В густое облако ароматов вплеталась застарелая моча на камнях, прогорклый жир, дым, сосновые дрова и детская блевотина, которой разило от шуб любопытных женщин; память Рейнера при всей своей точности оказалась неполной — эта вонь в ней отсутствовала. (В этом, видимо, проявился дефект акашикских компьютеров: память о запахах располагается на периферии мозга, слишком глубоко для акашиков.) Между кострами валялись разгрызенные кости, куски шкур и ошметки мяса. Надо было смотреть себе под ноги, чтобы не вляпаться в одну из многочисленных, полузамерзших собачьих куч на снегу. Нас окружили здоровенные мужчины деваки, одетые, как и мы, в шегшеевые шкуры. То и дело трогая наши меха, наши нарты и друг друга, они произносили слова приветствия:
«Ни лурия ля деваки, ни лурия ля». Соли, погладив по голове одного из ребятишек, сказал:
— Я Соли, сын Маули, сына Вилану-Китобоя, чьим отцом был Рудольф, сын Сенве, который покинул племя деваки много лет назад и отправился искать Благословенные Острова. — Он повернулся ко мне и обнял меня за плечи. — Это мой сын Мэллори; мы люди Сенве, который был сыном Ямалиэля Свирепого.
Мне было противно прикосновение Соли и противно представляться его сыном. Мне было противно все: вонь пещеры и мокнущие язвы на руках мужчин, обступившие меня вонючие тела и все прочее, говорящее о болезнях и смерти. Но смаковать свои ощущения было некогда, ибо наша мнимая родословная вызвала среди деваки великое волнение. Вокруг слышался смех и изумленные возгласы. Огромный одноглазый человек вышел, прихрамывая, вперед, охватил ладонями наши с Соли затылки и сказал:
— Я Юрий, сын Нури, сына Локни Несчастливого. — Юрий, в весьма пожилых годах, с косматой седой бородой и выдубленной возрастом кожей, был выше всех сорока мужчин в пещере за исключением Бардо. Огромный нос торчал между мощными скулами. Говоря с нами, он вертел головой, как талло, оглядывая единственным глазом наши нарты и изнуренных рычащих собак, как будто искал чтото и не мог найти. — Отцом Локни был Жиаси, — продолжал он, — сын Омара, сына Пайата, который был старшим братом Сенве и сыном Ямалиэля. — Он обнял Соли, молотя его кулаками по спине. — Мы все равно что братья, — сказал он, блестя большим карим глазом в свете костров. — Ни лурия, ни лурия. Соли ви Сенвелина.
Он ввел нас в пещеру. В тридцати футах от костров стояли две снежные хижины, куполообразные, сложенные из снежных кирпичиков, тщательно обтесанных и плотно пригнанных. У той, что в глубине, в стене имелось отверстие, достаточно большое, чтобы просунуть голову, и сама хижина была очень невелика. Другая, испещренная рябинами капели, была еще меньше первой. Когда Соли представил мою мать и Бардо как свою невестку и племянника, Юрий предложил и"; занять меньшую хижину. Ощупав бицепсы и грудные мускулы Бардо, он сказал:
— Бардо — странное имя, а ты — странный человек, странный, но очень сильный. — Он оглядел мою мать с ног до головы, словно сомневаясь, что она родила Бардо. — Тебе надо бы — назвать его Тува — мамонт. — Большую хижину он предназначил нам с Соли, Жюстине и Катарине. Мне показалось, что я не расслышал. Неужели он думает, что мы сумеем разместиться в такой тесноте? Я заглянул в стенное отверстие, но было слишком темно, чтобы что-то разглядеть. Вонь тухлой рыбы и мочи вызвала у меня желание разнести эту хижину вдребезги. — Постелите свои спальные шкуры, заделайте дыру, и вам будет тепло, — сказал Юрий. — А теперь я покажу вам пещеру Ямалиэля, сына Яна, чьим отцом был Мальмо Счастливый, сын… — Ведя нас в глубину пещеры, он перечислил всю родословную вплоть до легендарного Манве, сына Деваки, родоначальницы племени. (Согласно легенде, бог Квейткель оплодотворил Деваки своей остроконечной вершиной, и из ее чрева вышли Елена, Рейна, Манве и множество других сынов и дочерей.)
Пещера представляла собой туннель в застывшем лавовом потоке, вклинившемся на семьдесят ярдов в глубину холма. Она, несомненно, образовалась при выходе гигантского газового пузыря, раздвинувшего лаву, которая изверглась из какой-нибудь отдушины Квейткеля (горы, а не бога). Лава остыла, а газы улетучились сквозь трещины в затвердевшей породе. Затем очередное землетрясение вскрыло конец туннеля, открыв пещеру ветрам и снегу, — а после горстка алалоев нашла в ней приют. Напротив двух наших хижин, чуть дальше от входа, в почти ровном цилиндре пещеры располагались жилища одной из мелких семей племени, Шарайлины. Еще дальше, в середине, свисала с потолка сосулька твердой лавы. Лава, возможно, под давлением природных газов, застыла неровно и напоминала, если смотреть на нее, стоя лицом к входным огням, профиль улыбающегося старика.
— Это Пещерный Старец, — сказал Юрий. — Он улыбается, потому что настала глубокая зима и все его дети к нему вернулись. — Мы прошли еще глубже, мимо хижин Рейналины и Еленалины, к шести хижинам Манвелины — дальше, как мне показалось, ходу не было. Но тут послышался плач младенца, и Юрий сказал, указав в темноту: — Дальше помещаются родильные хижины — это моя внучка кричит.
Мы сели на грязные шкуры, расстеленные между хижинами Манвелины. Строго говоря, мы не принадлежали к этой семье, поскольку наш мнимый предок Сенве ушел из нее, чтобы создать свою собственную. Однако Юрий принял нас как родных. Он позвал двух своих здоровенных сыновей, Лиама и Сейва, посидеть с нами, а его жена подала нам миски с горячей похлебкой. Ее звали Анала, что значит «огонь жизни», — это была крепкая, статная женщина с ниспадающими до пояса седыми волосами. Она слишком много улыбалась, и мне не понравилось, что она сразу подружилась с моей матерью. Их объятия, пожимания рук и перешептывания казались мне подозрительными. Очень уж скоро мать преобразилась в деваки.
— Моя жена счастлива, что встретила свою сестру, — сказал Юрий, — и кто ее за это упрекнет? — Сам он, глядя на тусклое желтое пламя горючего камня, отнюдь не казался счастливым. Моя мать не пришлась ему по душе. — Расскажи нам о вашем путешествии, — сказал он Соли, — расскажи о Пеласалии, Благословенных Островах.
Когда Соли стал излагать заранее подготовленную легенду о нашем «необычайном» путешествии, вокруг нас собралось много деваки. Те, кому негде было сесть, стояли, вытянув шеи, и прислушивались, стараясь запомнить достопамятный рассказ Соли. Он закончил под удивленные ахи и скорбные возгласы. Висент, младший и чрезвычайно косматый брат Юрия, сказал:
— Это великая повесть — печальная, но великая. Мы будем молиться за духи наших родичей — матерей, отцов и детей, погибших в замерзшем море.
Соли сказал им, что Сенве не нашел Благословенных Островов, а нашел лишь голую ледяную пустыню, где жизнь была тяжкой и полной лишений. Наши предки, по его словам, не достигли благосостояния, и потомство их было немногочисленным. После смерти своего отца Маули Соли якобы решил вернуть тех, кто остался в живых, на родину предков. «Но жена Мэдлори Хелена и трое моих внуков подхватили горячку и умерли в пути. Жена же Бардо умерла в родах еще до отъезда».
Я почесал нос, смущенный столь беспардонным враньем. К моему удивлению (и удовлетворению, надо сказать), деваки, судя по всему, верили каждому слову.
— За детей мы будем молиться особо, — сказал Юрий. — Когда вы приехали без детей, я побоялся спросить у вас, что с ними случилось.
Соли с деланной скорбью потер виски и сказал:
— Благословенные Острова — всего лишь мечта. На юге нет ничего, кроме голых скал и льдов — вечных льдов. — Он сказал это, как было условлено заранее, чтобы никто из деваки не вздумал отправиться на юг и не погиб в погоне за мечтой.
Но Лиам с яркими голубыми глазами смельчака и мечтателя сказал:
— Вам надо было идти дальше на юг, а не возвращаться на Квейткель. Льды не могут тянуться вечно — на краю их лежат Благословенные Острова. Воздух там теплый, а с неба падает не снег, а вода.
— На юге нет ничего, кроме льда и смерти, — ответил Соли.
Лиам посмотрел на Катарину, откинувшую капюшон своей парки, и пробормотал:
— Пожалуй, это к лучшему, что вы вернулись на север.
Мне не нравился этот задиристый молодой человек и не нравилось, как он смотрел на Катарину, которая, поднеся миску к губам, дула на горячую похлебку. Даже по стандартам цивилизованного общества он был чересчур красив для мужчины со своим прямым носом и длинными ресницами. Волосы его и роскошная борода были золотистого цвета — масть, которая у человека всегда казалась мне неуместной. Его улыбку все находили обаятельной — я же, глядя, как он улыбается Катарине, мог думать лишь о том, что зубы у него слишком ровные, а губы слишком красные, полные и чувственные.
— На юге нет ничего, кроме льда и смерти, — в кои-то веки согласившись с Соли, подтвердил я. — Только глупец стал бы искать свою смерть во льдах.
— То, что для слабого сумасбродство, для сильного доблесть — так говорят у нас.
— Когда ты проедешь тысячу миль по льду и будешь вынужден убить вожака своей упряжки, тогда и поговорим о доблести.
Лиам, посмотрев на меня, смекнул, наверное, что лестью добьется большего, чем оскорблениями.
— Конечно же, только сила и храбрость позволили Сенвелине перебраться через замерзшее море, пережив бури и холодное Дыхание Змея. Мой брат Мэллори очень храбр, а моя сестра еще и красива. Это хорошо, что вы вернулись домой и такой красивой женщине не придется выходить замуж за Бардо, своего храброго двоюродного брата.
Мне неприятно было видеть, как улыбнулась ему Катарина после этих слов. Улыбка была дерзкая, интимная, с немалой долей любопытства. Необходимость выдавать себя за ее брата угнетала меня. Мне хотелось взять Лиама за шиворот, встряхнуть его и сказать, что это я довожусь Катарине кузеном, а не Бардо. А также сообщить ему и всем остальным, что, как только мы вернемся в Город, Катарина уж непременно выйдет за своего двоюродного брата — настоящего. Но я молчал, стиснув челюсти.
Юрий прошел в переднюю часть пещеры и снял с вертела над огнем несколько бечевок с нанизанным на них мясом. Он нес их на руке, не обращая внимания на текущий из обугленных кусочков сок. Одну из бечевок он вручил Соли, другую оставил себе, третью дал своему брату.
— Мы видели, как вы ехали с юга, — сказал Юрий. — Это был плохой год: шегшей и шелкобрюх ушли на Внешние Острова, а тува болен ротовой гнилью, и его стало так мало, что мы не можем на него охотиться. — Он поднес к носу обугленное мясо и понюхал его. — Остается Нунки, тюлень, но и его стало мало, потому что и рыбы убавилось. Нунки не хочет выходить на наши копья. Это тюленье мясо — последнее у нас. Лиам собирался съесть его на завтрак, и кто бы его за это упрекнул? Но мы увидели, как вы едете с юга, и решили, что если вы люди, а не духи, как подумал про вас Висент, то вам захочется поесть мяса.
Сказав это, он запрокинул голову, опустил в рот веревку и отгрыз часть ее своими крепкими белыми зубами. Мясо, к моему ужасу, под черной коркой было сырое. Юрий кусал, жевал, глотал, снова кусал, и кровь стекала у него по губам. Прожевав, он производил всасывающий мокрый звук, а жевал с открытым ртом, смачно перемалывая жесткое мясо.
Соли наблюдал, как он ест, и следовал его примеру, пожирая свое мясо, как дикий зверь. Юрий поел еще немного и передал то, что осталось, старшему сыну Лиаму. Соли, невозмутимо работая челюстями, тоже передал мне отвратительную, объеденную им связку мяса. Но я не мог к ней притронуться. Я, с таким пылом замышлявший этот романтический поход за тайной жизни, мучился тошнотой и цепенел при виде частицы этой самой жизни, болтающейся в сальных пальцах Соли.
Лиам, вгрызаясь в свое мясо, смотрел на меня. Юрий тоже обратил ко мне свой глаз, недоумевая, почему я не ем.
— Мясо хорошее, жирное, — сказал он, подмигнув мне, и облизнул усы. — Я не люблю убивать Нунки, но люблю его мясо.
Соли смотрел на меня. Висент и его сыновья, Вемило и Хайдар, тоже смотрели. Мать, Катарина и сто любопытных деваки — все они смотрели на меня. Бардо, сидящий с подогнутыми ногами рядом со мной, пихнул меня локтем. Я протянул руку и взял мясо. Оно было еще теплое, жесткое сверху, горячее, мягкое и податливое внутри. Я держал его легко, словно боясь повредить своими нервными пальцами. Жирный сок тек у меня по руке. Вот он брызнул мне в рот, и тошнота подступила к горлу. От запаха жареного меня чуть не вырвало. Я отвернулся, проглотил слюну и сказал:
— Мне следовало бы отдать это мясо моему двоюродному брату Бардо. Он больше меня и голоднее, чем медведь в конце средизимней весны.
Я посмотрел на Бардо, который действительно не сводил глаз с мяса, покусывая себе усы. Несмотря на приобретенный им культурный лоск, несмотря на глубокое отвращение цивилизованного человека ко всякому мясу, кроме искусственного, несмотря на то что поедание живого мяса было откровенным варварством, — Бардо, проголодавшись, съел бы что угодно.
Но Юрий, покачав головой, молвил:
— Разве сын отказывается от жизни, которую дали ему мать с отцом? Нет. Поэтому он не должен отказываться также от мяса, которое предлагает ему отец, и от питья, приготовленного матерью. Не болен ли ты, Мэллори? Иногда холод и ветер так изнуряют человека, что он не может есть. Он перестает чувствовать голод, и его голодный дух, которому не терпится попасть на ту сторону дня, начинает пожирать его собственное мясо. Я думаю, ты слишком долго не утолял свой голод — это и слепому видно. Я велю Анале приготовить кровяной чай, чтобы пробудить твой голод.
Держа в руке бечевку с мясом, я переборол тошноту и сказал:
— Не надо. Я съем это мясо. — В памяти Рейнера хранился рецепт этого самого кровяного чая. Как ни велико было мое отвращение к мясу, еще больший ужас вызывал у меня этот напиток, жуткая смесь тюленьей крови, мочи и горького корня осколочника. Я запрокинул голову, опустил бечевку в рот и откусил.
Не стану делать вид, что это мясо так уж отличалось от искусственного, которым мать пичкала меня в детстве. Оно, конечно, было жирнее и, пережаренное снаружи, внутри оставалось куда более сырым, чем положено быть мясу, — но особой разницы я не почувствовал.
— Мясо есть мясо, — как сказал Бардо, уминая его, когда я съел свою долю. Дело было не во вкусе, а в сознании, что я ем тело, которое еще недавно подчинялось командам живого мозга — мышечную ткань живого существа. В остальном это белковое вещество мало чем отличалось от клонированных, лишенных мозга мышечных клеток, выращиваемых в автоклавах. Я глотал его, и эта необходимость пожирать другую жизнь ради собственной ужасала и завораживала меня. Я чувствовал во рту вкус железа и соли, и мое промерзшее, обессиленное тело пробуждалось к жизни. Я откусил еще, и еще, и еще. Мясо было вкусное. Я так проголодался, что прикусил себе язык и глотал свою кровь вместе с тюленьей. Лишь почувствовав новый позыв к рвоте, я передал связку Бардо.
Последующая трапеза была еще отвратительнее. Та тухлятина, которую подавали нам Анала и другие женщины, вкусной уж никак не была. Деваки, взрослые и дети, грызли орехи бальдо и ели желтые заплесневелые ядрышки. Жена Висента Лилуйе, тощая нервная женщина со стертыми желтыми зубами, приготовила болтушку из больших голубых яиц талло. Яйца были уже насиженные, с зародышами, но их все равно ели, выковыривая Только глаза (это делалось потому, что птенцы талло появляются на свет слепыми, и деваки не хотели, чтобы их слепота перешла к ним). Подавались и другие блюда — я никогда бы не поверил, что человек может такое есть: сырой тюлений жир, который мать глотала, как шоколадные шарики; сырые потроха талло и других птиц; кости мамонта годичной давности, которые зарыли в землю, чтобы они размягчились, — и, разумеется, плошки с непременным кровяным чаем. (Я не хочу этим сказать, что деваки способны проглотить что попало. Это не так. Например, они никогда бы не стали пить воду даже с самой малой примесью грязи. Что до вышеупомянутых блюд — они ели их, потому что были голодны. Голод — лучшая приправа для жизни. Позже в ту зиму нам предстояло испытать еще и не то.)
Когда мы поели, Юрий погладил живот и произнес молитву за души животных, съеденных нами.
— Зима была холодная и трудная, — сказал он. — И прошлая тоже, и позапрошлая. Позапрошлая, когда умерла Мерили, тоже была плохая. Но если бы вы приехали пять зим назад, то полакомились бы мамонтовой мякотью. — Он зевнул и стиснул бедро Аналы, которая сидела рядом и искала у него в голове. — Но тува болен ротовой гнилью, поэтому завтра будем охотиться на тюленя. — Анала поймала у него за ухом какое-то насекомое, раздавила своими грязными ногтями и проглотила. Юрий, обращаясь к Соли, Бардо и мне, спросил: — Не слишком ли устали мужчины Сенвелины, такие же деваки, как и я, чтобы пойти с нами завтра на жирного серого тюленя?
Надо было предоставить отвечать Соли, поскольку главой нашей мнимой семьи был он. Но я наелся тюленьего мяса и не мог без ужаса подумать о том, чтобы убить столь разумное животное, поэтому брякнул:
— Мы устали. Мы устали, и наши собаки нуждаются в отдыхе.
Соли прожег меня взглядом, а Лиам вытер сальные руки о лицо своего младшего брата Сейва. (Что это было — защита против холода или варварское благословение? Я не нашел в своей памяти сведений об этом обычае.) Выковырнув ногтем застрявшее мясо из зубов, Лиам сказал:
— Твоя усталость не помешала тебе съесть тюленя.
Он нагнулся надо мной, обдав меня своим смрадом, и провел заскорузлой ладонью под моей паркой, щупая мускулы шеи и спины. Ох эти девакийские обычаи! Я содрогался от прикосновения холодных сальных чужих рук.
— Мэллори отощал, но силы не утратил, — объявил Лиам. — Думаю, он достаточно силен, чтобы идти на тюленя. Но он устал — пусть отдохнет на своих шкурах, а братья принесут ему грудинку, огузок и другие лакомые кусочки.
Я отстранился. Схватить бы его сейчас за горло и вырвать гортань. Я собрал воротник вокруг шеи и выдал такое, что вся наша экспедиция опешила:
— Да, мы устали, но не настолько, чтобы отказаться от охоты. В южных льдах мамонтов нет, поэтому мы часто охотились на тюленя. Я убил много тюленей; завтра я тоже убью одного и отдам Лиаму его печень.
Сказав это, я вспомнил, как пообещал проникнуть в Твердь. Но тогда я действовал под влиянием импульса и едва не поплатился за это жизнью, теперь же сделал это намеренно. Я убью тюленя. Не знаю как, но я убью это благородное животное. Я сделаю это, чтобы посрамить Лиама и заслужить уважение моей «семьи». Тогда, как полагал я, мы сможем быстро выполнить свою задачу и покинуть это грязное, варварское стойбище.
Мы еще долго сидели на шкурах, рассказывая байки о том, как охотятся на тюленя в южных морях. Миловидная дочь Аналы, Сания, разносила кровяной чай, который деваки лакали шумно, обмакивая туда губы и языки. Чуть позже я был шокирован, увидев, как маленький ребенок Сании сосет ее голую, с голубыми венами грудь. Многое шокировало меня той ночью, особенно откровенные страстные крики, несущиеся из ближних хижин Еленалины. Я слышал, как женщина дает интимные инструкции своему мужу — хотелось надеяться, что мужу; слышал хриплое дыхание, шорох шкур и прочие звуки, сопровождающие это животное совокупление. Поглощенный этими новыми впечатлениями, я не заметил, как Юрий подсел ко мне. Я смотрел на пламя, слабо трепещущее над горючими камнями, и вздрогнул, когда он тихо произнес:
— Не надо тебе убивать тюленя. Нунки — твой доффель. Вот почему тебе было так трудно есть его мясо — я должен был сразу это понять.
Я вспомнил, что деваки верят, будто у души каждого человека есть двойник, воплощенный в каком-нибудь животном, его доффеле, на которого этому человеку охотиться не следует.
Я быстро огляделся, но никто не обращал на нас внимания. Соли с Жюстиной ушли в нашу хижину, мать и Катарина сидели с Аналой, а Бардо развлекал остальных — если можно так выразиться — песней, которую сочинял по ходу исполнения.
Я ответил Юрию первое, что пришло мне на ум:
— Нет, мой доффель — талло. Мой дед сказал мне об этом, когда я стал мужчиной.
Юрий схватил меня за руку, всматриваясь в меня своим печальным глазом.
— Иногда бывает очень трудно понять, в ком из животных заключена твоя душа. Это трудно, и происходят ошибки.
— Мой дед был очень мудр, — извернулся я.
Тут все дружно рассмеялись, потому что Бардо переврал три слова в своей песни, что коренным образом изменило ее смысл. Он хотел спеть:
Я холостяк из южных льдов,
И хочу я посватать невесту.
Но он ошибся в произношении гласных, и у него получилось:
Я лиловый парень из южных лесов,
И хочу я посватать вошь.
Он, похоже, не заметил своей ошибки, даже когда Анала раскудахталась, как гагара, хлопая себя по ляжкам, и принялась рыться в золотой гриве Лиама, чтобы приискать Бардо «невесту». Все, очевидно, решили, что он ошибся нарочно, и Бардо приобрел славу великого остроума.
Юрий, улыбнувшись, сжал мне руку еще крепче. Лапищи у него были такие же здоровенные, как у Бардо, только тверже — многолетний труд и холод закалили их.
— Иногда, — произнес он со странной настойчивостью, — иногда деды, любящие своих внуков, не видят, что за душа прячется позади их глаз. У тебя глаза трудные, это и слепому ясно. Они голубые и свирепые, как ледовый туман, и смотрят они далеко. Кто же упрекнет твоего деда Маули за то, что он увидел в тебе гневную душу талло? Но Эйяй, талло, — не твой доффель, я и одним глазом это вижу. Нунки-тюлень, который любит вкус соли и холодный покой океана, — вот кто твой доффель.
Я не могу излагать здесь верования алалоев. Мне не хватит места, чтобы привести их обширную мифологию и систему тотемов, связанную с духами животных и тем, что алалои называют мировой душой. (Кроме того, я не уверен, что до конца понимаю принцип их телепатического общения с деревьями, тюленями, талло и даже со скалами. Даже после всего, что случилось с нами, я не понимаю, как алалои создает свой мир мгновение за мгновением, в трансе вечного настоящего.) Это сложная система и древняя, такая древняя, что даже историки не могут сказать, откуда она произошла. Бургос Харша полагает, что первые алалои взяли из суфийского мистицизма и других древних философий то, что подходило к их новым условиям жизни. Он считает также, что тотемную систему и способы вхождения в транс они позаимствовали у австралийских племен Старой Земли. Там, в пустынях изолированного континента, у человека было пятьдесят тысяч лет, чтобы выработать особый порядок символов и мышления. Это было сложное, логически выстроенное учение, основанное на причудливых иерархиях мысли и разума. Люди жили по определенному своду правил. Они предусматривали все стороны жизни: как мужчине разводить костер, в какую сторону ему мочиться (на юг, всегда на юг), когда ему разрешено совокупляться со своей женой. Какой бы наивной и примитивной ни казалась мне эта система, она представляла собой самую длинную и непрерывную интеллектуальную схему в человеческой истории. А поскольку Юрий, как старейшина племени, владел этой системой в совершенстве, я мог положиться на то, что он верно определил единственное животное, на которое мне охотиться не полагалось. Но я не послушался его и заявил:
— Завтра я пойду охотиться на Нунки, как сказал.
Юрий покачал головой и испустил долгий тихий свист — так делают деваки, оплакивая мертвых.
— Печально это, — сказал он. — Немногие знают, что время от времени рождается человек, не понимающий свое воплощение. Это делает его уязвимым, потому что его доффель предпочитает лучше истребить его, чем навсегда остаться в одиночестве. Такой человек не ведает, что значит быть единым. Поэтому он обречен убивать свое воплощение — понимаешь? Если он не будет этого делать, оставшаяся — бессмертная его половина никогда не станет полной. Это очень тяжело, и я должен спросить тебя: разве тебе хочется быть убийцей?
Мы еще долго говорили после того, как все прочие улеглись спать. Звучный голос Юрия — голос сказителя или шамана — держал меня, не давая уйти. В его словах мне слышалось эхо тайных учений. Эти слова, слишком простые, чтобы принимать их всерьез, тем не менее волновали меня. Он говорил, что страх перед этим убиением себя самого сделает меня больным, и предрекал, что скоро настанет день, когда мое мужество умчится прочь, как снежный заяц, и я, скрежеща зубами, закричу: «Все обман!»
— Ибо что такое страх — большой страх? Это не страх перед холодом или зубами белого медведя. Этого боится лишь наша плоть — такие страхи забываются, когда ты сидишь в тепле или играешь с женой. И это не страх смерти — ведь ты знаешь, что, пока племя молится за твою душу, ты будешь жить вечно по ту сторону дня. Большой страх — это когда ты боишься себя самого. Мы боимся стать теми, бессмертными. Открыть неизвестное внутри себя — все равно что прыгнуть в жерло вулкана. Это сжигает душу. Если ты убьешь своего доффеля, ты познаешь этот страх, и тогда страданиям твоим не будет ни меры, ни конца.
В конце концов я в состоянии полного изнурения доплелся до нашей хижины. Это был самый длинный день в моей жизни. (За исключением, конечно, тех дней в мультиплексе — если их можно назвать днями, — которые я провел в замедленном времени.) Я вполз через входное отверстие в тускло освещенное жилье и увидел, что кто-то уже разложил на снегу мои спальные шкуры. Я забрался в них, но боль в колене и еще одна боль мешали мне уснуть. Теплый желтый свет горючего камня позволял видеть фигуры спящих. Катарина лежала рядом со мной, дыша тихо и ровно, как волна, плещущая о берег. Соли, к моему изумлению, спал, обняв Жюстину. (Не знаю, что явилось для меня более сильным шоком: его нежность к ней или то, что этот мрачный Соли вообще способен спать.) Я пребывал в том возбужденном состоянии, которое не дает человеку забыться сном, даже когда он полностью обессилен. Я думал о том, что сказал мне Юрий. Соли скрипел зубами, вода капала с крыши, синкопируя с моим громким сердцебиением, ветер свистел в забитом льдом стенном отверстии — все эти звуки помогали моей бессоннице. Снежные стены чересчур хорошо защищали от холода. Хижина сильно нагрелась, и в ней воняло. Тепло спящих тел оживило запахи мочи, моего собственного кислого пота и еще какие-то, которые я не мог распознать. Вонь стояла такая, что дышать было нечем. Воздух душил меня, как пропитанное блевотиной меховое одеяло. Меня тошнило, и под ложечкой засел страх. Я сбросил с себя шкуры, быстро оделся, добежал до устья пещеры и выблевал свой ужин на снег. Мне вспомнилось мое обещание убить назавтра тюленя, и меня вывернуло так, что в желудке ничего не осталось. Я сунулся было наружу, но одна из собак зарычала и облаяла меня, за ней другая и третья. На полусогнутых ногах я поплелся обратно в пещеру. Там, в пляшущем оранжевом свете пламени, метались на привязи собаки. Туса, Нура, Руфо и Сануйе, мои бедные изголодавшиеся псы, дрались из-за полупереваренных, извергнутых мной кусков тюленьего мяса. Туса рычал и лязгал зубами, ласковый Руфо, скуля, довольствовался тем, чти подлизывал лужицу рвоты. Потом Туса тяпнул Нуру за ухо, а Сануйе тут же слопал снег, обагренный кровью Нуры.
Я растащил разъяренных, взъерошенных собак. Кто-то из них укусил меня. Я покрепче привязал их к кольям и закидал снегом свинство, которое учинил.
Какая страшная это вещь — голод! И надо же мне было довести собак до такого состояния! Моя укушенная рука горела, пустой желудок ныл. Неужели это и есть жизнь? А эта пустота внутри и желание нажраться — цена жизни? Нет, слишком уж страшная это цена. Я думал о своем тщеславии, которое привело меня сюда в поисках тайны жизни. Возможно ли, чтобы тайна жизни действительно заключалась в хромосомах этих грязных, лакающих кровь существ? Возможно ли, что их предки зашифровали в своей ДНК тайну Эльдрии?
Хотел бы я обладать мастерством расщепителя и геноцензора, чтобы расплести ДНК Юрия, как историк в своем стремлении к истине распускает древний гобелен. Нашел бы я там, среди Сахаров и химических оснований, информацию, некогда вплетенную туда Эльдрией? Взаправду ли в сперме Висента или Лиама записано то, что укажет верный путь всему человечеству? И если это послание существует, почему оно окутано такой тайной? Почему Эльдрия, велев нам искать секрет жизни в прошлом и будущем, не сказали заодно, в чем этот секрет состоит?
Почему бы богам, если они правда боги, не поговорить с нами попросту?
Я смотрел на звезды, на яркий треугольник Веканды, Эанны и Фарфары, мерцающий над восточным горизонтом. За ними ядро галактики излучало лазерные импульсы, природу которых механики не могли объяснить. Если я раскрою глаза как можно шире, загорится ли в них свет богов? Если я обращу лицо к солнечному ветру далеких звезд ядра, услышу ли, как боги шепчут мне на ухо?
Я вслушивался, но слышал только шум ветра в лесу под горой. На западном склоне Квейткеля завыл волк, посылая свою жалобу небу. Я стоял, вслушиваясь, всматриваясь и ожидая, и наконец вернулся в пещеру. Завтра я убью тюленя и авось пойму если не тайну жизни, то хотя бы тайну смерти.
10
АКЛИЯ
Человек не способен вынести то, что недостаточно реально.
Поговорка цефиковРано утром я проснулся от дружного кашля и отхаркивания — это мужчины и женщины Рейналины, обитающие напротив нас, прочищали свои больные глотки. У меня в горле тоже саднило после вчерашнего путешествия по морозу. (Неужели талло убила Лико только вчера? Мне казалось, что прошел целый год.) Нога так затекла, что я с трудом ее разгибал. Несмотря на голод, предложенные Жюстиной орехи я есть не мог.
— У нас у всех горло болит, — заметила она, поджаривая орехи над огнем. — Я знаю, их больно глотать, но вкус у них неплохой, если прожевывать быстро. Тебе нужно подкрепиться, если ты собираешься идти на тюленя. Ты правда пойдешь?
Катарина одевалась, стоя на коленях, и смотрела на меня так, словно знала наверняка, что я буду делать, но молчала. Соли сидел у огня, счищая лед со своей парки. Я дивился тому, как прямо он держится, даже когда сидит, — и это несмотря на боль в переделанном заново позвоночнике. (Соли почему-то поправлялся после операций дольше всех нас. Мехтар предполагал, что омоложенные клетки имеют свой предел выносливости и что Соли, которому возвращали молодость трижды, близок к этому пределу.) Он поднял глаза, обведя взглядом хижину и все, что в ней было: прямоугольный блок снега, загораживающий вход; растрескавшуюся сушилку над огнем: длинный зазубренный снегорез; скребки для шкур, копья, миски, сверла и прочие предметы, разложенные вдоль круглых стен; мягкие, еще теплые спальные шкуры на их с Жюстиной снеговом ложе.