Я перенесся куда-то в пространстве и времени и увидел горный туман над каменным домом Александара на Самуме. Я находился в крошечной, голой, безупречно опрятной комнате, и передо мной стоял на коленях мальчик. Я был Александаром Самумским, а мальчик был Соли.
— Видишь? — спросил Тихо.
И вложил в мою память воспоминания о суровом воспитании, которое дал Александар своему сыну.
— Ты все понял, Леопольд? Ты никогда больше не должен говорить этого слова.
— Какого слова, отец?
— Не играй со мной, слышишь?
— Да, отец, только не бей меня.
— Да кто ты такой, чтобы тебя наказывать?
— Никто, отец… никто.
— Это правда, а поскольку это правда, нет причины с тобой разговаривать, не так ли?
— Но молчание ужасно, отец, хуже всякого наказания. Как же ты будешь учить меня, если все время молчишь?
— А зачем нужно учить тебя чему-то?
— Потому что математика — единственная истинная реальность, только… как же это возможно? Если мы действительно ничто, как же мы можем создавать математику?
— Тебе уже было сказано. Математика не создается. Она не материальна, как дерево или луч света, и не является созданием разума. Математика просто есть. Это единственное, что есть. Можешь думать о Боге как о безвременной, вечной вселенной математики.
— Но как это может быть, если… я просто не пони…
— Что ты сказал?!
— Я не понимаю!
— И продолжаешь кощунствовать. С тобой больше не будут разговаривать.
— Я, я, я, я… Отец! Не надо!
Непонятно было, откуда Твердь взяла эти воспоминания Александара Самумского. (А может быть, воспоминания Соли?) Осталось также неизвестным, откуда Она так хорошо разбиралась в еще более странной реальности аутистов или калечащих свой мозг афазиков. Но какими бы странными эти реальности ни были — а мысленные ландшафты аутиста вызывали крайне странное впечатление, — это все-таки были человеческие реальности. Люди, в принципе, мыслят одинаково. Разные личности или разные группы могут думать по-разному, но сам способ нашего мышления ограничен глубокими структурами нашего слишком человеческого мозга. Это и проклятие, и благословение. Мы все заключены в наших черепных коробках, мы пленники своего разума, каким он стал за миллион лет эволюции. Но это уютная тюрьма со знакомыми белыми стенами, и ее воздух, хотя и затхлый, пригоден для нашего дыхания. Если мы покинем эту тюрьму хотя бы на миг и ощутим, что значит видеть и познавать по-новому, мы начнем задыхаться. За ее стенами нас ждут чудеса, невообразимая красота и, как мне вскоре предстояло убедиться, безумие.
— Ну вот, — сказал Тихо, — ты ознакомился с реальностями Александара Самумского и Ямме-солипсиста. А теперь инопланетяне.
Тихо — вернее, световые волны, из которых он состоял — заколебался. Его красный нос стал фиолетовым и вытянулся, точно глиняный, в длинный гибкий хобот. Лоб вздулся, как переспелый кровоплод, подбородок и щеки превратились в коробчатую структуру, прорезанную десятками узких розовых щелей. Одежда исчезла как дым, и серое обвисшее тело Тихо заиграло буграми мускулов, поросших коричневым и алым мехом. Внушительные половые органы увяли, съежились и исчезли в красной складке кожи между толстых ног. В моей кабине формировалось инопланетное существо. Вскоре я узнал в нем одну из представительниц дружелюбного (но хитрого) вида, известного как Подруги Человека.
Она подняла хобот, и из розовых щелей ее речевого органа вышло облако эфиров, кетонов и цветочных ароматов. К смраду тухлого мяса примешивалась сладость снежных далий. С голубой спиралью мастер-куртизанки, обвитой вокруг хобота, она показалась мне похожей на приятельницу (и, по слухам, любовницу Соли), Жасмин Оранж.
Это и есть Жасмин Оранж. Смотри.
Я смотрел на Жасмин Оранж ее собственными глазами: я сам стал ею. Я был Жасмин Оранж и Мэллори Рингессом одновременно — смотрел на инопланетянку человеческими глазами и обонял своим хоботом запахи человека. Потом мое сознание покинуло человеческое тело, и краски исчезли. Мой коричневый и алый мех стал просто темно— и светло-серым. В кабине своего корабля я видел молодого бородатого человека-пилота — себя самого. Я прислушивался к голосу Тверди, но не слышал никаких звуков ни внутри, ни снаружи, ибо был глух, как бревно. Я вообще не знал, что такое звук. Я знал только запахи, чудесный, изменчивый мир пахучих молекул. Когда я произносил(а) свое прелестное имя, пахло жасмином и раздавленными апельсинами. Изогнув хобот, я впивала запахи чеснока и снежного винограда. Я поздоровалась с человеком, Мэллори Рингессом, а он поздоровался со мной. Как это странно и безнадежно глупо — составлять смысловые единицы путем дискретной прогрессии линейных «звуков», что бы ни означало это понятие — «звуки». И как ограничены возможности их складывания — точно бусы нанизываешь на нитку. Как люди вообще могут думать, пробираясь в своих мыслях от звука к звуку и от слова к слову, как букашка, ползущая по бусинам ожерелья? Как это медленно!
Желая поговорить с пилотом Рингессом, я подняла свой хобот и выпустила облако приятных ароматов — по сравнению с человеческой фразой это, наверное, все равно что симфония по сравнению с детской погремушкой. Но он, не имея нюха, почти ничего не понял. Да, Рингесс, сказала я ему, пахучие символы не фиксируются жестко, как, например, звуки в слове «пурпур», и означают не всегда одно и то же. Разве смысл не столь же изменчив, как запахи моря? Разве ты не ощущаешь очертания крошечных пирамид мяты, ванильных бобов и мускуса в этом облаке запахов? Известно ли тебе, что могут означать запахи жасмина, олаты и апельсина? Это может значить «я Жасмин Оранж, любовница человека» или «море сегодня спокойно», в зависимости от расположения одной пирамиды по отношению к другим. Способен ли ты воспринять смысл как единое целое? А логическую структуру? Доступны ли тебе сложности языка, мой Рингесс?
Мысли распускаются, как арктические маки под солнцем, перерастают в другие, переплетаются ароматными звеньями ассоциаций, запахи жареного мяса и мокрого меха плывут вперед, вбок и вниз, разрастаясь в сладко пахнущие поля новых логических структур и новых истин, которые ты должен вдыхать, как прохладную мяту, чтобы избавиться от своих прогорклых прямолинейных понятий о логике, причинности и времени. Время — это не линия; события твоей жизни напоминают скорее клубок запахов, навеки закупоренных в бутылке. Стоит нюхнуть, и ты ощутишь сразу весь клубок вместо отдельных ароматов. Понимаешь ли ты все эти тонкости? Осмелишься ли открыть бутылку? Нет, у тебя нюха нет, и ты не понимаешь.
Он понимает все, что структура его мозга позволяет ему понять.
Я понимал одно: человек, который задержится слишком надолго в мозгу чуждого ему вида, определенно сойдет с ума. Я закрыл глаза и зажал ноздри, спасаясь от умопомрачительных запахов, наполняющих мою кабину. Да, мои глаза, мои ноздри! Открыв их, я снова стал человеком. Образ инопланетянки исчез, хотя запахи ванильных бобов и червячного дерева еще чувствовались. Я был один в своем потном волосатом человеческом теле, в своем старом мозгу, который, как мне казалось, я так хорошо знал.
— Их логика и понятие истины так отличаются от наших — я и не предполагал.
Глубинная структура их мозга действительно другая, но логика на более глубоком уровне та же самая.
— Мне она непонятна.
Мало кто из вашего Ордена по-настоящему понимает Подруг Человека.
Я, как и все, относился с подозрением к этим экзотическим инопланетным проституткам. Считалось, что они соблазняют мужчин своими мощными возбуждающими запахами с целью обратить их, одурманенных сексом, в свою загадочную веру. Теперь я видел — впрочем, это не то слово, — я ощущал, что цель их гораздо глубже, чем обращение человека в свою веру: они хотят изменить самого человека.
Но нет задачи трудней, чем изменить человеческий разум. У вас такое низкое самосознание.
— Человек должен знать, кто он есть — так говорит Бардо.
Что такое Бардо?
Фыркая, чтобы очистить свой нос и ум от беспокойных запахов, я подумал о Бардо и о его всегда ясном, хотя и чересчур прямом понимании себя самого. Вот человек, решившийся насладиться жизнью, как еще никто до него.
Твой Бардо судит о себе слишком узко. Даже у него есть свои возможности.
При последующих тестах я косвенно, дедуктивным путем узнал многое о том, как Твердь понимает себя самое. Каждый Ее лунный мозг, насколько я понял, был одновременно островом сознания и частью большего целого. Каждая луна при необходимости могла делиться и дробиться на более мелкие единицы, триллионы единиц разума, которые перемещались и собирались вместе, как тучи песка. Я предполагал, что моей экзаменовкой занимается мельчайшая частица одной из Ее малых лун. И все же мне парадоксально давали понять, что в некотором смысле Она вся находится у меня в мозгу, как я — у Нее. Когда я пошутил по поводу странной топологии, которую предполагает такой парадокс. Ее мысли нахлынули волной:
Ты как Тихо — только ты играешь, а он свирепствует.
— Да? Иногда я сам не знаю, какой я.
Ты такой, как есть — человек, открытый своим возможностям.
— Другие говорят, что я слишком многое считаю возможным. Они говорят, что умный человек должен знать свои пределы.
Другие не проходили теста на реальность.
Я порадовался, что мне не придется больше вживаться в чужую реальность, и ощутил немалое довольство собой — но длилось оно не дольше мгновения ока.
А теперь последнее испытание.
— Какое?
Назовем его Тестом Судьбы.
Воздух передо мной заколебался и приобрел очертания высокой женщины в белой одежде. Ее прямые, блестящие черные волосы пахли снежной далией. Она повернулась ко мне, и я не мог больше отвести глаз от ее лица. Я хорошо знал этот орлиный нос, высокие скулы, а прежде всего — гладкие впадины на месте глаз; это было лицо моей прекрасной Катарины.
Я рассердился на то, что Твердь извлекла это глубоко личное воспоминание из моей памяти. Катарина улыбнулась мне, слегка склонив голову, и я понадеялся, что Твердь не услышит слова старинного стихотворения, которые повисли, непроизнесенные, у меня на губах:
Люблю, о бледная, воздушный мост бровей,
Связующий два озера печали,
Те, что влекут в бездонности своей
Не к смерти, нет — в иные дали.
Голосом таинственным и глубоким, где пророческие предчувствия Катарины сочетались с трезвыми рассуждениями Тверди, изображение произнесло:
— Да, мой Мэллори, существует иной путь кроме того, что ведет к смерти. Я рада, что ты любишь поэзию.
— Что такое Тест Судьбы? — спросил я вслух.
В темных пустотах под ее черными бровями появился намек на цвет. Я подумал сначала, что это просто аберрация световых волн, но нет: пустые глазницы налились колышащейся синевой. Катарина моргнула новыми глазами, блестящими, как жидкий темно-синий сапфир, взглянула ими на меня и сказала:
— Ради тебя я отреклась от зрения более глубокого… Видишь ли ты свою судьбу? Теперь, когда у меня снова есть глаза, я ослепла и не могу видеть, что… Какое славное у тебя лицо! Если б только я могла тебя сохранить! Тест Судьбы — это тест-причуда, тест-каприз. Я прочту тебе начальные строки трех старинных четверостиший, и если ты сможешь назвать две последние строки, свет не погаснет.
— Но это же абсурд! Значит, моя жизнь будет зависеть от каких-то дурацких стихов?
Я закусил отросшие в путешествии усы, взбешенный тем, что моя судьба — моя жизнь и моя смерть — будет определяться столь несерьезным тестом. Потом я вспомнил, что воины-поэты — секта наемных убийц, существующая в некоторых Цивилизованных Мирах — тоже спрашивают у своей жертвы стихи, прежде чем убить. Зачем нужно богине перенимать обычаи воинов-поэтов? Или Она переняла их тысячи лет назад, когда воины-поэты поклонялись Ей? Кто знает.
— А Тихо? — спросил я, скрипнув зубами. — Он-то твоих стихов, надо думать, не знал?
Катарина с таинственной скраерской улыбкой покачала головой.
— Нет, знал — все, кроме последнего, само собой разумеется. Он сам выбрал Свою судьбу, понимаешь?
Я не понимал. Я потер свои сухие глаза, а она вздохнула и прочла с печалью в голосе:
Так много молодых людей
Лишились бытия…
Она смотрела на меня, словно ожидая, что я тут же закончу строфу. Но я не мог. Грудь вдруг стеснило, и стало трудно дышать. Память моя была чиста, как снежное поле.
Так много молодых людей
Лишились бытия…
Я был пуст и мучился, потому что определенно читал эти стихи. Это были строки из длинной поэмы, расположенной в третьей четверти книги Хранителя Времени. Закрыв глаза, я увидел на странице девятьсот десять заглавие этой поэмы: «Сказание о Старом Пилоте», и повествовалось в ней о жизни, смерти и искуплении. Я пытался вызвать в памяти длинные последовательности черных букв и наложить их на белую пустоту в моем мозгу, как поэт некогда набрасывал на белую бумагу. Но ничего не выходило. Хотя в Борхе я вместе с другими послушниками проходил тренинг по мнемонике (как и по многим другим искусствам), мнемоником я не был. Я горько и далеко не впервые сожалел, что не обладаю абсолютной «зрительной памятью», когда любой образ, запечатленный глазом, вызывается по желанию перед внутренним взором в цвете и мельчайших подробностях.
Катарина с лицом, принявшим оттенок утрадесского мрамора, сказала:
— Я повторю эти строки еще раз. Ты должен ответить или… — Положив руку на горло, она прочла голосом ясным, как колокол Ресы:
Так много молодых людей
Лишились бытия…
Я вспомнил, что Хранитель Времени велел мне перечитывать стихи до тех пор, пока я не начну слышать их в своем сердце. Я закрыл свой внутренний глаз перед сумятицей черных букв, которые пытался разглядеть. Мнемоники учат, что у памяти много путей. Все записано, говорят они, и ничто не забывается. Я вслушался в музыку и ритм прочитанных Катариной строк. Во мне тут же зазвучали последующие слова, и я повторил то, что услышал сердцем:
Так много молодых людей
Лишились бытия,
А склизких тварей миллион
Живет — и с ними я.
[11]
Образ Катарины улыбнулся, как будто она осталась довольна. Мне пришлось напомнить себе, что это не настоящая Катарина, а ее воссозданный Твердью облик. Вернее, моя несовершенная память о ней, высосанная из моего мозга. Я понимал, что знаю разве что сотую часть настоящей Катарины. Я знал ее длинные твердые пальцы и глубину меж ее ног, знал ее потаенную жгучую жажду красоты и наслаждения (мне казалось, что для нее они были одним и тем же); знал, как сладостно звучит ее голос, когда она поет свои печальные колдовские песни, но в душу ей мне не удалось заглянуть. Как все скраеры, она была обучена глушить свои страсти и страхи мокрым одеялом внешнего спокойствия. Я не знал, что лежит там внизу — а если бы даже и знал, кто я такой, чтобы вместить в себя душу женщины? Я не мог этого, и потому образ Катарины, воссозданный по моей памяти, был не совсем верен. Настоящая Катарина заставляла терять голову, изображение заигрывало; Катарина любила стихи и видения будущего ради их самих, изображение использовало их в собственных целях. В середине изображения скрывалась могущественная, но не абсолютно всеведущая сущность, играющая плотью и разумом живого человека; в середине Катарины скрывалась… Катарина.
Я был еще зол и поэтому сказал сердито:
— Не хочу больше играть в эти утайки.
Катарина снова улыбнулась и сказала:
— Но тебе осталось еще два стихотворения.
— Тебе должно быть известно, какие стихи я знаю, а какие нет.
— Нет, я не вижу… не знаю.
— Ты должна знать, — настаивал я.
— Разве я не могу выбирать, что хочу знать, а что нет? Так гораздо интереснее, мой Мэллори.
— Это предопределено заранее, не так ли?
— Все предопределено заранее. Что было, то будет.
— Скраерский треп.
— На то я и скраер.
— Ты богиня, и ты уже предрешила исход этой игры.
— Предрешить ничего нельзя — в конечном счете мы сами выбираем свое будущее.
Я сжал кулаки.
— До чего же я ненавижу скраерский треп и твои якобы глубокие парадоксы!
— Однако твои математические парадоксы приносят тебе удовольствие.
— Это другое дело.
Она заслонила ладонью свои сияющие глаза, словно обожженная их внутренним светом, и сказала:
— Продолжим. Эти стихи написаны древним скраером, который не мог знать, что Экстр будет взрываться:
Звезда упадет и другая,
Но сколько б ни пало их впредь…
Я закончил:
На пологе неба, я знаю,
Не станет их меньше гореть.
— Но ведь звезды все-таки гаснут? Экстр растет, и никто не знает почему.
— Надо что-то сделать, чтобы остановить его рост, — сказала она. — Будет очень непоэтично, если все звезды погаснут.
Я отвел волосы с глаз и задал вопрос, над которым бились лучшие умы нашего Ордена:
— Почему Экстр взрывается?
Изображение Катарины улыбнулось.
— Если и на следующий раз ответишь правильно, можешь спросить меня и об этом, и о чем тебе будет угодно. О, это чудесные стихи! — Она захлопала в ладоши с восторгом девочки, собирающейся вручить подружке подарок на день рождения, и в воздухе прозвенели хорошо знакомые мне слова:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Я свободен! Твердь устами простой голограммы прочла первые две строчки моего любимого стихотворения, и я свободен. Осталось только назвать две следующие, и я получу право спросить Ее, как может пилот найти выход из бесконечного дерева. (Я ни разу не усомнился в том, что Она сдержит обещание и ответит на мои вопросы — сам не знаю почему.) С еще не просохшими на лбу каплями пота я засмеялся и прочел:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Кто мог задумать огневой
Соразмерный образ твой?
Я смеялся, счастливый, как никогда прежде. (Странно, что избавление от угрозы немедленной смерти вызывает такую эйфорию. Я мог бы дать старым, замшелым академикам нашего Ордена, изнывающим от скуки, хороший совет: рискните своей жизнью однажды ночью, и каждый миг вашего следующего дня будет наполнен сладкой музыкой бытия.)
Изображение Катарины смотрело на меня. Было в ней что-то непреодолимо влекущее, почти не поддающееся описанию. Мне казалось, что эта Катарина пребывает в мире с собой и вселенной — в мире, который настоящей Катарине испытать не дано.
Она закрыла глаза и сказала:
— Нет, неверно. Я назвала тебе начальные строчки последней строфы, а не первой.
Мне думается, что в тот миг мое сердце на какое-то время, остановилось. Охваченный паникой, я сказал:
— Но ведь первая строфа идентична последней.
— Нет. Первые две строчки у них идентичны, четвертые тоже, а третьи отличаются одна от другой одним-единственным словом.
— Откуда мне тогда было знать, какую строфу ты цитировала, раз первые две строчки у них идентичны?
— Это не тест на знание, а тест-каприз, как я тебе говорила. Но поскольку это мой каприз, я дам тебе еще один шанс. — И с глазами, переливающимися кобальтово-индиговым огнем, она повторила:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Я погиб. Я очень ясно, так ясно, как если бы обладал абсолютной зрительной памятью, помнил каждую букву и каждое слово этого странного стихотворения. Я все прочел верно — я был уверен, что первая и последняя строфы идентичны. Я услышал снова:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Кто…
— Так как же звучит третья строка, Мэллори? Та, которую написал поэт, а не та, что напечатана в твоей книге?
Кто знает — может, древние академики, переписывая стихотворение из одной книги в другую (или с книги на компьютер), совершили ошибку? Быть может, это произошло в последние дни века Холокоста. Я легко мог представить себе древнего историка, женщину, торопящуюся сохранить этот бесценный шедевр, пока лучевая болезнь еще не доконала ее, и в спешке заменяющую единственное (но жизненно важное) слово. А быть может, ошибка была допущена в суматохе Веков Роения: может, какой-нибудь ревизионист, по ему только ведомой причине, вздумал заменить это слово.
Каким бы образом ни произошла эта ошибка, мне отчаянно требовалось изобрести — или вспомнить — первоначальное слово. Я снова прибег к своему приему повторения сердцем, но из этого ничего не вышло. Я использовал другую мнемоническую технику — безрезультатно. Уж лучше было сообразить, какое именно слово заменено, и подставить на его место любое другое — наугад. Тут по крайней мере имелась вероятность, хотя и крохотная, что я отгадаю верно.
Катарина, зажмурив глаза, облизнула губы и спросила:
— Третья строка, Мэллори. Назови мне ее или мне придется выделить в своем мозгу кармашек, где я скопирую твой.
От каприза Тверди меня спас Хранитель Времени. Скрипя зубами от досады и отчаяния, я случайно вспомнил о нем — возможно, потому, что именно он всучил мне эту книгу, полную ошибок. Я вспомнил, как он читал это самое стихотворение, и наконец-то услышал слова в своем сердце. Были ли стихи, которые декламировал он, подлинными? И если да, то откуда он знал более старый вариант? Было в нем нечто очень подозрительное и даже загадочное, в Хранителе Времени. Почему он выбрал те же самые стихи, что и богиня? Может быть, он, будучи молодым, побывал в сердце Тверди и Она спросила у него те же строки? То, что он прорычал мне, действительно отличалось от стихов, напечатанных в книге, одним только словом.
Я стиснул руки, набрал в грудь воздуха и прочел:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Кто смел задумать огневой
Соразмерный образ твой?
— Смел, — повторил я. — Вот оно, то самое слово, верно? Не мог, а смел.
Изображение Катарины молча открыло глаза.
— Верно или нет?
Тогда она улыбнулась и прошептала:
В родном краю царит покой,
Ясны и холм, и дол:
Вернулся мореход домой,
Охотник с гор пришел.
— До свидания, мой Мэллори. Кто смел задумать твой огневой образ? Только не я.
С этими словами ее голограмма исчезла из кабины, и я остался один. Куда же, куда уходит свет, когда он гаснет?
Ты почти уже дома, мой моряк, мой охотник за тайнами.
— Значит, я правильно вспомнил?
Можешь задать мне три своих вопроса.
Я прошел ее испытание и был свободен. Свободен — на этот раз уж точно! В уме у меня, словно куча полуодетых жакарандийских куртизанок, плясала целая сотня вопросов. Открыта вселенная или закрыта? Откуда взялась первичная точка, из которой она произошла? Может ли любое натуральное число быть представлено как сумма двух простых чисел? Действительно ли моя мать пыталась убить Соли? Сколько на самом деле лет Хранителю Времени? Почему Экстр взрывается? Куда девается свет, когда он…
Он гаснет.
— Это был не вопрос. Я просто думал…
Так задавай же свои вопросы.
Похоже, мне следовало быть очень осторожным, чтобы Твердь не сыграла со мной шутку. Я долго раздумывал, о чем бы таком спросить, чтобы получить ключ к многим тайнам сразу. Я облизнул сухие губы и задал вслух вопрос, который мучил меня с детства:
— Почему вселенная вообще существует — почему есть что-то, хотя могло бы не быть ничего?
Это я и сама хотела бы знать.
Я рассердился, что она не ответила на мой вопрос, и потому, не подумав, выпалил:
— Почему Экстр взрывается?
Ты уверен, что действительно хочешь это знать ? Какой прок от твоего «почему», если ты не знаешь, как это остановить? Может быть, ты задашь вопрос по-другому?
— Хорошо. Что я могу… что можно сделать, чтобы Экстр не взрывался?
Пока ничего. Секрет исцеления Экстра — это часть другой, высшей тайны, которую ты должен раскрыть сам.
Опять загадки! Опять игры! Разве нельзя ответить на мои вопросы попросту, без загадок? Видимо, нет. Твердь, словно трианская торговая королева, трясущаяся над своими драгоценностями, решилась, очевидно, отстаивать свои тайны до последнего. Наполовину отчаявшись, наполовину шутя, я сказал:
— Вот и Эльдрия тоже говорят загадками. Они говорят, что секрет человеческого бессмертия лежит в прошлом и в будущем. Что они хотели этим сказать? И где искать этот секрет, если точно?
Я по-настоящему не ожидал ответа — по крайней мере понятного, — поэтому был потрясен до глубины души, когда божественный голос произнес во мне:
Этот секрет записан в старейшей ДНК человеческого вида.
— В старейшей ДНК? Где же это? И как его расшифровать? И почему он…
Ты уже задал свои три вопроса.
— Но ты отвечала на них загадками!
Значит, тебе придется разгадать их.
— Разгадать? А зачем? Мои разгадки умрут вместе со мной. Из бесконечного дерева выхода нет, так ведь? Как же я из него выйду?
Надо было спросить об этом меня, когда задавал третий вопрос.
— Да пропади ты пропадом со своими играми!
Из бесконечного дерева выхода нет. Но уверен ли ты, что это дерево — не конечное?
Разумеется, я был уверен — как любой пилот, знакомый с маршрутными теоремами Галливара. Разве я не доказал, что множество Лави не входит в инвариантное пространство? Что я, конечное дерево от бесконечного отличить не могу?
Ты хорошо проверил свое доказательство?
Я его не проверял. Мне не хотелось думать, что в нем есть погрешность. Но умирать мне тоже не хотелось, поэтому я сопрягся со своим кораблем. Я вошел в ментальное пространство мультиплекса, в уме у меня сразу замелькали кристаллы идеопластов, и я начал выстраивать из них доказательство. В вихре "цифрового шторма я составил математическую модель мультиплекса, и он открылся передо мной. Погруженный в сон-время, я реконструировал свое доказательство. Оно было верным: откуда ни возьмись, явилась мысль: а подходит ли множество Лави для моделирования ветвей данного дерева? Не следует ли применить для моделирования простое множество Лави? И входит ли простое множество Лави в инвариантное пространство?
Дрожа от возбуждения, я выстроил новое доказательство. Да, простое множество входило туда! Я доказал, что оно туда входит. Я вытер пот со лба и составил вероятностный маршрут. В тот же миг триллионы ветвей дерева слились в одну — дерево все-таки оказалось конечным. Я был спасен! Я проложил другой маршрут к точке выхода у голубой звезды-гиганта и вышел в реальное пространство среди десяти тысяч лунных мозгов Тверди.
Я довольна тобой, Мэллори. Но мы еще встретимся, и тогда ты доставишь мне еще большее удовольствие. А пока что лети, пилот, и прощай!
По сей день я спрашиваю себя, каким же все-таки было дерево, в которое я попал. Действительно конечное? Или Твердь каким-то невероятным образом превратила бесконечное дерево в конечное? Если так, то Она в самом деле богиня, достойная поклонения, думал я, — или, по меньшей мере, внушающая ужас. Упомянутая эмоция так одолела меня, что я, едва взглянув на теплый голубой свет звезды, тут же проложил первый из множества маршрутов, ведущих к Городу. Меня мучили странные чувства и незаданные вопросы, но я не собирался встречаться с Ней снова. Я не хотел опять держать экзамен и ставить свою жизнь в зависимость от случая и от каприза богини. Я не желал больше слышать, как божественный голос вторгается в мой мозг. Мне хотелось попросту вернуться домой, выпить с Бардо виски в Квартале Пришельцев и рассказать эсхатологам, Соли, всему Городу о том, что секрет жизни заложен в старейшей ДНК человека.
6
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ОБРАЗ
Для нас человечность была отдаленной целью, к которой все люди шли, не зная, как она выглядит, и чьи законы нигде не были записаны.
Эмиль Синклер, эсхатолог Века ХолокостаПрием, который мне оказали дома, оправдал все мои ожидания. Мой триумф портило только то, что Леопольда Соли не было в Городе — он отправился исследовать внешнюю оболочку Экстра. Поэтому он не встречал меня вместе с другими пилотами, цефиками, технарями и горологами, когда я вышел из своей кабины в Пещере Кораблей. Я очень жалел, что он не видит, как они все выстроились на стальной дорожке между рядами кораблей, не видит их потрясенных лиц и не слышит их взволнованного шепота после моего заявления, что я говорил с богиней! Склонил бы он передо мной голову, как сделали это самые отъявленные скептики и ретрограды Стивен Карагар, Томот и другие его друзья?
Очень жаль, что его не было там, когда Бардо, растолкав пилотов, ринулся ко мне с таким энтузиазмом, что вся дорожка затряслась и загудела, как колокол. Такие моменты не часто случаются! Бардо растопырил свои ручищи и заревел:
— Мэллори! Клянусь Богом, я знал, что тебя убить не так просто! — Его голос наполнил пещеры, как грохот взорванной бомбы, а он продолжал греметь, повернувшись к пилотам: — Сколько раз я вам это говорил? Мэллори — величайший пилот со времен Ролло Галливара! Более великий, чем сам Галливар, ей-богу! — Он обращался прямо к Томоту, таращившему на него свои механические глаза. — Вы говорили, что он затерялся в сон-времени, а я твердил, что он скользит по складкам мультиплекса и вернется, когда сочтет нужным. Вы говорили, что эта сука-богиня по имени Твердь поймала его в бесконечную петлю, а я — что он мчится домой с уверенностью и изяществом и вернется к своим друзьям с открытием, которое сделает его мастерпилотом. Ну что, прав я был или нет? Мастер Мэллори — звучит отлично! Ей-богу, паренек!
Он заключил меня в объятия, едва не поломав мне ребра, молотя меня при этом по спине и повторяя:
— Ей-богу, паренек, ей-богу!