клинку и сказал:
— Посмотрим.
— Хануман точно не может.
— Твой друг крепче, чем ты думаешь. Умеешь ли ты читать лица, Данло ви Соли Рингесс? Посмотри на него — он почти созрел для ножа!
Данло, гляди на Ханумана, стиснул в руке дротики воина-поэта. На лице друга он видел только боль, ужас и смерть.
— Пожалуйста, отпусти его. — Скоро, возможно, через каких-нибудь десять ударов быстро стучащего сердца Данло, воин-поэт вонзит острие своего ножа в глаз Ханумана. Он будет опускать нож все глубже и глубже, медленно направляя его вдоль зрительного нерва в мозг. Таким образом он постарается причинить Хануману максимальные мучения и тем увеличить возможности его освобождения.
— От экканы должно быть какое-то противоядие. Пожалуйста, дай его Хануману.
— Ты должен знать, что такого противоядия нет, — улыбнулся Марек. — Даже если я освободил бы твоего друга, следы священного средства навсегда остались бы в его организме. Эккана никогда не перерабатывается полностью. Даже по прошествии многих лет — или жизней.
— Тогда опусти его. Пусть он приближается к моменту возможного всю оставшуюся жизнь.
Воин-поэт снова улыбнулся, широко и весело, одобряя рассудительность Данло перед лицом смерти — пусть даже не своей, а Ханумана.
— Ты много знаешь о нас, воинах-поэтах.
— Да, знаю… кое-что.
— Тогда ты должен знать, что нам хорошо заплатили за жизнь Ханумана ли Тоша. За его жизнь — понимаешь?
— Сколько бы вам ни заплатили, мы заплатим больше. Я… и Орден.
— И что же ты дашь за жизнь своего друга, молодой Данло?
— М-миллиард городских дисков. — Данло, никогда в глаза не видевший даже одного диска и уж тем более не представлявший себе его ценности, назвал первую цифру, пришедшую ему в голову.
— Миллиард? У тебя есть такая сумма? Или у твоего Ордена?
— Ну, тогда миллион. Или сто — мы заплатим, сколько нужно.
— Щедрое предложение. Но боюсь, что жизнь Ханумана уже поздно выкупать за деньги.
— Однако кто-то ее купил?
— Разумеется. — Воин-поэт поднес нож к широко раскрытому неподвижному глазу Ханумана. — И сейчас получит свой товар.
— Это Архитекторы? С Катавы, из церкви Ханумана — это они заказали его убийство? Из-за того, что считают его святотатцем… хакра?
— По правде сказать, они только изобличили его как потенциального бога.
— Но не приговаривали его к смерти?
— Не по этой причине.
— По какой же тогда?
Марек тихо рассмеялся.
— Для того, кто сам близок к своему моменту, ты задаешь слишком много вопросов.
— Я прошу тебя не убивать его.
— Другие тоже просили.
— Кто?
— Его мать, например. Она хотела, чтобы его доставили на Катаву для очищения от нежелательных программ. Но его дядья стояли за более радикальное решение.
Данло, зажмурившись, потряс головой и шагнул к воину-поэту.
— Отпусти его. Пожалуйста, отпусти.
— Один момент. — Воин-поэт потрогал лоб Ханумана и заглянул ему в глаза. — Еще момент — и он будет свободен.
— Нет! — закричал вдруг Хануман и ударился головой о перила с такой силой, что вся лестница загудела. — Пожалуйста, Данло, — убей его!
— Хану, Хану!
— Убей сейчас же! Убей!
Данло смотрел на воина-поэта, сжимая в кулаке дротики.
Воины-поэты — давние враги Ордена. Когда-то они создали вирус, погубивший приемных родителей Данло и все племя деваки. А этот, со своим длинным блестящим ножом, собирается убить Ханумана.
— Осторожнее с дротиками, — сказал Марек. — Смотри сам не уколись.
Данло с превеликой осторожностью перенес четыре дротика в левую руку, оставив красный в правой.
— Зеленый лишает человека сознания примерно на час, — сообщил воин-поэт. — А тот, который словно в шоколад обмакнули, навсегда лишает дара речи.
Данло отвел правую руку назад, целя Мареку в горло.
— Голубой заряжен наркотиком правды.
Данло, дыша животом, начал набирать в себя воздух, как делал когда-то перед тем, как пронзить копьем снежного тигра или метнуть камень в зайца.
— Дротик, который у тебя в руке, убивает мгновенно — парализует сердечные нервы. Это быстрая смерть, молодой Данло, но крайне неблагородная.
Глядя на горло воина-поэта, где пульсировала рядом с гортанью большая артерия, Данло сомневался, что сможет убить его. Однажды, два года назад, с расстояние почти вдвое больше этого, он попал копьем под лопатку бегущему на него шелкобрюху. Но воины-поэты — дело другое; говорят, они владеют искусством замедленного времени, тем особым состоянием тела и разума, когда нервы срабатывают с молниеносной быстротой и все события в окружающем мире кажутся замедленными. Как бы точно и быстро ни метнул Данло свой дротик, воину-поэту он покажется плывущим по воздуху пером, а при наличии более высокого мастерства — мухой, копошащейся в банке с медом. Скорее всего Марек перехватит дротик и швырнет его обратно в Данло. А если предположить, что нынче день чудес и Данло все-таки сможет убить воина-поэта, то еще неизвестно, способен ли он это сделать. Воин-поэт казался таким счастливым, держа нож у глаза Ханумана, он совсем не боялся, и жизнь прямо-таки кипела в нем.
— Да бросай же! — завопил Хануман. — Не бойся — убей меня, меня!
Данло на самом деле мог промахнуться и попасть вместо Марека в Ханумана — это было веской причиной вовсе не бросать дротик, но существовали и другие причины, более глубокие. На губах воина-поэта играла улыбка, спокойствие окутывало его волшебным плащом, а глаза, казалось, все понимали.
Глаза — окна вселенной, вспомнилось Данло.
У воина-поэта глаза были просто необычайные — густо-лиловые, почти такие же темные, как у Данло. Глаза хищника, пищей которому служат лица и страхи других людей. Данло, потонувший в этих немыслимых глазах, никак не мог решить, безумен воин-поэт или как нельзя более нормален. На свой лад он, конечно, был совершенно сумасшедший, поскольку его смертолюбивая доктрина нарушала всяческое жизненное равновесие. В его безумии определенно была шайда, но столь сознательная и полная шайда, что в ней присутствовала даже некоторая красота. Данло редко доводилось видеть таких красивых людей, как воин-поэт, — и таких полных жизни. Мускулы на шее и обнаженных руках Марека клубились, как змеи, волосы создавали вокруг головы черный ореол, кожа лучилась золотом. Он точно ангел смерти, подумал Данло. Лицо и фигура Марека дышали страшной красотой, словно он принадлежал к неким существам высшего порядка, в которых ужас и прелесть улыбаются друг другу и держатся за руки. Но несмотря на радость, которую он получал от жизни об руку со смертью, в нем чувствовалось что-то бесконечно трагическое и печальное. Воин-поэт, как всякий продукт искусственно выведенной расы, являл собой один из экспериментов, где эволюция достигает определенного совершенства, но дальше двигаться не может.
Он почти человек, подумал Данло. Настоящий человек.
Воин-поэт взглянул на блестящую сталь, которую держал у глаза Ханумана, и Данло понял, что расстояние между таким, как Марек, и настоящим человеком столь же узко, как лезвие ножа, и в то же время велико, как от Невернеса до края вселенной.
Он убийца. Шайда — путь человека, который убивает других людей.
Бесконечная боль, которой поклонялись воины-поэты, всасывала их в водоворот безумия и убийства. Воины-поэты — образцовые убийцы. Им нравится думать о себе как о мастерах бонсая — своими ножами они подравнивают опасных или нездоровых индивидуумов, как маленькие деревца, чтобы большое дерево жизни оставалось сильным и стойким. Искусство осуществления смерти они довели до совершенства. Они верят, что вселенная всегда будет нуждаться в таких, как они.
Но я-то не убийца, подумал Данло. Его отведенная назад рука дрожала, готовая метнуть дротик. Я — не он.
Данло, хотя и питал странное сочувствие к безумцам, не мог смириться с необходимостью убивать — особенно в самом себе.
Его путь всегда должен быть противоположен убийству. Он должен нести жизнь, а не смерть, даже если его идеалы и действия будут стоить ему собственной благословенной жизни.
Никогда никого не убивай и не причиняй никому вреда; лучше умереть, чем убить самому.
Это была самая глубокая причина из тех, по которым он не мог убить воина-поэта. Убийство ведет к разгулу убийств и нарушению равновесия жизни, и оно шайда, ибо является отрицанием и говорит «нет» бесконечным возможностям жизни.
Убийство такого, как воин-поэт, исключает возможность излечить его от безумия и преобразовать в нечто поистине чудесное.
— Воин-поэт! — крикнул Данло. Разжав пальцы левой руки, он высыпал дротики на пол, а потом повернулся, выбросил правую руку вперед и метнул красный дротик, который пролетел по воздуху и вонзился в дверь ячейки № 264. — Отпусти Ханумана!
Хануман, услышав его голос, затряс головой.
— Нет, Данло, пожалуйста, убей меня.
— Извини, молодой Данло. — Лиловые глаза Марека светились, отражая блеск ножа. — Но момент должен настать.
— Тогда возьми меня вместо него.
— Нет, нет!
— Возьми меня, и я проживу его момент.
Воин-поэт, уже направивший нож в глаз Ханумана, внезапно замер.
— Что ты сказал? Знаешь ли ты, о чем просишь?
Данло очень хорошо знал, о чем просит. Он помнил традицию воинов-поэтов: если кто-то предлагает занять место жертвы, желая испытать момент возможного, воин-поэт не может оставить эту просьбу без внимания.
— Возьми меня, — повторил Данло. — И отпусти Ханумана.
Воин-поэт, устремив на Данло пристальный взгляд, склонил голову в знак уважения его любви к своему другу.
— Твое предложение благородно, но одного благородства недостаточно.
Данло протянул к воину-поэту раскрытые ладони, зная, что тот читает по его губам и глазами, ища в его лице какой-то ключ.
— Кроме того, оно смелое, но и смелости недостаточно.
Данло сделал свое лицо открытым, как у спящего ребенка, помня, что воины-поэты не часто удовлетворяют подобные просьбы.
— Так ты в самом деле готов умереть? — спросил Марек.
Данло, глядя на его нож, сам не знал, готов он умереть или нет. Умирать ему определенно не хотелось, и он не был уверен, что его время пришло. Но ведь смерть от ножа воина-поэта не была неизбежной — у Данло имелся пусть ничтожно малый, но шанс. Даже если воин-поэт позволит ему занять место Ханумана, казнь свершится не сразу. Сначала воин-поэт с помощью жгучего волокна или какого-нибудь яда лишит его способности двигаться, а потом загадает Данло стихи. И если Данло сможет их закончить, воину-поэту придется освободить его.
— И даже готовности умереть недостаточно, — сказал Марек.
— Нужно еще кое-что.
Все это время воин-поэт вглядывался Данло в глаза, словно надеясь отыскать там ту редкость, в которой нуждался.
— Я должен спросить твоего друга, готов ли он уступить тебе свое место. — И Марек обратился к Хануману: — Ты согласен?
— Нет! — Хануман напрягся в своих путах и плюнул в воина-поэта кровью, но потом притих и посмотрел на Данло. Он смотрел долго (а может быть, всего лишь мгновение), а после ответил: — Нет, я не согласен — убей меня, если так надо, но не его.
Воин-поэт кивнул с сознанием серьезности момента и сказал
Данло:
— Он не соглашается, чтобы ты занял его место. Он сказал «нет» — не следует ли нам прислушаться к его мнению?
— Нет! Он сам не знает, чего хочет!
— Правда, если бы он ответил согласием, я убил бы его сразу, чтобы покарать за трусость.
— Значит, ты нарочно задаешь парадоксальный вопрос?
— Мы, воины-поэты, любим парадоксы.
— Но зачем вообще что-то спрашивать, если ты собираешься его убить?
— Я не сказал, что собираюсь его убить.
— Но…
— Он ответил нам, высказал свое желание. Теперь решать должны мы.
— Отпусти его и загадай мне стихи.
— Да, мне хотелось бы прочесть тебе стихи. Но готов ли ты их услышать?
— Да. — Но как только это слово сорвалось с его губ, Данло испугался, что воин-поэт вообще не станет читать стихи.
На миг он пожалел о том, что выбросил дротики.
Ему было противно стоять так и ждать, когда воин-поэт решит их с Хануманом Судьбу. Потом он вспомнил то, что Старый Отец сказал однажды об ахимсе. Ахимса, по воззрениям фраваши, — это не просто пассивный отказ причинять зло другим.
Некоторым людям ахимса время от времени дает великую силу, которая проистекает из сознания, что любая другая жизнь равноценна твоей. И из воли принять смерть: ведь если ты не ставишь свою жизнь выше всех остальных, ты никогда не станешь защищать ее ценой жизни кого-то другого. Поэтому в этой полной насилия, кровавой вселенной, где Данло родился, он так и так скоро умрет.
Сегодня, завтра или чуть позже он отшвырнет свою жизнь, как недоеденный кровоплод, спелый и сочный. Когда его время придет, он сделает это с такой же силой и яростью, как метнул бы дротик в воина-поэта. Но до тех пор он будет жить свободно, не зная страха.
Сила ахимсы заключается не только в готовности умереть, подумал Данло, но и в готовности жить. Жить совсем без страха — это страшно.
— Да, — повторил он. — Я готов… услышать твои стихи. — Он сделал к воину-поэту шаг, потом другой. Нож Марека слегка изменил положение, и темно-синий блик упал Данло на лицо.
Воин-поэт убрал нож от глаза Ханумана и медленно, со значением улыбнулся. Данло сделал еще шаг, и нога его словно повисла в воздухе. Запах масла каны, очень сильный теперь, напоминал ему о ночи его посвящения, когда он лежал под звездами и учился быть выше боли и смерти. А еще он узнал, каким было детство воина-поэта — он читал это по лиловым вспышкам молний в глазах Марека. В чертах золотистого лица он видел маленького ребенка, бессознательно чувствующего страшную близость смерти. Искусство воинов-поэтов заключается в том, чтобы перевести это чувство на сознательный уровень. Воин-поэт улыбнулся Данло, приложив к губам фиолетовое кольцо, и когда он совершил это движение, преодолев тяжкую власть пространства и времени, на Данло обрушалась волна воздуха, волны мельчайших молекул. Его ноздри были открыты этому воздуху, открыты запаху масла каны, который пронизывал его нервы и вонзался в мозг. Данло подошел еще ближе, не в силах оторвать глаз от ножа воина-поэта. Скоро, если он не сможет закончить стихи, этот нож пройдет через глаз ему в мозг, и жизнь в один ослепительный момент покинет его. Да, он завершится, но не погибнет. Когда он отшвырнет ее прочь, это не значит, что ее больше не станет, ибо жизнь нельзя отменить или уничтожить. Когда острый холодный нож пробьет кость за его глазом, кровь хлынет из него, как река. Она оросит каменную стену, ступени и чугунные перила, обагрит черные волосы воина-поэта, коснется его прекрасных глаз ожогом железа и соли, она упадет на лицо Ханумана, как утренний свет, а когда Хануман откроет рот, чтобы в последний раз крикнуть «нет», она попадет ему на язык и просочится в горло, в струящиеся жизнью ткани его тела. Кровь будет течь бесконечно, как океан — она все затронет, и все напитает, и сделает еще более живым. Он будет жить во всем и вечно, так же как пронзительный запах масла каны, и чудесные краски одежды воина-поэта, и прекрасная сломанная душа Ханумана отныне вечно живут в нем.
— Поди сюда! — Воин-поэт улыбался ему, как потерянному и вновь обретенному младшему брату. — Этого достаточно — я думаю, ты готов услышать стихи.
Сделав десять быстрых шагов, Данло оказался на лестнице и встал рядом с Хануманом. Он коснулся окровавленной руки друга, его блестящего лба и холодных витков жгучего волокна.
Воин-поэт стоял так близко, что Данло мог бы потрогать и его.
— Пожалуйста, развяжи его, — сказал Данло. — Ты согласился прочесть мне стихи — значит, его надо освободить.
Воин-поэт придвинулся вплотную, окатив Данло ароматом масла каны и провел острием ножа по кокону на груди Ханумана. Волокно отозвалось металлическим звуком, но осталось целым и неповрежденным.
— Волокна касии трудно перерезать. И даже если бы я мог его освободить, то не стал бы. Если я это сделаю, он попытается убить либо меня, либо себя.
Хануман к этому времени дрожал от ярости и боли, вперив свои неподвижные светлые глаза в Данло. Трудно было судить, понимает ли он то, что они говорят.
— Но если я… не смогу закончить стихи, ты освободишь его, да?
— Определенным образом. У меня есть средство, которое его усыпит — через трое суток он проснется и будет жить, если захочет.
— Тогда дай ему это средство.
— Не сейчас. Он должен быть в сознании, чтобы видеть момент того, кто занял его место.
— Но…
— Если ты ответишь правильно, то сможешь сам дать ему это средство. Им заряжен пурпурный дротик, который ты бросил в коридоре — помнишь?
— Помню. Прочти мне свои стихи.
Воин-поэт заглянул в глаза Хануману.
— Плохо дело. Твой друг миновал свой момент. Теперь мы никогда не узнаем, что могло бы быть возможным… для него.
— Загадывай же стихи, пока еще не поздно.
Воин-поэт кивнул и достал из бокового кармана камелайки иглу с розовым наконечником.
— Стань, пожалуйста, спиной к перилам, рядом со своим другом.
Данло стал бок о бок с Хануманом, и чугун надавил на его позвоночник. Позади него спускались вниз ступени, шипел пар и булькала в трубах вода.
— Ты ведь не станешь меня связывать… этим жгучим волокном?
— Нет. — Воин-поэт стоял перед Данло, глаза в глаза, и его дыхание пахло медом и апельсинами. — У меня его больше не осталось.
— Тогда почему я не могу стоять просто так, без яда?
Воин-поэт левой рукой поднес парализующую иглу к шее Данло — в правой он держал нож.
— Если ты не сумеешь закончить стихи, то, возможно, захочешь убежать.
— Не стану я убегать.
— Или начнешь бороться, чтобы избежать экканы. — Воин-поэт кивнул на Ханумана. — Ты ведь видел, как эккана лижет душу языками пламени.
— Да, видел. Но разве нельзя… достичь момента возможного без экканы?
Воин-поэт, не сводя с Данло пристального взгляда, улыбнулся.
— Может быть, и можно. Посмотрим.
Данло, чувствуя рядом плечо Ханумана, ощупью нашел его руку, горячую и скользкую от крови. Крепко сжав ее, он сказал:
— Говори же свои стихи.
Воин-поэт, почти касаясь грудью его груди, приставил иглу к горлу Данло и нацелился ножом ему в глаз.
— Ты любишь поэзию, молодой Данло? Ты знаешь много стихов?
Услышав этот вопрос, Хануман ожил. Он визгливо засмеялся и дважды сжал руку Данло, напоминая ему секретным кодом о тех ночах, когда тот заучивал стихи для Педара.
— Да, кое-какие знаю. — Данло умолчал о том, что за последние полгода выучил около двенадцати тысяч стихотворений.
— Теперь мало кто сохранил вкус к поэзии. А ведь когда-то она была душой цивилизации.
— Мой отец… любил поэзию, — ответил Данло, не зная, что сказать.
— Это известно. Рингесс как-то сказал, что стихи — это мечты вселенной, кристаллизовавшиеся в слова.
— А поэты — та часть вселенной, которая предается мечтам?
— Верно. Но мечты, как ни печально, порой губят мечтателя. За совершенство слов расплачиваются сломанными жизнями.
Данло, несмотря на чрезвычайность ситуации, улыбнулся.
Самый большой парадокс воинов-поэтов — это, пожалуй, то, что ради достижения момента возможного они пользуются не только ножами, но еще и стихами.
— Сейчас я прочту тебе начальные строки одного стихотворения, старого-престарого — готов ли ты услышать их, Данло ви Соли Рингесс?
Хануман внезапно стиснул руку Данло, словно цепляясь за камень на краю пропасти.
— Да, — сказал Данло. — Читай.
И воин-поэт, шевеля губами в нескольких дюймах от лица
Данло, произнес звонким сильным голосом:
Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…
Данло, слушая эти полные совершенства слова, смотрел на огненные шары, заливавшие лестницу своим ярким светом.
Свет падал на лицо воина-поэта и окрашивал каждый камень и каждую полоску раствора в стене цветами кобальта, лаванды и розы. Данло, под впечатлением этой красоты и совершенства, улыбнулся, глядя в глаза воину-поэту.
— Ты хорошо расслышал, молодой Данло? Я повторю еще раз — слушай как следует:
Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…
Слова лились в уши Данло чудесной золотой музыкой. Ему можно было и не слушать их во второй раз. Он превосходно помнил все стихи, которые знал наизусть, и после первого же прочтения понял, что этих стихов не знает.
— Тебе остается прочесть четвертую строку. — Воин-поэт приблизил нож еще на полдюйма к глазу Данло. — Ты ее знаешь?
Твердая маленькая рука Ханумана дрогнула в руке Данло.
— Скажи ему, Данло. Скажи.
Данло видел теперь, что лицо Ханумана тоже прекрасно и что оно играет всеми красками надежды. Хануман был уверен, что он знает стихотворение. В этот момент он верил, что Данло знает все стихи во вселенной.
— Ну, говори же!
Данло покрепче сжал его руку, набрал воздуха и прочел сам:
Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…
И его голос затих, уходя в бесконечность. Данло надеялся, что он ошибается, что стихотворение еще отыщется в памяти, как алмаз среди груд простого камня. Он надеялся, что одно совершенное слово повлечет за собой другое, и он, произнеся строфу с самого начала, вспомнит ее конец. Но как можно вспомнить то, чего никогда не знал?
— Я прочту стихи в третий раз, — сказал воин-поэт. — В третий и в последний. Если ты не сможешь закончить, то должен будешь приготовиться к своему моменту.
Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…
— Так что же, Данло ви Соли Рингесс?
Длинные ногти Ханумана впились ему в ладонь. Кровь закапала вниз, и нельзя было понять, чья она — Ханумана или его.
— Данло, Данло, — прошептал Хануман с обезумевшими от боли глазами. — Ну пожалуйста.
Данло остро ощущал запах масла каны и горько-сладкое дыхание поэта. В мире не осталось ничего, кроме гортанных стонов Ханумана, собственного глубокого дыхания и серебристого блеска иглы и ножа. Голова была пуста, как чернота между звездами. В ней не было ничего — и было все. Был свет огненных шаров, отражающийся от полированного базальта красивыми волнами. В свете всегда есть что-то дикое и странное, как будто несметные миллионы его фотонов несут с собой память о далеких звездах и иных временах. Данло знал почему-то, что в свете можно закодировать все: надежды, слова и сокровеннейшие мечты вселенной. При этой мысли световая завеса, падавшая на него (и на Ханумана, и на воина-поэта), разодралась, и за ней открылось нечто, на что нельзя было смотреть и от чего нельзя было отвернуться. Это был свет по ту сторону света, высший и низший свет. Он состоял из тысячи странных новых цветов, почти невыносимых для глаза, и в каждом оттенке заключался целый мир — пространство, память и время. И Данло чувствовал, что позади его глаз, глубоко в крови, тоже живут целые миры, а в них заключены другие.
Эта глубина и странность, которую он открыл в самом себе, поражала его. С его памятью творилось что-то непонятное, как будто в ней содержалось гораздо больше, чем он когда-либо знал. Он должен был вспомнить себя. В его жизни (а может быть, и в жизни других людей) было что-то очень важное, что он должен был вспомнить. Теперь, как и в каждый момент своей жизни, он, как ребенок на берегу океана, всегда находился на пороге этого великого откровения, но оно каждый раз ускользало от него. Его преследовало ощущение утраченного времени и страшное подозрение, что он забыл целые куски своей жизни.
Но самым ужасным была уверенность, что эти воспоминания лежат где-то у самой поверхности его души — ждут и струятся, как океан под корой льда и снега.
Я забыл, что забыл…
Воин-поэт в странном свете лестницы, глядя на Данло с жуткой улыбкой, потрогал своим красивым пальцем лезвие ножа.
И тут, словно айсберг, рухнувший в звездное море, в уме у Данло возникло слово. За ним явились другие, великолепные и совершенные. При всей своей странности они показались Данло старыми знакомыми, точно он когда-то сочинил их сам — вернее, не когда-то, а прямо сейчас, как будто только эти простые словам могли достойно завершить строфу.
В мире…
— Данло ви Соли Рингесс, — прошептал воин-поэт, — готов ли ты к своему моменту.
Данло слегка склонил голову, но прежде чем воин-поэт коснулся его своим ножом, прочитал, глядя ему в глаза:
Свет священный детских лет,
Негасимый ясный свет!
Как счастлив я…
В мире, славящем меня!
— Да! — вскричал Хануман, сдавив руку Данло. — Да! Вот он, стих!
Пять секунд Данло смотрел воину-поэту в глаза, подмечая там оттенки изумления, восторга, почтения и страха. С бесконечной грустью воин-поэт убрал иглу от шеи Данло и опустил нож.
— Ты ответил правильно, — сказал он Данло. — По правилам моего ордена миг спустя ты будешь свободен.
Он отошел на несколько шагов назад, не сводя глаз с Данло и Ханумана. Взглянув на их соединенные окровавленные руки, он спрятал иглу обратно в карман, однако нож оставил.
В коридоре позади него стал слышен скрип дверей и приглушенные голоса, но он не обращал на это внимания.
— Почему… он хочет… освободить нас? — выговорил Хануман.
— Потому что я должен, — ответил воин-поэт.
— Но ведь ты… подрядился… убить меня!
— Да, и поэтому многие избегают заключать контракты с нашим орденом. Впрочем, прошло уже много времени с тех пор, когда мы в последний раз разрешали кому-то занять место своего друга. Это произошло 212 лет назад, в храме на Жакаранде, перед Валерианскими воротами. А из тех немногих, кто искал момента возможного, никто так и не смог завершить стихи — до сегодняшнего дня.
Воин-поэт устремил пристальный, глубокий взгляд на Данло, ликующего и озадаченного собственным успехом, но тут на Ханумана напал кашель, и он стал задыхаться.
— Можно мне взять дротик? — спросил Данло. — Чтобы он мог… уснуть?
— Один момент. Есть еще одно, что Хануман должен видеть, если уж действовать по всем правилам.
— Что же это?
Жесткая улыбка тронула губы Марека.
— Мне заплатили за жизнь — ведь я говорил тебе?
— Да, — растерянно ответил Данло. — Дядья Ханумана заплатили за то, чтобы ты вонзил нож ему в глаз.
— Это не так. Ты не понял сути нашего контракта. Дядья Ханумана хотели, чтобы его убили надежно, на расстоянии. С помощью яда или вируса. Недорогая смерть, лишенная всякой чести.
— Я все еще не понимаю.
— Мы разыскивали Ханумана весь прошлый год. Мы подозревали, что он отправился в Невернес, а потом наши информаторы подтвердили это. Они же сообщили нам, что хариджаны возмущены смертью мальчика по имени Педар, с которой связывают имена Данло ви Соли Рингесса и Ханумана ли Тоша.
— Значит, хариджаны тоже заказали… убить Ханумана?
— Нет, разумеется. Воины-поэты не заключают контрактов с хариджанами. Единственные, с кем мы договаривались, — это Архитекторы.
— Но тогда…
— Узнав, что Хануман причастен к смерти Педара, мы усмотрели в этом повод изменить контракт. И меня послали в Невернес.
— Но Хануман непричастен к смерти Педара.
— Я другого мнения. Я с самого начала подозревал, что он имеет прямое отношение к этому несчастному случаю.
— Что ты такое говоришь! — Данло, продолжая держать Ханумана за руку, повернулся к нему, но лицо его друга было бледным и пустым, а взгляд — устремленным навстречу собственной боли.
— Я подозревал, что Хануман убил Педара, но не мог знать наверняка, пока не увидел его лица. Вот почему, в первую очередь, я подкупил эту безобразную библиотекаршу, чтобы она впустила меня в это безобразное здание. Чтобы подойти к Хануману поближе и рассмотреть его лицо.
— Но Хануман… не мог убить Педара!
— И все-таки он убил его. Убил умышленно. Посмотри на лицо своего друга! Он слышит нас и понимает. Имеешь ли ты какое-нибудь представление о цефической технике? О том, что лицо всегда выдает правду? Прочти эти знаки, молодой Данло.