Тюрьма сделалась для меня адом. Я всегда боялся темноты, когда был послушником, и раздражал Бардо тем, что оставлял на ночь свет. А тишина — это темнота звука, смерть всех вибраций, ритмов и тонов, из которых складывается песня души. Мы сами творим свой рай, сказал поэт — но теперь он что-то совсем затих. Возможно, плутоний уже распался и отравляющий газ сжег его легкие и превратил в жижу его мозг. А может быть, поэт просто устал от экстаза, устал балансировать на лезвии ножа между жизнью и смертью и лежит, обессиленный, на полу своей камеры? У него было тихо, воздух струился бесшумно, и камень молчал. Даже вода перестала капать с потолка, и мое тело как будто утратило зловоние. Темнота перед глазами была мохнатой, как шерсть, а пальцы стали так нечувствительны, что стены на ощупь казались восковыми. Ни звуков, ни запахов, ни вкуса. Я галлюцинировал. Мне представилось, что я плаваю в кабине своего корабля и вижу звезды. Но когда я попытался мысленно сопрячься с корабельным компьютером, ничего не случилось. Не последовало ни бурного цифрового шторма, ни белого света сон-времени, ни намека на дивную музыку мультиплекса. Я снова был один в реальной каменной клетке, черной и пустой, как мертвое пространство, один в собственном мозгу, один в аду.
Шли дни, и галлюцинации становились все полнее и ярче. Мои сенсорные нервы ослабли, и мозг предлагал взамен собственные стимулы. Зрительный центр начал включаться самопроизвольно. Я видел краски. Мириады пурпурных искр мелькали в воздухе. Сам воздух искрился, словно струящийся голубовато-зеленый шелк. Я ввдел пульсирующие концентрические круги красного света, видел волнистые, оранжевые и желтые линии. Я обонял запахи специй и духов, курений, бальзама и мускуса. Слышал звон колоколов, хруст льда и волчий вой. Такие галлюцинации посещают всех, кто лишен контактов с внешним миром. Кадетам часто мерещатся разные вещи во время их первого погружения в Розовое Чрево. Алалойские охотники, застигнутые метелью, тоже теряют чувство верха и низа, правого и левого, и видят сквозь тучи снега яркие световые круги. Я знал, что звуки и краски, которые являются мне, нереальны, и знал, что если галлюцинации будут продолжаться слишком долго, мозг у меня будет поврежден сильнее, чем у жалкого афазика.
Довольно долго я занимал себя чистой математикой. Я вызывал перед собой ярко-фиолетовые идеопласты Аксиомы Выбора и уходил целиком в прекрасную Теорию Множеств. Я изобретал (а может, и открывал) теоремы, могущие пригодиться при доказательстве Гипотезы Континуума. Был момент, когда светящиеся объемные идеопласты возникали передо мной столь быстро и живо, что я решил, будто сейчас начнется цифровой шторм — сам по себе, без помощи корабельного компьютера. Какое это было бы чудо! Войти в мультиплекс по собственной воле, с помощью одной лишь математики и невооруженного мозга — сколько раз за эти проведенные в аду дни я молился, чтобы такое случилось! Но молитва — это признак беспомощности и неудачи. Мне не дано было уйти в просторы мультиплекса, и скоро я обнаружил, что в тюрьме и мраке даже математика кажется зыбкой и нереальной.
Я мог, в подражание аутистам, сотворить мир собственных фантазий и жить в нем, сколько захочу. Видеть яркие сны, сознавая в то же время, что это сны, и меняя их форму и содержание по своему усмотрению — это был вариант. Я мог бы представить себе прозрачную аквамариновую рябь нездешнего океана и крепкие объятия женщины, лежащей подо мной на горячем песке. Но это — что бы там ни говорили аутисты — не было бы реальностью. Я затерялся бы в нереальном мире, среди его картин и событий, которые никогда не происходили. И если бы Хранитель Времени наконец вернул мне свободу, я был бы безумен не меньше любого аутиста.
Не знаю, как долго бы я еще выдерживал эту тишину, если бы не вспомнил одну довольно претенциозную поговорку мнемоников. Как-то раз я, водя своими отросшими, загнутыми ногтями по камню, стал думать о мастер-мнемонике Томасе Ране и перебирать в уме его воспоминания о богочеловеке Келькемеше и повествующий о том же древний миф. Поговорка всплыла у меня в голове сама собой. «Память — душа реальности», — утверждала она. Где-то во мне хранятся залежи воспоминаний, целая прожитая жизнь. Память — вот что меня спасет. Я буду жить в прошлом, укроюсь в памяти, как раненый тюлень, ищущий убежища в своей аклии. Я переживу заново все критические моменты моей жизни, и даже если это вызовет у меня слишком сильные эмоции, то я по крайней мере не выйду за пределы реальности, действительно имевшей место.
Поначалу все шло хорошо. С течением времени я обнаружил, что все меньше и меньше нуждаюсь в физических стимулах. Я перестал петь, что было великим облегчением, поскольку я ни разу еще не повторил правильно ни единой мелодии. Отпала потребность лизать шершавую шерсть камелайки, жевать свою несчастную губу или нажимать пальцами на глаза, чтобы вызвать разноцветные мушки, появляющиеся порой под закрытыми веками. Память дарила мне гораздо больше стимулов, чем органы чувств; память сверкала, как драгоценные камни в ледяной воде, она была душой моего далекого и недавнего прошлого. Я вспомнил, как учился завязывать шнурки на конькобежных ботинках и как злился, когда узел не давался моим детским пальцам. А уж если мать пыталась мне помочь, ярость моя не знала границ. Вспоминались мне и более приятные вещи — например, как мы с Бардо впервые вывели буер под желтым парусом на замерзший Зунд. Бардо долго не соглашался брать его напрокат и твердил, что мы ничего не смыслим в управлении буером. Но я так приставал к нему, что наконец допек. (Кадеты, вернувшись живыми из мультиплекса, часто полагают, что теперь способны освоить любой вид транспорта.) Откуда ни возьмись сорвался ветер, чуть не разбивший нас о скалы Вааскеля, но все-таки та поездка по Зунду доставила нам истинное наслаждение. Воспоминания продолжали навещать меня во мраке камеры, одно живее другого. Я предавался им, как старик, и думал о том, какими бы они были, если бы я в разные моменты своей жизни сделал бы другой выбор, не тот, что в реальности. Почему я решил стать пилотом, а не кантором? Почему полюбил Катарину? Почему убил Лиама? И почему моя память становится все ярче и реальнее?
Говорят, что мнемоники в молодости сталкиваются с одной трудной проблемой. То, что слишком хорошо вспоминается, забывается очень тяжело. Воспоминания по мере возрастания их яркости задерживались в голове все дольше, вжигаясь в мой внутренний глаз. Мне вспоминалось, как я впервые увидел Подругу Человека, и ее голубой хобот долго еще извивался передо мной, заслоняя более важные воспоминания. Мне стало трудно забывать. Я вспоминал книгу Хранителя Времени, и целые страницы стихов неизгладимо отпечатывались на белой ткани мозга. Я видел в мельчайших подробностях каждую черную букву, словно читал по этой самой странице. Это была та самая идеальная зрительная память, о которой я столько наслушался от друзей детства, пошедших в скраеры или мнемоники. Я знал, что для забывания тоже есть свои приемы. Я построил в уме длинную стену и перенес на нее, строка за строкой, все страницы стихотворного текста. Юркие черные буковки, отпечатавшись на черной стене, стали невидимы — на время. От других картин, таких как улыбка Катарины, избавиться было сложнее. Пришлось раздробить бледные тона Катарининой кожи на миллион точек, несущих первичные цвета. Каждую такую точку, красную, зеленую или синюю, я довел до предела яркости, пока она не разбухла, не вспыхнула и не взорвалась, как маленькая звезда. Постепенно весь миллион взорвался во мне, слившись в ослепительно-яркую дымку, какая бывает ложной зимой над ледяными полями. Самыми трудными для забывания оказались звуки. Музыка держалась во мне, несмотря на все мои усилия заглушить ее ревом ракет или другими шумами. Меня удивляло, что я могу слышать целые симфонии с почти ирреальной ясностью. «Горестный мадригал» Такеко проигрывался в голове снова и снова, и округлые ноты адажио нанизывались, как золотые бусинки. Я прослушивал любовные песни, которые Бардо пел Жюстине, слышал стон шакухаши и переборы арфы, на которой когда-то играла мать. Сказать, что я слышал все это одновременно, было бы неправильно. Один звук уступал другому с большим трудом. Крики чаек и гул прибоя я смог забыть только тогда, когда провел синусоидные волны этих звуков через преобразование Фурье и превратил их в голограмму, которую потом «спрятал» в черный звуконепроницаемый ящик, чтобы достать, когда сам пожелаю. Таким же образом я сотворил еще миллион «черных ящиков» для преследовавших меня воспоминаний и тем освободил место для более глубоких, о существовании которых даже не подозревал.
Все записывается, и ничто не забывается. Не могу сказать точно, когда я понял, что мнемонирую. Многие люди прокляты или благословлены даром почти абсолютной памяти, однако они не мнемоники. Искра наследственной памяти для них едва-едва тлеет. Вспомнить жизни наших отцов, дедов, прадедов и многих других в развесистом древе нашего происхождения, извлечь память о далеком прошлом нашей расы, закодированную в наших хромосомах, «думать как ДНК», как сказала бы лорд Галина — вот в чем заключается наука мнемоники. Ее-то я сейчас и осваивал.
Передо мной с ошеломляющей скоростью мелькали картины жизни моих предков. Я видел, как разматывается скользкая от крови пуповина — это моя бабушка, дама Ориана Рингесс, разрешалась от бремени моей матерью. А как кричала мать, рожая меня! Я видел Соли — он действительно был моим отцом. Теперь я понял, что в Тверди ко мне пришли его детские воспоминания о том, как Александар Диего Соли учил сына математике. Поколение наслаивалось на поколение, лица лепились и менялись, как глина. В одних фигурировал длинный широкий нос Соли и льдисто-голубые глаза, в других полные губы Рингессов раздвигались, приоткрывая двадцать восемь крупных рингессовских зубов. Чуть дальше один из Соли подправлял свои хромосомы ради усиления математических способностей. (Именно от него, Махавиты Андрейви Соли, я унаследовал рыжину в волосах.) Все глубже и глубже уходили корни. Кого там только не было: поэты, скраеры, шлюхи, пилоты, католики, пастухи (сторожившие овец), рабы, короли, воины и даже одна астриерка по имени Клео Рейнесс, из чьих пятисот детей половина заселила луны Дуррикене, а половина, подправив свою ДНК, образовала инопланетный вид файоли.
Однажды, мнемонируя, я услышал, как зашевелился в своей камере Давуд. Он был живехонек, и ожидание момента распада плутония изнуряло его. Он прочел мне короткое стихотворение — первое за долгое время — и две строчки, прозвенев у меня в ушах, задели струны памяти:
Только костями мы помним боль,
Кость и боль — только в этом соль.
За этим, после долго молчания, начала раскручиваться длинная поэма, озаглавленная им «Плутониевая пружина». Я висел, упершись подбородком в воздуховод, и слушал:
Моя кровь отбивает танец слепой саранчи.
А потом:
— Ты жив еще, пилот? Ты слышишь меня?
— Да. Я тут… вспоминал разное.
Мне хотелось рассказать ему о своем открытии — о том, что Ева Рейнесс была прабабкой Нильса Орландо. Значит, воины-поэты несут в себе долю моих хромосом. Мы все равно что братья, хотел я сказать ему. Все люди братья.
— Веришь ты в случай? — донеслось до меня по черной трубе.
— Иногда я верю в случай, иногда в судьбу. Я сам не знаю, во что я верю.
— Как по-твоему, давно мы уже здесь? Какова вероятность того, что плутоний так и не распадется?
— Возможно, это была просто шутка. Возможно, никакого плутония вообще нет. Возможно, Хранитель пытается свести тебя с ума — если, конечно, воина-поэта есть с чего сводить.
За этим последовало молчание, и мне пришлось спрыгнуть. Чуть позже Давуд выдохнул:
— Судьба и случай — так и пляшут в падучей.
Для воина-поэта, верящего в вечное возвращение, это имело смысл.
— Ты слышишь меня, пилот? — Я снова подтянулся к воздуховоду и слышал его хорошо. — Эти последние дни были сплошным экстазом. Я обнаружил, что больше не хочу умирать. Я сочинял стихи, и у меня были такие мысли, такие сны… слышишь?
— Слышу, — ответил я во тьму.
— Газ поступит скоро. Плутоний вот-вот взорвется. Это горячий газ, испаряющийся водород… о, как нежны опадающие фиалки!
— Это стихи?
— Жизнь — вот поэма, которую мы складываем. Воины-поэты верят, что мы можем передать суть жизни, момент возможного, в словах.
Я промолчал, потому что верил, что человеческие слова бессильны передать суть вселенной.
— Скоро я, безусловно, умру. Я чую смертоносные пары в этих гранитных стенах.
— Ты что, скраер?
— Нет, я поэт. И я сложил мою предсмертную поэму. Можешь обещать мне одну вещь? Когда я умру, мое тело должны будут доставить на Кваллар в черном мраморном гробу. Если доживешь, найди пришельца, владеющего искусством письма, и пусть мою поэму вырежут на стенках гроба.
Пальцы у меня онемели, и мускулы пронизывала дрожь. Я дал ему обещание, сдерживать которое не намеревался, и, сам не зная почему, рассказал о своих мнемонических опытах. Чувствуя во рту привкус давно съеденной пищи и крови, я сказал:
— Нильс Орландо принадлежал к роду Рингессов.
— Я знаю, — тут же откликнулся Давуд. — Основатели обоих наших орденов были хибакуся, бежавшие из туманности Агни во время компьютерных войн. Когда водород…
— Мы все равно что братья, — сказал я.
— Все люди братья. И все хибакуся. Братоубийство — закон нашего вида. Ты чуешь запах газа, пилот?
И он прочел мне свою поэму. Вот ее последняя строфа:
Я вода под покровом плоти,
Я золото под утренним небом.
Я свят под моей улетающей плотью,
Я наг под плутониевым небом.
Я окликнул его, но ответа не было. Стараясь расслышать, не шипит ли газ, я попробовал просунуть в тесный туннель воздуховода голову и плечо. Может быть, сейчас до меня дойдет скрип закрывающейся заслонки или крик поэта, бьющегося в муках удушья? Я слушал, вывернув шею, но в камере поэта стояла тишина.
Через некоторое время я соскочил и стал ходить по камере. Безумец, убийца, словоблуд, все равно что мой брат — я звал его, но он так и не отозвался ни тогда, ни в последующие дни. Я повторял про себя его поэму «Плутониевая пружина» и запоминал ее. Это было легко.
Все записывается, и ничто не забывается.
Я снова погрузился в наследственную память. В ее глубинах я видел архетипические образы, вдыхал первобытные запахи, слышал ритмы древних стихов. Я мнемонировал о Старой Земле. Небо там было светлее, чем на Ледопаде, светло-голубое, как яйцо талло, планета была теплой, долины зелеными, в садах росли настоящие яблони, и на полях золотилась пшеница. Там, в городе у моря, в беленом домике жил мой далекий пращур, пилот и корабельный мастер. Руки у него — у меня — были в мозолях, пальцы в занозах. Он имел жену, которой наслаждался много тысяч раз, имел сына, и они были счастливы. Потом нагрянула армия роботов и сожгла его город и его корабли адским горючим веществом, от которого плавилось стекло, и все озарилось светом, невыносимым светом памяти.
Я слышал лязг этих роботов и скрежет разрезаемого металла. Пахло горелой сталью. Роботы дубасили в каменные стены, орали и ругались. К этому примешивался какой-то звон, источник которого я распознать не мог.
— Мэллори! — звал меня голос из прошлого. — Бог ты мой, да откройте же наконец эту дверь!
Вот такой же зычный голос был у Бардо. Выходит, это уже не воспоминание?
— Открывай! — Дверь откатилась в сторону, и я загородил глаза от света. — Что с тобой, паренек, ты ослеп?
Я двинулся на его голос.
— Нет… не ослеп. — Глаза жгло, словно мне в зрачки воткнули по раскаленному ножу и вертели их туда-сюда. Вскоре я понял, что ослепивший меня свет — это всего лишь тусклое пламя шаров, к которому глаза постепенно привыкали. — Как ты попал сюда? Который теперь день?
Рука Бардо обхватила мои плечи. От него пахло сладкими цветочными духами и страхом.
— Нам надо спешить, — сказал он. — Ты идти можешь? Бог мой, ну и воняет же от тебя! Тебе что, не давали мыться? А борода-то! Давай шевелись. Жюстина и остальные ждут нас. Ах, не надо было мне этого делать — что же я натворил!
— Это было необходимо, — сказал кто-то. — Не надо было вообще допускать, чтобы Хранитель держал у себя роботов.
Я заслонил глаза рукой и прищурился. Рядом с собой я увидел лицо Бардо, с которого капала кровь. На носу и около уха у него были порезы. Тут же стоял Николос Старший, Главный Акашик. Его сопровождали мастер-акашик и двое кадетов, несших компьютер. Потом я увидел роботов. Роботы заполняли весь длинный каменный коридор: большие красные служители Хранителя Времени с клещами и захватами и черные, которых я никогда прежде не видел. Все полицейские роботы — их было четверо — лежали на полу грудами сожженного, искореженного металла. Черные роботы, мельче, но явно боевитее их, имели по шесть ног, как муравьи, а из их брони торчали сверла, плазменные горелки, огнестрельные и лазерные стволы. Четверо черных выстроились вдоль коридора, а у дальней двери, в конце ряда камер, стояли еще четверо.
Мы пошли к выходу, и Бардо пожаловался:
— Погляди, как меня разукрасило! Это осколки камня — пуля, наверно, попала в стену. Что же я такое сделал? Это просто безумие!
— Это не безумие, а хорошо продуманный план, — возразил лорд Николос, обернув к нам свое круглое личико. — Уясни это наконец!
Главный Акашик наскоро ввел меня в курс последних событий. Коллегия Главных Специалистов, сказал он, пригрозила вынести вотум недоверия Хранителю за то, что он держал меня под стражей. А также за злоупотребление полицейскими роботами и по другим причинам. Они вынудили Хранителя разрешить Главному Акашику и его подчиненным обследовать меня, чтобы установить мою вину или невиновность. Это и легло в основу плана. Когда двери башни открылись перед лордом Николосом и его компьютером, роботы Бардо ворвались внутрь и освободили меня.
— Проклятущие роботы! — ругался Бардо. — Я ухлопал на них все мое состояние, пятьсот тридцать тысяч городских дисков — пришлось ведь заплатить технарям за их изготовление. Но что поделаешь…
— Сколько, сколько? Таких денег ни у кого нет.
— А что мне было делать? Хранитель казнил бы тебя, как Бог свят!
— А что с воином-поэтом?
— Он умер, а может, жив еще — почем я знаю? — Бардо схватил меня за руку и потащил вверх по лестнице. — Давай, паренек, нам надо убираться отсюда! Бегство — наш единственный выход.
Мы вышли на улицу. Было холодно, с Зунда дул сырой ветер. Стояла ночь, и ни души не было видно.
— Сюда! — Бардо направил меня к саням, ждущим у обочины. — На Поля — надо спешить!
— А как же лорд Николос?
— Я остаюсь в Городе, — ответил тот. — Думаю, что Коллегии Главных Специалистов придется все-таки выразить недоверие Хранителю Времени или даже сместить его. Либо это, либо раскол. Окончательный раскол.
— Что значит «окончательный»?
— Надо было сразу тебе сказать, — вмешался Бардо. — Ли Тош, Зондерваль и прочие наши однокашники — мы все покидаем Город. Из-за тебя, дружище, в знак протеста, и еще потому, что нам надоел Хранитель и другие старые хрычи, правящие Орденом.
Мы понеслись по улицам, и всю дорогу до Крышечных Полей на черном граните зажигались окна, сотни желтых квадратиков. Казалось, сам Город следит за нами. У меня было странное ощущение, что я это уже видел. Как видно, в тюрьме я не только мнемонировал, но и скраировал.
— Что с тобой, паренек? — прокричал Бардо, перекрывая рев двигателей и ветер. — Разве это не счастье — быть свободным?
Я смотрел на светящееся небо над Полями, на хвосты кораблей, покидающих Город. Я уже видел это небо и видел другое, еще ярче, которое скоро раскинется над нами. Но я промолчал, и мы спустились в Пещеры, где нашли сотню других пилотов, ожидающих своей очереди у легких кораблей. Один за другим мы поднялись в плутониевое небо.
24
DEUS EX MACHINA
И из пещер, где человек не мерил
Ни призрачный объем, ни глубину,
Рождались крики: вняв им, Кубла верил,
Что возвещают праотцы войну.
Самюэль Тэйлор Кольридж, скраер Века Революции. «Кубла Хан»По словам хибакуся, война — это ад; кому и знать, как не им. Пилотская Война, как ее называли потом, поначалу была сплошным удовольствием. Никакой войны, конечно, могло бы и вовсе не быть, но Хранитель Времени, узнав о нашем бегстве из Города (я узнал об этом позже), впал в ярость. Его пилоты, заявил он, не смеют покидать Орден, пока он не освободил их от присяги; а Бардо и меня следует вернуть в Город и примерно наказать. В случае, если это не удастся, нас нужно казнить прямо в космосе — и как можно скорее. Исполнить свой приговор он поручил Леопольду Соли, и Соли охотно повиновался, поскольку бесился еще пуще Хранителя. Он страдал от боли (остаточные эффекты наркотика, которым попотчевал его воин-поэт, продолжали терзать его нервы) и от ревности. Он поклялся либо взять Жюстину и Бардо в плен, либо убить их. Я уверен, что он и меня хотел убить. Он вылетел из Города на своем легком корабле «Ворпальский клинок». Его друзья — Томот, Сет и Нейт с Торскалле — и еще сто двадцать пять пилотов, сохранивших верность ему и Хранителю Времени, стартовали вслед за ним. Так оно и началось.
Мы, беглецы, воевать не собирались. Наш план, составленный лордом Николосом и Бардо, был прост и не содержал в себе никакого насилия. Мы, девяносто восемь пилотов-раскольников, должны были сопровождать большой корабль с представителями всех профессий нашего Ордена. Все мы, пилоты, эсхатологи, механики и технари, держали путь на Нинсан, звезду близ Аудского дублета, собираясь основать там новую академию. У Хранителя Времени было два пути: либо позволить нам это сделать, либо согласиться на перемены, которых требовала от него Коллегия Главных Специалистов, и призвать нас обратно в Город, гарантировав нам прощение и мир.
Но мир нам не дано было обрести. Как заметил однажды Хранитель, никто не может выбрать мир, если его враг выбирает войну. После нашего побега мы собрались возле фокусов одной звезды вблизи солнца Ледопада, носившей забавное название Молочная Малявка. Там мы связались друг с другом по радио, устроив нечто вроде совета, чтобы решить, что делать дальше. (В то время мы, разумеется, еще не знали, что Соли снарядил за нами целую карательную экспедицию.)
Помню, как в моей кабине появилось бородатое изображение Бардо, и его голос:
— Мы свободны. Богом клянусь! Неужели Бардо и правда перехитрил старого тирана, никогда не вылезающего из своей башни? И правда ли, что сперма от колтун-корня делается вонючей?
— Это было действительно необходимо? — спросил, в свою очередь, я. Трудно было представить, что Бардо слышит меня и видит мое лицо в кабине своего корабля, где он плавает голый вместе с Жюстиной, которая тоже слышит меня. — Другого выхода не было?
— Не было. Хранитель обезглавил бы тебя как пить дать.
— Бардо, а не кажется ли тебе, что наш побег прошел слишком гладко?
— Гладко?! Для тебя, может, и гладко — тебе не пришлось истратить целое состояние на роботов и не пришлось организовывать…
— Я не хочу сказать, что планировать было легко, — перебил я. — Я имею в виду сам побег. Почему Хранитель пустил в свою башню акашиков, если знал, что они объявят меня невиновным? Почему не попытался помешать пилотам стартовать из Пещер? Почему…
— Ты начинаешь меня беспокоить, паренек. Мне и самому, по правде сказать, все это не давало покоя. Могу только предположить. Хранитель сильно перетрухнул, что Коллегия Главных его снимет.
— У меня другая гипотеза.
— Какая? — Изображение Бардо вытерло пот со лба.
— Что, если Хранитель просто позволил нам, пилотам и специалистам, уйти?
— С чего бы? Нет, нет, молчи — не хочу слышать ничего неприятного. Я, кажется, догадываюсь, куда ты клонишь.
Нервы у меня еще были расстроены после долгого заключения, и я все-таки произнес вслух то, что и так было ясно:
— Думаю, Хранитель отпустил нас для того, чтобы перебить разом всех, кто открыто восстал против него. Здесь, в космосе, подальше от Города, чтобы и следов никаких не осталось.
— Перебить нас… Но как?
— Возможно, эту работу он поручит Соли.
— Как же Соли нас найдет? Он не знает, куда мы направляемся, не знает фокусов нашего маршрута. Да я и не думаю, что Соли согласится исполнить подобный приказ — нет, нет, это невозможно!
Помолчав немного, я спросил:
— Жюстина правда там, у тебя в кабине? Почему я тогда ее не вижу? Можно мне с ней поговорить?
Бардо, покраснев, исчез, а через некоторое время сообщил, уже невидимый:
— Жюстина поговорит с тобой, но она, э-э… не одета и поэтому не хочет, чтобы ты ее видел: она ведь, как-никак, тебе тетка!
Я не сказал ему, что мальчишкой постоянно подсматривал в щелочку, как Жюстина принимает утреннюю ванну. По крайней мере до тех пор, пока мать не поймала меня на этом и не нащипала мне нос до крови. У Жюстины красивое тело, соблазнительное, как у Катарины. Я не мог слишком упрекать Соли за то, что он ревнует к Бардо.
— Я так рада, что ты жив, — отозвалась наконец Жюстина.
— Ты, случайно, не знаешь, где сейчас мать?
— Мы пытались найти ее, но безуспешно. Когда ты оказался в тюрьме…
— Известно ли тебе, кстати, — вмешался Бардо, — что еще один воин-поэт пытался убить Хранителя?
— Ну ясно — этого роботы прикончили, даже не допустив его до комнат Главного Горолога.
— Твоя мать где-то скрывается, паренек, — возможно, в Квартале Пришельцев. Нам так и не удалось ее найти.
— Когда Хранитель узнал, что был на волосок от смерти, — продолжала Жюстина, — Мойре уже никак нельзя было объявиться, верно?
— Значит, она все еще в Городе.
— Разумеется.
— Она жива, я уверен.
— Надежда есть всегда.
Я снова отметил, как хорошо они спелись. Они говорили совершенно одинаково, если не считать интонаций и тембра голоса. Их программы были похожи — слишком похожи. Когда я поделился с ними своим беспокойством на этот счет, они тут же ответили:
— Мэллори у нас цефик.
— Цефики всегда о чем-то беспокоятся.
— Только за нас беспокоиться не надо.
— Это верно.
— У нас было бы все хорошо, если…
— Если бы только Соли оставил нас в покое!
— Если бы он не злился так!
— Соли — вот настоящий повод для беспокойства.
— Соли.
— Если он погонится за нами, то…
— Конечно, погонится.
— Это плохо.
— Хуже некуда.
Бардо и Жюстина были отнюдь не единственными, кого беспокоил Соли. Другие пилоты высказывали те же опасения. Ли Тош, Зондерваль, Джонатан Эде — я переговорил с каждым из моих старых друзей отдельно, наедине. Но к согласию мы так и не пришли, сколько ни переговаривались. В каждой кабине плавали светящиеся уменьшенные головы девяноста семи других пилотов. Держать совет таким способом было странно и непривычно. Я говорил со всеми одновременно, с лучшими молодыми пилотами Ордена — Делорой ви Тови, Ричардессом, Паломой, Запатой Кареком, Маттетом Джонсом, Аларком Утрадесским — и не столь уж молодыми друзьями Жюстины: Вероникой Меньшик, Еленой Чарбо, Аджей, Она Тетсу, Кристоблем Смелым, водителем знаменитого корабля «Серебряная талло». И еще с восемьюдесятью пятью спорящими до хрипоты пилотами.
— Эта дискуссия бесполезна, — заявил Зондерваль, обладатель самой узкой и длинной из голов, с длинной верхней губой и ямочкой на подбородке. — Мы должны выработать стратегию.
— Стратегия возможна только одна, клянусь Богом, — сказал Бардо. Я с удовольствием отметил, что голова Жюстины наконец-то появилась рядом с ним. Я улыбнулся ей, и она вернула улыбку. — Идем на Нинсан, как и планировали.
— А если будет война? — своим тонким визгливым голосом осведомился Запата Карек. — Как быть тогда — сдать противнику большой корабль? Бросить специалистов?
— И разве мы не должны предоставить право голоса также и специалистам? — подхватила Дебора ви Тови.
Все головы повернулись к ее круглому розовому лицу, обрамленному косами. Давать право голоса специалистам никто явно не хотел.
— Если Соли все-таки отправится за нами, — сказал Зондерваль, — это будет пилотская война. Решать должны мы, пилоты.
Кристобль Смелый, кивнув, добавил:
— Если война действительно будет, нужно попытаться взять Соли врасплох и навязать войну ему.
— Война? — вскричал Бардо. — Да на кой она нам сдалась?
Ричардесс поморгал больными красными глазами (он был альбиносом с белыми волосами и белой, безжизненной, лишенной всякой пигментации кожей, а по возрасту самым старым из нас) и сказал:
— Бардо прав — зачем нам война? Или мы забыли свой обет искать истину? Почему бы нам не рассеяться по всей галактике? К чему ждать начала войны?
Ли Тош все это время молчал, переводя взгляд с одного на другого со своей яркой доброй улыбкой. Дождавшись, когда Ричардесс закончил перечислять ужасы войны, он улучил момент и вставил:
— Что бы мы ни решили, мы должны держаться сообща, как братья и сестры, и выработать единый план. Зондерваль прав. — Он посмотрел на меня с всегдашней улыбкой в миндалевидных глазах. — Поэтому мы должны выбрать кого-то из нас Главным Пилотом, хотя бы временно.
— Это просто необходимо, — поддержал Зондерваль.
— Кого же нам выбрать? — спросил Бардо.
— Кого-нибудь из мастер-пилотов, — резонно заметила Жюстина. — Сколько их у нас?
— Ты, — начал перечислять Бардо, — потом Ли Тош, Ричардесс, Кристобль, Вероника Меньшик, Елена Чарбо и Аджа.
— Ты забыл Томаса Зондерваля, — без ложной скромности напомнил Зондерваль. — Меня произвели в мастера девятнадцатого числа прошлой средизимней весны.
Ли Тош, улыбнувшись нашему старому сопернику, сказал:
— Лично я Главным Пилотом быть не хочу.
— Я тоже, — заявил Бардо.
— И я, — сказала Жюстина.