— Я скучал по тебе, — сказал я.
В кафе было людно и шумно, в воздухе висел тоалачный и табачный дым. У нас на столе громоздились грязные тарелки и кружки с остатками пива — видимо, Бардо заседал здесь целый день, не переставая есть и пить.
— Два года тебя не было, — сказал он. — Два самых тяжелых года моей жизни. Я думал, ты насовсем умер. Чего я только не выстрадал из-за тебя и твоего проклятого поиска!
Послушник, которому выпала честь нас обслуживать, нервный парень с большими, слишком выразительными карими глазами, принес мне кофе и налил в большую синюю кружку. Я пригубил напиток — это был летнемирский кофе, густой, ароматный и восхитительный — и попросил Бардо рассказать мне обо всем, что с ним произошло. Он вытер свои красные губы, печально посмотрел на меня и поведал о самом большом своем страхе.
— Как пилот я человек конченый, — заявил он, постучав себя по голове. — Я уже сорвал лучший плод этого перезрелого мозга — сорвал, съел и семечки выплюнул. Мои открытия, мои озарения, моменты гениальности — все это никогда уже не вернется. Страшно это, дружище, — знать, что все лучшее уже позади и что остаток нашей жизни ведет к упадку и разрушению. — Он заказал еще пива и вперил в меня сердитый взгляд. — Я уже не тот, понимаешь? После твоей проклятой экспедиции — известно ли тебе, что ее прозвали Дурачеством Мэллори? — когда мы вернулись в Город, когда криологи разморозили меня, а резчики починили мне сердце… короче, они опоздали! Мозги у меня теперь ни к черту. Слишком много клеток погибло. Я уже не тот пилот, как бывало. Все в прошлом, паренек. Теоремы, тонкие ассоциации, красота мысли — все в прошлом. Я попытался сразиться с мультиплексом, но не смог. Я слишком туп.
Я заказал виски — Бардо выбрал одно из немногих кафе в Хофгартене, где подавали виски — и быстро выпил его, а потом еще порцию и еще. Мне вдруг расхотелось слушать его рассказ, густо приправленный жалостью к себе, и я пил, чтобы притупить собственные мозговые клетки, но виски мне в этом не очень-то помогало. Возможно, я выпил слишком много кофе.
— Твои мозги в полном порядке, — сказал я. — Со временем все вернется. И математика — ведь ты прирожденный пилот.
— Правда?
— Соли как-то сказал, что ты мог бы стать лучшим из лучших.
— Правда сказал? Значит, он ошибся. Мой талант умер вместе с мозговыми клетками и… и другими вещами.
— Какими вещами?
— Такими. — Бардо вперил взор в столешницу, украшенную узором из цветов.
— Скажи толком.
— Не могу.
— Скажи.
— Ты будешь смеяться.
— Не буду, честное слово.
— Нет, не могу.
— Скажи.
— Это слишком щекотливый вопрос, паренек, слишком щекотливый.
— Раньше ты от меня ничего не скрывал.
— Не знаю, как тебе и сказать.
— Просто скажи, и все.
— Не могу.
— Твой язык сам все скажет, только не мешай ему.
— Нет.
Я опустил глаза под стол. Шерстяные штаны Бардо висели на животе свободными складками.
— Отрава Мехтара больше не действует? Да говори же!
— Ты догадался, да? Что ж тут говорить… Когда меня разморозили, я пошел к другому резчику, который вернул мне прежнего меня во всем своем великолепии. И убрал из меня отраву Мехтара — да только перестарался, клянусь Богом! Я больше не страдаю от ночных вставаний моего копья — я вообще не страдаю от его вставаний. Ни днем. Ни ночью. Все в прошлом: могучее копье Бардо поникло, как чахлый стебелек. Ох, горе, горе!
Меня разбирал смех, но я сдержался и даже не улыбнулся.
— Порой лечение бывает хуже болезни.
— Не говори штампами.
— Извини. Мне очень жаль.
— Еще бы. Я хотел найти Мехтара, но он закрыл свою лавочку и смылся из Города. — Бардо хлебнул пива и продолжал: — Я так расстроился, потеряв мою… мою силу, что позволил новому резчику искоренить все волосяные фолликулы у себя на лице. Он сказал, что бороды больше никто не носит, ну я и дал ему оголить себя. Сижу теперь тут, точно безусый юнец. Это смешно, я знаю. Мне стыдно своего лица, и я, сам видишь, сижу тут целыми днями и накачиваюсь пивом.
Как бы желая подчеркнуть весь драматизм сказанного, он допил остатки пива и погладил свою голую верхнюю губу. Я видел его без растительности на лице впервые после лет послушничества и вынужден был отметить наиболее неприятную его черту: у Бардо, моего славного безобразного друга, не было подбородка. Хуже того — наклонность к лени и трусости отпечаталась у него на лице, как следы времени на камне. Без бороды он казался сразу юным и жестоким, святошей и полоумным. И несчастным — слишком несчастным для собственного блага или блага Ордена.
Я погладил собственную бороду, покрывающую массивную челюсть, и решил подождать немного, прежде чем возвращать своему телу прежнюю форму. По правде говоря, я не прочь был остаться алалоем.
Мы продолжали пить, обсуждая наши замечательные кадетские годы в Ресе и другие вещи, не столь замечательные. Я слушал его глубокий бас, перекрывающий стук ножей и тарелок и гул других голосов. Через внутреннее окно был виден каток, где скользили, беседуя, кадеты в камелайках, мастер-пилоты, академики и специалисты. Бардо указал мне на Колонию Mop — она попыталась сделать пируэт и хлопнулась на свою толстую задницу.
— Слыхал ты, о чем у нас говорят? Конечно, слыхал, я уверен. Жюстина сделала ошибку, доверившись Колонии, и теперь весь Орден про нас знает. — Бардо выпил еще пива и буркнул: — То есть это они думают, что знают.
— Так это правда? Про вас с Жюстиной? С моей теткой? Да разве это мыслимо? По личному времени она на сто лет старше тебя.
— Время! Что такое время? Прости меня за высокий штиль, но по прошествии определенного срока, когда женщина созревает окончательно… ее душа распускается, как огнецвет, и никакое время не в силах погасить огонь или сделать блеклыми краски. Душа Жюстины — именно такой чудный цветок, прекрасный, как нежный закат, и не имеющий возраста, как солнце. Я люблю ее душу, паренек. Ее душу.
— Любишь? Когда-то ты говорил мне, что мужчина не должен слишком сильно любить одну-единственную женщину.
— Правда говорил? Я был глуп, только и всего. Да, это так — я люблю ее. Бардо втрескался, и как еще втрескался! Я люблю ее верно, люблю без памяти, люблю страстно и любил бы как самец, если б мог.
— Но ведь она — жена Соли.
— Больше уже не жена. Когда Соли ее бросил, он все равно что развелся с ней — если не по закону, то по духу.
Дым в кафе так сгустился, что ел глаза.
— Однако у нас в Городе живут по законам. Законам Ордена.
Бардо лизнул голую верхнюю губу.
— Уж не Хранитель ли Времени говорит твоим голосом? Или мой друг сам решил заняться моим правовым воспитанием?
— Я говорю своим голосом и от своего имени, как друг с другом. Мы с тобой пилоты, Бардо, так или нет? И мы давали присягу.
— Ты все-таки воспитываешь меня, клянусь Богом! Уж кто-кто, а ты должен был понять, что иногда возникает потребность нарушить закон.
— Почему это? Разве я не такой же, как все остальные?
— Ты всегда был не такой, с самого своего преступного зачатия — ведь родился ты вне закона, верно? Когда твоя мать украла…
— Не имеет значения, как я родился — я не хочу больше говорить об этом.
— Извини, паренек, я просто хотел показать тебе, что всякий закон относителен. И разве не ты добился у Хранителя разрешения заняться спеллингом у бедных деваки?
Я проглотил свое виски, а следом еще две порции. Но я был пьян от гнева, и алкоголь на меня не действовал.
— Есть законы Города, но есть и высший закон — хотел бы я знать, в чем он заключается.
— Однако ты воровал у деваки их живые клетки — ей-богу, воровал!
Я поставил стакан, закрыл ладонями глаза и сказал охрипшим голосом:
— Когда-то я думал, что ясно вижу, в чем она, эта высшая необходимость, но видел только свои нужды и свою страсть к тому, что я принимал за истину. Я горько заблуждался, считая себя частью высшего закона, высшего порядка вещей. Я чувствовал это, Бардо, я в этом не сомневался. Но мои чувства обманули меня. Я такой же человек, как ты, как все остальные. Я ставил себя выше человеческих законов, и вот результат: Катарина мертва, а Лиама я убил своими руками.
— Есть еще закон выживания, который выше всех остальных.
Я вспомнил об Агатанге и других вещах и сказал:
— Нет, не выше.
— Что же может быть выше?
— Не знаю.
Позже, когда мы поужинали, в кафе вошла Жюстина и направилась прямо к нам. Бардо встал и взял ее за руку. В нем чувствовалось некоторое раздражение, но и радость тоже.
— Мы же договорились не показываться вместе на людях. — Но Жюстина, видимо, что-то передала ему взглядом — он кивнул и спросил: — А что случилось?
— Разве ты не слышал? — Жюстина слегка задыхалась, как будто долго и быстро бежала на коньках. — Мэллори! Как я счастлива тебя видеть!
Мы обнялись. Жюстина тоже изменилась со времен нашего возвращения из экспедиции. Алалойское тело, алалойский нос, нависший лоб, массивные челюсти — все исчезло. Она вернула себе прежний облик, став той же высокой, красивой тетей Жюстиной с пухлым ртом и длинными черными волосами, которую я знал всегда. Она немного утратила прежнюю гибкость, грудь у нее стала полнее, бедра раздались и округлились — но Бардо, наверное, это было только приятно.
— Столько времени прошло! — Она легонько потрогала мою голову, как будто не веря, что я вылечился, отвела меня в сторону и тихо произнесла: — Это настоящее чудо. Бедная Катарина! Если бы мы только… но нет, не надо было мне этого говорить. Я знаю, это больно вспоминать, и стараюсь воздерживаться, но иногда не могу не вспоминать, особенно в таких вот местах, где друзья Соли — и мои тоже, напоминаю я себе — смотрят на нас с Бардо, как будто мы спеллеры какие-нибудь — ты уж извини, Мэллори, но я хочу, чтобы ты знал правду: что бы тебе о нас ни говорили, мы с Бардо друзья, просто друзья; я всегда хотела, чтобы мы с Соли были такими же друзьями, но это невозможно — ты же знаешь его. Кому, как не тебе, его знать, особенно теперь… ладно, не будем об этом, но Соли слишком холодный человек, чертовски холодный — горе, а не человек.
Должен сказать, мне не понравились бранные слова в устах Жюстины — ведь она почти никогда их не употребляла, а еще больше не понравилось, что она перенимала кое-какие обороты у Бардо.
— Что за новость ты хотела сообщить? — спросил я.
Она уселась за стол рядом с Бардо и, не спрашивая разрешения, отпила пива из его кружки.
— Так вы правда не слышали? Взорвалась Меррипен. Это сверхновая второго типа, если верить вашему другу Ли Тошу, который обнаружил ее по пути домой, но на таком расстоянии даже второй тип…
Она посмотрела на Бардо. Тот наморщил брови — он явно никогда не слышал об этой звезде. Мне это название тоже ни о чем не говорило.
— Насколько это далеко? — спросил Бардо.
— Меррипен? Ну да, мне надо было сразу сказать — это одна из звезд Абелианской группы.
Мы с Бардо переглянулись, и я покачал головой. Абелианская звездная группа находится недалеко от Города — расстояние между ближайшей из ста ее звезд и Ледопадом составляет около тридцати световых лет.
— Давно ли она взорвалась? — продолжал расспрашивать Бардо. — И как далеко от нас волновой фронт?
— В двадцати пяти световых годах, по оценке Ли Тоша. В этот самый момент фотоны и гамма-лучи погибшей звезды струятся сквозь пространство, расширяя сферу своего захвата. За шесть секунд они пройдут больше миллиона миль, а через восемьсот миллионов секунд волновой фронт достигнет Ледопада и начнет поливать Город жесткой радиацией.
— Ну вот и конец всему, — сказал Бардо. — Горе, горе. Он отхлебнул пива как ни в чем не бывало, но я видел, что эта новость ошарашила его так же, как и меня. Мы ждали чего-то подобного всю свою жизнь, но когда это произошло, оказались не готовы.
— Какова интенсивность излучения? — спросил я. — Насколько это страшно?
Бардо взглянул на Жюстину и ответил за нее:
— Достаточно страшно. Очень страшно — может быть, даже смертельно. Сверхновая может растопить лед наших морей, сжечь растительность, вызвать слепоту у птиц и зверей. Короче, сделать стерильной всю поверхность Ледопада.
Жюстина отпила еще глоток из кружки Бардо и кивнула, подтверждая его слова.
— Уже начались разговоры о том, чтобы покинуть планету.
Мы еще долго обсуждали судьбу нашего города, нашей звезды и нашей галактики. Затем Бардо (и Жюстине) надоела эта дискуссия. Большинство человеческих особей способны беспокоиться только о самом ближайшем будущем, а Бардо был человек до мозга костей. Принимая во внимание его врожденный пессимизм, он вполне довольствовался перспективой очередной кормежки.
— Э-э, — сказал он (за этот миг убийственный свет звезды подошел к нам еще на полмиллиона миль), — зачем нам волноваться на этот счет, если за двадцать пять лет может случиться что угодно: еще одна сверхновая, поближе, или землетрясение — да мало ли что. К чему трепать языком по поводу того, чего мы, возможно, даже не увидим? — Он вытер пот со лба. — Где этот проклятый послушник? Я хочу еще пива.
Меня тревожило подозрительное сходство между речами Бардо и Жюстины. Тревожило даже больше, чем сверхновая, поскольку было более насущной проблемой. Они, как мне казалось, улавливали мое беспокойство, но не придавали ему значения и тем усугубляли его. Я не был цефиком, но они, похоже, вот-вот могли начать копировать программы друг друга и даже жить по ним. Такая опасность грозит всем, кто делит кабину легкого корабля — так, во всяком случае, утверждают цефики и программисты. Ни одна пара пилотов, насколько я знал, еще не входила одновременно в одно ментальное пространство. Когда я намекнул на эту опасность и на свое беспокойство, Жюстсна расправила платье, чопорно выпрямилась и заявила:
— Ты не понимаешь.
— И не можешь понять, — подхватил Бардо.
— Ты ведь не цефик.
— Ясное дело, он не цефик.
— Он пилот.
— Возможно, лучший из всех когда-либо существовавших.
— И уж точно самый удачливый.
— Но этот пилот никогда не знал, что такое летать вместе… вместе с другом.
— К несчастью.
— Это неправильно, что пилотам запрещают путешествовать вместе.
— Глупое и устаревшее правило.
— С ходом времени правила следует менять.
— Люди не должны ломать себя, подстраиваясь под правила.
— Я бы и Хранителю Времени сказал то же самое, если бы он согласился принять меня.
— Но и он бы не понял.
— Нет, не понял бы.
— Хуже того, не захотел бы понять.
Они продолжали в том же духе довольно долго. Такие разные внешне, они все-таки были очень похожи. Незнакомый человек мог бы принять их за брата и сестру, содержащих в себе набор тех же хромосом. Когда он улыбался, она тоже улыбалась, и улыбки у них были одинаковые. Они одинаково смеялись над чем-то непонятным мне, улавливая, видимо, нечто смешное в мимике друг друга. Так у них и шло, слово за словом, мысль за мыслью, улыбка за улыбкой: один начинал излагать какую-то идею или программу, другой ее завершал. Бывало также, что программа прерывалась на середине и начинала проигрываться между ними обоими, так что невозможно было понять, кто какого мнения придерживается. Они перебрасывались пустыми словами, точно два яркоперых трийских попугая.
— Как можем мы объяснить Мэллори, что это значит — совместно пользоваться одним усиленным мозгом?
— Когда мы вместе, мы добавляем нечто новое…
— Да — к своим "я".
— Даже когда мы вне нашего корабля.
— А когда мы в нем, это совсем другое, это…
— Это не только прибавка к нашим "я".
— Это сотворение общего "я".
— Один плюс один равняется…
— Бесконечности.
— Или алеф-два по меньшей мере.
— Хранитель Времени оценит бы такой математический фокус, ей-богу!
— Наши отдельные "я" тоже бесконечны, как говорят цефики, но в одиночестве мы, так сказать, являемся пленниками меньшей бесконечности.
— Быть вместе в легком корабле… скажи Мэллори, что это такое!
— Это чудо.
— Но и страх тоже — ох, какой страх!
— Ты все равно проходишь сквозь гобелен, сотканньэй из девяти миллиардов нитей, и прикосновение каждой нити это… экстаз.
— Этого нельзя описать.
— Это ужасает на самом-то деле.
— Я не могу рассказать ему, как это бывает.
— Я тоже.
— Это самое лучшее, лучше ничего нет.
— Но за это приходится платить.
— Как и за все остальное.
— Расплата неминуема.
— Без этого нельзя.
Я чувствовал, что платой за это будет скорая смерть тех Бардо и Жюстины, которых я любил, если их совместные путешествия будут, продолжаться. Новый их гибрид «Бардожюстина» меня никак не устраивал. Наиболее глубинные, сокровенные программы еще действовали, но на них уже накладывались новые, покрывая старые индивидуальности, как позолота — трийский кубок. Их трагедия — я, впрочем, надеялся, что до трагедий все же не дойдет — заключалась в том, что новое блестящее покрытие нравилось им больше, чем стальная основа прежних "я". На самом деле они были влюблены не друг в друга, а в мысль о своей влюбленности. Я опасался, что скоро их глубинные программы отомрут окончательно и почвы для любви просто не останется. Имеют ли они право губить друг друга таким образом? Имеют ли они право, невзирая на свою присягу и законы нашего Ордена, создавать нечто новое за пределами своих "я"?
Мне очень хотелось обсудить это с ними — у меня на то имелись свои причины, — но тут Жюстина извинилась и отошла поговорить с Коленией Мор. После ее ухода я перегнулся к Бардо через стол и спросил:
— Что с тобой такое?
Бардо вытер пот с выпуклого лба.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда Жюстина рассказала нам о сверхновой, мне показалось, что ты испытал облегчение.
— Какое там облегчение! Я так сдрейфил, что чуть все пиво назад не отлил.
— Это правда?
Он оглянулся через плечо на трех механиков за соседним столиком — они не обращали на нас внимания.
— Ну ладно… я и правда испугался, но в каком-то смысле эта сверхновая взорвалась как раз вовремя, ты не находишь? Это послужит оправданием для бегства, если возникнет такая необходимость.
— Ты хочешь оставить Орден?
— Я не один такой. Очень многих пилотов не устраивает Хранитель Времени и прочие старые хрычи, заправляющие Орденом. — Бардо махнул послушнику, указав на свою пустую кружку. — И не устраивает то, что нам не дают свободы.
Я выпил виски и спросил:
— Свободы летать на одном корабле с женой Соли?
— Не говори о том, чего не понимаешь. Я люблю ее, паренек, ей-богу люблю!
— Тогда она должна обратиться к Соли с просьбой о разводе. И…
— Он не даст ей развода — для этого он чересчур горд, в точности как его сынок.
— Не называй меня его сыном. Никогда больше — слышишь, Бардо!
Мне не хотелось смотреть на него, поэтому я оперся локтем на холодный подоконник внешнего окна и стал смотреть, как чайки с криками клюют выброшенных на берег моллюсков. За Зундом ледник, вклинившийся между Вааскелем и Аттакелем, таял под теплым солнцем ложной зимы. Как раз в тот момент целая ледяная гора сползла с него и плюхнулась в море. Грохот, отразившийся от южного склона Вааскеля, был так силен, что окно у меня под рукой дрогнуло.
— Ты тоже изменился, дружище, — произнес Бардо. — Как и я.
— Когда-то, в кадетские годы, горологи и цефики предупреждали нас, что дружба между пилотами может быть почти столь же трудна, как и брак. Из-за зловременья, изза долгих разлук, из-за перемен.
— Это правда. Но ты говорил мне, что ни зловременье, ни все остальное никогда не встанет между нами. Ты давал мне слово, паренек.
— Да, помню.
Я помолчал, размышляя об изначальной хрупкости дружбы. Что такое дружба, как не двойное зеркало, которое мы держим между собой, видя в нем то, что нам приятно видеть? Когда же зеркало со временем начинает трескаться и изображение портится, дружбе приходит конец. Вот я сижу, точно холодное бесстрастное зеркало, перед моим страдающим другом — и он, должно быть, видит себя мрачным, растерянным и потерявшим веру. А я в его больших глазах вижу отражение дикаря, который мне совсем не симпатичен.
Не стану пересказывать все, о чем мы говорили той ночью. Ночь была долгая, хотя солнце зашло только после полуночи и через несколько часов взошло снова. Мы сидели за нашим столиком и пили, пока кафе не опустело. Мы делали вымученные попытки шутить и припоминали смешные истории из прошлого; мы переговорили обо всем, о чем только могут говорить двое друзей. И все это время Бардо сидел мрачный, являя собой невысказанный упрек. Наконец, уже под утро, когда пить стало невмоготу, он встал и обвинил меня в том, что я убил его веру в миссию пилота.
— Это твоя вина, — заявил он и грохнул кулаком по столу так, что чугунная столешница загудела и прогнулась, точно барабанная кожа. — Это из-за тебя я стал конченым человеком.
— Из-за меня?
— Да, из-за тебя! Из-за твоего проклятого поиска! Тебе приспичило узнать секрет жизни, вот в чем вся беда. И мне тоже. Твоя мечта, моя мечта — ты заразил меня своим проклятым энтузиазмом. Эх-х… Мы были душой этого поиска, ей-богу! Но мы же его и убили, верно? Все в прошлом. Ты убил мечту и меня тоже. Бардо теперь совсем не тот человек. Горе, горе!
Он был сильно пьян, зато я — трезв, как цефик. Возможно, божественное семя у меня в голове выработало во мне иммунитет к алкоголю. Я хотел уйти, но Бардо сгреб меня за руку.
— Давай сделаем круг по катку.
— Ты пьян.
— Не настолько.
Мы вышли из кафе, прицепили коньки и выехали в центр большого Хофгартенского круга. В нескольких ярдах от нас группа только что вставших с постели кадетов упражнялась, выписывая восьмерки. Я хотел поддержать Бардо, который вихлялся на коньках, держась за налитое пивом брюхо, но он рявкнул:
— Пусти!
— Слушай, Бардо, ты по-прежнему пилот, по-прежнему мой друг, и…
— Друг, говоришь!
— Слушай меня! Поиск не окончен — он будет продолжаться, пока мы живы, и…
— Ты мечтатель, вот ты кто — ох, горе.
— Допустим, а вот ты боишься…
— Я боюсь? — взревел он. — Я не видел тебя два года, я думал, что ты умер, а ты всю ночь мелешь о чем попало, кроме самого главного. Я чересчур хорошо тебя знаю, паренек. Ты любишь представляться твердым, как алмаз, но в душе дрейфишь так, что того и гляди штаны намочишь. Попробуй скажи, что это не так! Ты намеренно, намеренно уклоняешься от разговора об Агатанге. Думаешь, я не знаю, что они там с тобой сделали? Отлично знаю. Я нагляделся ночью, как ты сидишь и все время смотришь в себя сквозь свои проклятые голубые гляделки, в точности как твой папаша. Посмотри на меня! Чего ты боишься? Я скажу тебе, чего: ты боишься потерять себя, так или нет? Я знаю тебя лучше, чем ты полагаешь. Ты боишься, что перестанешь быть человеком. Ну а кто не боится — скажи, кто? Человеческое естество уходит от каждого, оно гниет клетка за клеткой, кусок за куском, пока совсем не перестанет существовать. Ну, добавили они какие-то детали в твой мозг — что из этого? Жаль, что твои проклятые боги и мне заодно не вставили новые мозги. Мозг — он и есть мозг! Какая разница, из чего он сделан — из кремния, из поганых нейронов или из шегшеевого сыра? Ведь он твой, клянусь Богом! Когда у нас к старости глаза становятся мутными, разве важно, что резчик выращивает нам новые или вставляет искусственные, выдерживающие ультрафиолет и открывающие нам новые краски? Главное, что мы продолжаем видеть, так ведь? Мы видим, что хотим — а ты своим мозгом думаешь, что хочешь. Твои чертовы бредовые идеи приходят к тебе потому, что всегда приходили. Что в тебе было, то и осталось. Сказать тебе, чего я боюсь по-настоящему? Тебя, потому что ты бешеный!
Он меня действительно взбесил, и я долбанул лед носком своего конька.
— Не меня ты боишься, а себя, — сказал я и стиснул зубы, понимая, что те же слова можно отнести и ко мне.
— Ну что ты за человек? Ради тебя я подставил свою грудь под копье, клянусь Богом — потому, что я знал твой секрет, знал, как ты боишься умереть, до мокрых штанов боишься! — Он заморгал, глядя на меня. — И еще потому, что…
— Я тебе не верю. Под копье ты подвернулся случайно. Ты пьяный, дряблый трус, больше ничего.
Я пожалел об этих словах, из тех, которые друг никогда не должен говорить другу — все равно, правда это или нет. Особенно если правда. Я шевельнул губами, подыскивая другие слова, чтобы загладить те, жестокие, но слова не находились.
— А ты ублюдок, — сказал Бардо, — и твоя мать грязная слеллерша. Ты бешеный, опасный ублюдок-слельник.
Мне показалось, будто он шарахнул меня по лицу куском льда. Меня трясло, и я не мог двинуться с места. Бардо исчез из поля моего зрения вместе с другими конькобежцами в ярких камелайках. Только отливающий сталью лед бил мне в глаза резким белым светом. Целый океан звуков омывал меня: отдаленные голоса, скрип коньков, шорох ветра — но я ничего не видел. Не знаю, сколько я простоял там в своей слепой ярости. Когда красное, синее и зеленое снова появилось передо мной, как появляются цветы ложной зимой из-под снежного поля, я так и стоял один посреди шумного катка. Трусливый Бардо, самый старый мой друг, ушел.
Я покинул Хофгартен, решив найти его, пока он не упился в другом баре и не свалился в каком-нибудь темном закоулке Квартала Пришельцев. Я катил по улице Десяти Тысяч Баров. Утренний свет струился сквозь хрупкие обсидиановые хосписы и другие здания. Поперечные улицы были пустынны, и восточные ледянки пылали жидким огнем. Из люка одного хосписа вылезло несколько фраваши, усталых и голодных на вид. Они стерли ночные мембраны с глаз и стали пересвистываться на таких высоких нотах, что я разбирал разве что десятую долю их слов. Поравнявшись с группой сонных послушников, они взяли пониже, чтобы их певучая молитва стала понятна всем. Послушники неумело засвистали в ответ, благодаря пришельцев, и со смехом проследовали дальше, чтобы совершить утреннюю медитацию. В своих белоснежных одеждах и белых перчатках они походили на красивых кукол-солнцепоклонников.
На середине улицы быстро сновали туда-сюда ярко-желтые сани, нагруженные продуктами, одеждой и прочими товарами. Работающие на смеси водорода и кислорода, они через равные промежутки времени выпускали пар. Именно эти водяные выхлопы, оседая на стенах домов и тут же замерзая, одевали Город в серебро. Мне вспомнился мастер Джонат — наш с Брадо учитель истории во втором классе Борхи: он говорил, что на Старой Земле в Век Холокоста сани передвигались на смазанных колесах, а их стальные двигатели работали на углеводороде. Их выхлопные газы, утверждал он, были невидимы и совершенно безвредны. Джонат, ненавидевший холодные туманы, столь часто посещающие наш Город, стоял за то, чтобы убрать лед с наших прекрасных улиц и последовать примеру древних. Я помнил его слова так же ясно, как таблицу умножения. Добрый мастер Джонат со своими бородавками и длинными прямыми черными волосами — как терпеливо он излагал нам свой урок, пока мы с Бардо обменивались тычками на безобразном сером ковре в его'квартире. Что за шутки выкидывает память, позволяя нам столь четко представить себя в юном возрасте? Почему более поздние события — например, тот случай, когда я, по утверждению Бардо, вышел из себя и чуть не убил Марека Кессе — вспоминаются нам куда более смутно?
Но какой бы несовершенной ни была моя память, чудо, свершившееся в то утро, я буду помнить всегда. Я катил по Променаду Тысячи Монументов, и тут с моим чувством времени стало твориться нечто странное. В тот миг, когда ледянка разделилась на два широких оранжевых рукава, время начало дробиться на бесконечно долгие малые величины. Здесь между северным и южным рукавами стояли на протяжении мили статуи, обелиски и прочие памятники в честь знаменательных событий — как прошлых, так и тех, которым еще предстояло случиться. Когда я миновал огромный грибовидный мемориал хибакуся, мне показалось, что послушники неподалеку от меня движутся с преувеличенной осторожностью — так медленно, словно их ноги вязли в ледяной каше Штарнбергерзее. Яркая вспышка красок внезапно ударила мне в глаза. Похвальба Тихо впереди резала воздух аметистовыми, бриллиантовыми и рубиновыми ножами. Эти чудовищные камни — некоторые с вековую ель вышиной — поднимались прямо из льда Променада. Они соединялись друг с другом, и красное переходило в синее, а золото в пурпур под самыми немыслимыми углами. Многим паломникам, посещающим Город, эта коллекция представляется беспорядочным нагромождением камней, фантастически дорогой палитрой случайных красок. Пилот видит эту композицию совсем по-другому. Толстые изумрудные колоды и тонкие сапфировые нити воплощают собой идеопласты, которые использовал Тихо, формулируя свое знаменитое правило. Он распорядился, чтобы лучшее творение его разума было представлено в материальной форме, и теперь на протяжении семидесяти ярдов Променада первая из двадцати трех лемм, необходимых для доказательства правила, блистает, увековеченная в переливчатых столпах. (Тихо желал, чтобы таким же образом были воплощены все двадцать три леммы, долженствовавшие занять полторы мили, но такой проект сочли слишком грандиозным. Орден и на первой-то лемме едва не разорился, хотя был тогда намного богаче и могущественнее, чем теперь.) Я ехал мимо кольчатых рубиновых глифов, представляющих теорему фокусов, когда время замедлило ход почти до полной остановки. Я никогда еще не испытывал такой протяженности мгновений без связи с нейросхемами своего корабля. Мне не верилось, что невооруженный мозг способен остановить время. На моей сетчатке отпечатались образы послушников, разинувших рты и застывших на полушаге, как белые статуи. Грохот саней и постукивание коньков растягивались, сливаясь в единый звук. Я, с выброшенной вперед одной рукой и откинутой назад другой, с застывшим на льду передним коньком, смахивал, должно быть, на один из глифов Тихо. В этот-то миг, когда несколько гагар повисло низко у меня над головой, а Город замер без движения, я и нашел Бардо.