– Они мне все равно надоели, – на всякий случай счел нужным соврать Валентин. – Я себе будильник куплю.
– Ладно, – сказала Женька, прикидывая про себя, без чего действительно можно сейчас обойтись. Без зимнего пальто, например. Поскольку впереди лето. А потом можно к осеннему сделать ватиновую подкладку. Швейцарские часы положили неплохое начало.
– За свою цену отдал, – сказал Валентин. – Минус амортизация, плюс заграница…
Улица подозрительно опустела. Из проходной высунулась тетя Вера, вахтерша, язвительная старуха. Неторопливо огляделась, подобрала метлу, завалявшуюся у входа, осведомилась у Женьки:
– На смену-то не пойдешь? Загуляла?
– Как? – спохватилась Женька. – Разве уже?
– Минута как прозвонили, – с удовольствием сообщила тетя Вера.
Она бы могла, конечно, и раньше сказать, едва высидела у себя в проходной эту минуту, по часам, но молодых не грех проучить, чтоб не табунились перед предприятием, знали чувствам место. Выговор вкатят за опоздание, другой раз думать будут. Месяц обнямши побегают, а товарищеский суд потом разбирай. Тетя Вера целый год была заседателем, навидалась. Эти-то двое, правду сказать, давно парно ходят, к другим минут через пять бы вышла, не ране…
Женька бегом кинулась в проходную. Уже в дверях все-таки оглянулась, не удержалась. Валентин уходил в сторону сквера, решительно и прямо ступая. Прямые длинные волосы разметало ветром. Никогда он не постоит, не посмотрит вслед. Не любит смотреть вслед. А Женька даже из окна провожала его взглядом, пока не свернет за угол. Это, наверное, чисто женская черта – уметь провожать. И при каждом прощании обмирать сердцем.
Кратчайшим путем, через «ручную калибровку», Женька помчалась в цех. На участке ручной калибровки режут слюду ножницами по пластмассовому шаблону. Ножницы большие, с отделениями для пальцев. И мозоли от них тоже большие, твердые, безболезненные, когда привыкнешь. Как легка на вид любая физическая работа – ножницы так и порхали. А Женька как-то попробовала, они тяжелы, как топор, морщат слюду и срезы. Ни одной пластины без брака не вырезала.
Женька осторожно, без звука, толкнула дверь и вошла к себе в цех. Мастера, Ольги Дмитриевны Приходько, не было видно, значит, обойдется без внушений. Женька облегченно вздохнула, перевела дух, даже в зеркало заглянула, пока влезала в халат. Туго, в талию, перетянула себя поясом. Служебный халат сразу заиграл: карманы и пуговицы проступили кокетливой отделкой. Женька попробовала дышать – ничего не вышло, пришлось чуть-чуть отпустить пояс, вид сразу потерялся. Спрятала волосы под косынку, по инструкции, покосилась на зеркало, чуть сдвинула косынку, будто случайно волосы выбились. Теперь – порядок.
Уборщица, торопясь кончить, заметала сор в угол. Пыль поднималась вверх прямо над ней, танцевала в воздухе и оседала быстро на пол, откуда взялась. Это была «сухая уборка». В пересменок на мокрую недоставало минут. Уборщица и так мела сразу двумя вениками, применяла «рацию», рационализацию то есть.
Веники блестели мелким слюдяным блеском, как всё в цехе. Этот тусклый блеск Женька знала по своим платьям, рубашкам, тапкам. Они все приносили его с фабрики, и он неискоренимо поселялся в квартирах – в шкафах, в занавесках, в одежде. Семь лет прошло, а в двух отцовских костюмах, которые мать чистила и берегла, все еще попадалась слюда, мельчайшая серебристая крошка…
Пока Женька возилась, смена по-настоящему началась. Вразнобой, не сливаясь еще в единый рабочий гул, затюкали прессы. С первого удара ритмично и четко – у старых штамповщиц, опытных. Будто и не было еще час назад торопливой кухонной стряпни, рядовой постирушки на всю семью, головной боли от привычного недосыпа, ссоры с угрозой ремня для сына-пятиклассника. Неуверенно, с холостыми перебоями – у девчонок-учениц, как всегда в начале смены. Когда пресс еще не слушается ноги, лязгает будто сам по себе, сопротивляется твоей силе. Хоть беги к мастеру и заявление подавай. Но тут, в какой-то неуловимый момент, нога сама, без твоего даже участия, вдруг ловит нужный ритм, и пресс начинает чисто и звонко выстукивать: «Клац!» И опять: «Клац!» И еще и еще: «Клац!» Чисто и ровно, как зубами о край стакана. И уже ни о чем постороннем не думается. Не хочется думать. И только руки ловко пинцетом выхватывают из пресса конденсаторную шаблонку. Направо, направо, направо. Стоп, налево – в брак. И снова: «Клац! Клац!» Направо. Направо…
Многие прессы уже работали, но перед весовой все еще толпился народ. Кладовщица молча и быстро выдавала каждому дневную норму слюды, «навес», как говорили на фабрике. Женька пристроилась в хвост и получила свое. Наметанным глазом сразу отметила, что навес плоховат, зажимистая слюда в черных точках-проколах, заведомый брак, и с трещинами. Размер тоже невыгодный, шесть на четыре, самый мелкий. Женька хотела даже поругаться с кладовщицей, но промолчала – вчера у нее был крупный размер, так что по справедливости. К тому же – опоздала, хорошо хоть мастера не видать.
Кивая направо и налево, прошла через весь цех к своему прессу, номер тринадцать, в первом ряду У окна. Привычно взглянула в окно, проверила, как дела в квартире напротив, через дорогу. Отлично все видно. В квартире напротив жизнь протекала обычно, по расписанию, хорошо уже известному Женьке: смуглая бабка сажала смуглую внучку на послеобеденный горшок, в белое креслице. Внучка задирала полные ноги, вопила, просилась на руки, не желала выполнять прямых функций. Бабка штопала носок, поднося близко-близко к очкам, не обращала внимания на вопли, проявляла характер. Женька мысленно поздоровалась и с бабкой.
Включила пресс. Тронула педаль ногой, даже не нажала, а именно тронула, точно рассчитанным усилием, скорее волевым, чем мускульным. Пресс сразу заклацал, свободно и ровно. Слюда, шесть на четыре, замелькала на контрольном стекле, подсвеченном снизу.
Женька работала на этом прессе второй год, и между ними было полное взаимопонимание. Когда его останавливали на профилактический ремонт, Женька на другом прессе даже не выполняла норму. А на этом, своем, у нее меньше ста трех процентов никогда не бывало. Прошлый месяц – все сто восемь. Женька и пресс старались на равных, внося каждый свою лепту. Женька даже как-то сказала на собрании, что ее пресс тоже берет индивидуальное обязательство: ломаться только во время ее, Женькиного, отпуска. Ей еще сказали тогда, что она опошляет.
– Навес-то хороший? – спросила Надя с четырнадцатого пресса, соседка. Конденсаторные прессы не очень стучат, вполне можно разговаривать, не то что на радиодеталях, где грохот стоит, как при землетрясении, ничего, кроме грохота, не слышно.
– Срединка на половинку, – сказала Женька Наде.
По возрасту Надя почти годилась Женьке в матери, но ее отчества Женька даже не знала. В цехе как-то все были «Надя», «Катя», «Таня». Так принято. Это создавало обстановку вневозрастного товарищества, независимо от состава семьи, разряда
и стажа. И помогало всласть обсуждать на равных домашние дела. У Нади, знала Женька, было три дочери: ясли, детсад и школа, и муж работал на мебельном комбинате. Жила Надя трудно. Была она военной еще сиротой, с пятнадцати лет на фабрике, малограмотная, молчаливая. Тяжело сходилась с людьми – сколько уж лет в цехе, а не со всеми даже здоровалась, просто не до того ей было.
Первый Надин вопрос, с которого началось их знакомство, так поразил Женьку, что она его на всю жизнь запомнила. Несколько дней Надя вообще молчала, приглядываясь к новой соседке, привыкая. Вздыхала, будто хотела что-то сказать. Наконец спросила, остановив пресс: «Муж-то лупит?» И в этом даже не было вопроса, а только сочувствие и понимание. Женька так удивилась, что не сообразила даже отшутиться. Объяснила, стесняясь, что мужа пока нет. Это обстоятельство надолго поставило Надю в тупик. Она снова замолчала. Только пресс ее учащенно застучал, в ритме сердца. Быстро мелькали руки, лицо напряглось.
Наконец она, видимо, переварила: «А живешь с кем?» Женька многословно объяснила про мать, про отца, который погиб. Говорила ненужно долго, боясь почему-то замолчать, чувствуя к Наде щемящую жалость и стесняясь этой жалости. Надя внимательно выслушала, подумала и спросила: «А мать-то лупит?» Видимо, без этого «лупит» она не могла себе представить никаких отношений. «Ругается», – нашлась Женька. Это сразу как-то успокоило Надю, будто у них с Женькой сыскалась общая точка. Она даже улыбнулась: «И мой матерится – спасу нет, при детях». С тех пор Надя всегда рассказывала Женьке про «своего» и почти не задавала вопросов. Это удовлетворяло обеих.
– Буду сегодня с Приходько ругаться, – сказала Надя. – Третий день одни зажимы, а не слюда. Сроду на такой норму не выбьешь…
Женька невпопад сообщила про дом, так ее распирала эта новость. Надя обрадовалась вяло, погруженная в свои невеселые мысли. Последнее время у нее стала кружиться голова. Упала на улице в гололед, давно уж, забыла почти, вроде – ничего, даже в медпункт не ходила. А теперь голова кружилась и все подташнивало. Два раза за прессом до того схватило, что пришлось отлеживаться у мастера. Раньше Надя любила вторую смену – дома все сделаешь, девок накормишь, полы намоешь, работаешь после уже со спокойной душой. А теперь хоть в первую смену просись. К вечеру сил нет ни капли, и в цехе душно, нечем дышать. Скорей бы уже лето, окна открыли бы…
Духота в цехе, особенно к концу смены, мучила всех. Время от времени кто-нибудь вставал и раздраженно крутил колесо вентиляции, большое, как на пароме. Трубы, тремя рядами нависшие под потолком, начинали густо, истошно гудеть, их сотрясало утробное колыхание. Но ничего существенного из этого не следовало. Особенно если на улице нет ветра. Когда монотонный гуд надоедал, вентиляцию снова отключали. Эта вентиляция фигурировала первым пунктом во всех колдоговорах, со дня основания фабрики, ее поминали недобрым словом на всех совещаниях, модернизировали и усложняли, модифицировали и упрощали, над ней работали целый проектный институт и все местные рационализаторы. Вентиляция страшно гудела и не поддавалась. Ее можно было взорвать, но не переделать.
А когда открывали окна, начинался сквозняк. И уже через несколько дней мастера бегали к начальнику цеха, начальник – к директору, и директор – Женька уж не знала, куда. И все жаловались на «низкую выхождаемость» в цехах, от которой горел план. Что означало простудную эпидемию от сквозняков. И снова все упиралось в вентиляцию, которая была на фабрике самым стойким из всех известных Женьке пережитков. Правда, во дворе болтались тугие колбасы пыли, насосанной вентиляцией. Но если она, такая ленивая и несовершенная, все-таки насасывала такие пузатые колбасы, сколько же пыли оседало в цехах. Страшно подумать…
– Душно, – сказала Надя и расстегнула халат.
Женька кивнула, чтобы не спорить, и тут же два раза невпопад тюкнула прессом – отвлеклась. Пока что Женьке дышалось вполне свободно, лицом она даже поймала легкий симпатичный ветерок из форточки. Зимнее пальто, определенно, можно продать. Хоть не сезон, но покупатели на него найдутся. Пальто было почти новое, с лавсановой ниткой, легкое и теплое. Женьке оно очень нравилось. И девчонкам в цехе – тоже.
– Ты чего опоздала? – спросила Тоня.
Тоня из Вологды – так она всем представлялась: «Тоня из Вологды» – сидела за двенадцатым прессом, была Женькиной соседкой слева. Хоть она часто поминала свою родную Вологду, но, видно, не очень ей там нравилось: кончила школу и уехала. Жила теперь в общежитии, ходила на подготовительные курсы и ко всем приставала, чтоб посоветовали – на очное поступать или на заочное. Родители Тоне не могли помогать, она сама им немного высылала с каждой получки.
Женька со вкусом рассказала Тоне про дом. Тоня оценила новость, заохала, зазавидовала, ни на секунду не отключаясь, однако, от пресса. Тоня только недавно вышла из учениц, получила разряд. После остановки пресса она не умела сразу набрать темп. Ритма не чувствовала в руках, еще не выработался. Поэтому она даже курить почти бросила, хотя курила, по ее словам, с восьмого класса и здорово теперь мучилась.
– Я все-таки очно решила, – сказала Тоня, хотя видно было по тону, что ничего она еще не решила. – Коммуна как-никак в общежитии, перебьюсь как-нибудь…
– Попробуй, – сказала Женька, занятая своим.
– А ты Валентина давно знаешь? – вдруг спросила Тоня с давним и тайным любопытством, без всякой видимой связи с их разговором.
– Почти два года, – сказала Женька. – Как он на фабрику после армии пришел, так и знаю.
– Да нет, я не про то, – даже поморщилась Тоня от Женькиного непонимания. – Ты с ним давно ходишь?
– Почти два года, – повторила Женька.
Самое смешное, что оба они не могли толком вспомнить, как познакомились. Просто появился в цехе новый слесарь-наладчик. Девчонки все сразу узнали в отделе кадров: служил где-то на крайнем юге, так и написано – «на крайнем юге», значит – секретное, 23 года, холостой, мать в Краснодаре, билетерша в кинотеатре «Победа». Долго привыкнуть не могли, когда всерьез говорит, когда шутит. Вдруг подошел к Лизе-с-Перевалки, самой языкастой из всех, ее даже начальник цеха боится: «Я вас сегодня всю ночь во сне видел, измучился. Будто у вас пресс барахлит. Разрешите взглянуть?» – «Иди ты!» – засмеялась Лиза. А оказалось – плановый ремонт. Вдруг остановил Женьку в столовой: «Я Валерку из слюдопласта предупредил, чтобы к тебе не лез. Ясно?» Тут Женька вдруг впервые заметила, что у него кривой нос, чуть сдвинутый влево. Ужасно симпатичный нос. «Ясно», – непонятно почему сказала Женька, хотя ясного ничего не было, с Валеркой они в одной школе учились, и никто ни к кому не лез. А этого слесаря-наладчика Женька даже еще не знала, как звать. Он улыбнулся и сказал: «Валентин».
И Женьке сразу вдруг понравилось длинное и простое «Валентин», никак она не любила его сокращать…
– А я бы так не могла, – сказала Тоня.
Из форточки дунуло неожиданно сильно. Женька едва успела схватить пинцетом легкую слюдяную пластину, поймала, прихватила прессом, разделала шесть на четыре. Ответила не вникая:
– Чего бы не могла?
– Ждать, – сказала Тоня. – Ждать, пока деньги на кооператив наберу. Ждать, пока дом заложат. Ждать, пока построят. У вас с матерью сколько комната?
– Тринадцать с половиной метров…
– Взяли бы да разгородили, – сказала Тоня. – Или бы просто так жили. Подумаешь – трое, люди же живут!
Мать тогда тоже сказала: «Пускай Валик завтра же переходит. Ничего, что одна комната, люди живут…»
У матери был в ноябре отпуск, и ей вдруг дали путевку в Ленинград на двенадцать дней. Кто-то отказался – и ей дали, горящую, на Кировские острова. Они провожали ее на вокзал, Валентин тащил чемодан, и мать все повторяла, что она оставляет Женьку на Валентина, нисколько, ну, ни капельки, не будет волноваться, ребята у нее хорошие и чтобы ей отправляли открытки на главпочтамт.
Был уже вечер, совсем зимний, холодный, сыпало снегом, крупным и твердым, как град, и они сразу вернулись домой к Женьке. Без матери комната показалась огромной и какой-то пустой, хотя была вся заставлена, ступить некуда. И сами они показались себе вдруг ужасно одинокими. Будто одни в целом мире, хотя с двух сторон шумно ходили соседи и наверху явственно, как всегда, бубнил телевизор. Они чинно попили чаю, чувствуя не свободу, как ожидали, а какое-то непонятное стеснение. Валентин даже ни разу не подошел к Женьке, не потерся носом. Будто мать все еще сидела рядом и следила за ними понимающе и сочувственно, как она очень умела. Сидит целый вечер и вздыхает, иногда находило на нее.
Потом Женька долго, слишком долго, мыла посуду в кухне, а Валентин без интереса крутил приемник. Потом они долго и чинно, словно их подслушивали, говорили о каких-то пустяках – о новых нормах, старом кинофильме, о том, что летом надо забраться куда-нибудь и наплаваться вдоволь, что в Ленинграде сейчас тоже холодно и противно, иначе никто бы не отказался от путевки. Говорили они обо всем как-то вяло, с пустыми паузами, будто по обязанности. Даже обычный юмор им изменил.
Потом Женька влезла на стул, задернула оконные шторы и обернулась. И вздрогнула, потому что Валентин шел к ней по прямой, через всю комнату, тяжело отрывая ноги от пола, слепо натыкаясь на стол и не замечая этого. Он подошел к Женьке вплотную, обхватил ее за ноги, прижался холодным носом, всем лицом к ногам, дернул головой, будто всхлипнул, и сказал глухо: «Я не могу! Не могу, Жень!»
Женька, чувствуя, как сердце у нее оторвалось и покатилось куда-то, гладила его волосы, прямые, жесткие, расчесывала их пальцами и молчала. Ей казалось, что она в жизни больше слова не сможет сказать. И не сможет пошевельнуться. Только его руки она слышала на своих ногах. И его дыхание.
Он поднял Женьку со стула и понес через всю комнату. Посадил ее на диван, у двери, и сел на пол, возле ее ног, по-прежнему обнимая ноги. В комнате стало совсем темно, но они так и не зажгли свет. Сначала было слышно, как за стеной, слева и справа, громко ходили соседи, плакал в ванной Виталик: не хотел умываться на ночь, ссорились наверху, приглушив телевизор, часто и звонко хлопала дверь в подъезде.
Валентин положил голову ей на колени. Она тихонько гладила его по щеке, он губами ловил ее пальцы, прижимался к ладони холодным носом. Было хорошо и страшно молчать, чувствуя его рядом.
За стенкой и наверху постепенно угомонились. Стихли последние торопливые шаги под окном. Пролаяла последняя собака из частного сектора. В кухне простуженно и властно заворчал холодильник. Смолк на какое-то свое время. Заворчал с новой силой. Ночью он один шумел на всю квартиру, это было его время.
Валентин осторожно высвободил руку, взглянул на швейцарский циферблат, сказал шепотом: «Два часа». Женька нашла его руку, притянула обратно, сказала беззвучно: «Еще рано». Валентин больно прижался к ней лицом, резко отодвинулся: «Прости, Жень! Я пойду». Женька не поняла, почему «прости», попросила беспомощно: «Посиди». – «Я пойду, Жень, – сказал Валентин. – А то я вообще не уйду». – «И не уходи!» – хотелось крикнуть Женьке. Она с усилием разорвала его руки, через силу встала. Щелкнул выключатель. Свет, ослепительно яркий, чужой в комнате, заставил их зажмуриться. В кухне сама собой хрустнула половица, дом был старый. Яростно застрекотал холодильник. «Сейчас взорвется», – сказал Валентин дневным голосом. Женька нехотя улыбнулась. Он быстро, даже как-то печально поцеловал ее, схватил пальто, вышел. Шаги его гулко отдались в коридоре, французский замок привычно щелкнул.
«Все», – сказала себе Женька, чувствуя оглушительную усталость и пустоту. Она глотнула заварки из чайника, потушила свет, не раздеваясь, в чем была, легла на диван, лицом вниз. Нашарила сбоку подушку-думку, подтащила себе под голову. Вытянулась. Даже не сняла туфли, прямо так. Не было никаких сил – ни думать, ни двигаться. Кажется, даже заснула. Кажется, даже видела сон. И вскочила рывком, будто ее толкнули.
Сама не понимая – зачем, подбежала к окну.
Чуть отодвинула занавеску.
Окно еще не замерзло, хоть мороз заворачивал вовсю. Улица вихрилась метелью. Снег падал прямо, но у самой земли его подхватывал ветер и гнал
вкось. Гнал и насвистывал. Снег метался над черным еще тротуаром, сбиваясь в осенние сухие сугробы. Твердо торчала старая черная сосна. Низко и криво висело над улицей белое небо. Желтый фонарь с трудом освещал сам себя.
Под фонарем, прямо против Женькиного окна, стоял Валентин в пальто нараспашку, легких ботинках и без шапки. Он стоял неподвижно, словно не слыша ни ветра, ни снега. Женька долго смотрела, но он так и не переменил позы. Хоть бы ходил! Бегал бы, дурак. Но он просто стоял и смотрел на ее Дом. Только один раз неуверенно поежился. Хоть бы воротник поднял. Просто стоял и смотрел. И снег вихрился возле ботинок.
Женька, в чем была, выскочила на улицу, перебежала дорогу, обжигаясь ветром, схватила его за рукав и потащила за собой. Он пошел, слабо упираясь, не глядя. И она еще кричала ему. Что глупо Что простудится. Что она так не может. Только в подъезде он сам повернулся к ней, сдавил за плечи гнулся холодным лицом в волосы, сказал отчетливо и тихо: «Прости, Жень!»
Они проснулись одновременно и раньше всех в квартире. Даже, кажется, выспались за каких-нибудь два часа. Женька боялась, что утром что-нибудь будет не так и она будет что-нибудь сразу думать, но было просто легко. Очень легко и смешно от каждого пустяка. И еще смешнее, что надо смеяться шепотом. Валентин натянул одеяло на голову, пока Женька одевалась. Но Женька чувствовала, как он подглядывает в щелку. И удивлялась, до чего же ей нисколько не стыдно и бесстыдно хорошо. Даже при матери она стеснялась одеваться, всегда пряталась за шкаф, а тут только делала вид, что стесняется. Женька, кривя душой, даже пофилософствовала чуть-чуть насчет своей испорченности и при этом так явно шевелила губами, что Валентин спросил: «Замаливаешь грехи?» Пришлось поцеловать его в кривой нос за проницательность.
Неприятно было только тайком выбираться из собственной квартиры. Ловить стрекотанье холодильника и ступать ему в такт. Обмирать перед дверью соседей. Дожидаться в прихожей, пока стихнут шаги на лестнице. Медленно снимать цепочку у входа и поворачивать французский замок. Дверь напоследок все-таки длинно ханжески заскрипела. Но они уже выскочили на площадку и помчались вниз через три ступеньки, будоража утренний сон большого серого дома. Этот фабричный дом видал, конечно, и не такие штучки.
Соседи, разумеется, скоро во всем разобрались. Матери не было целую вечность, полных двенадцать дней. И последние дни Валентин даже нагло умывался в ванной, а Женька откровенно жарила яичницу на двоих. Просто они вставали пораньше и все успевали, пока в кухне еще никого нет.
У Женьки были хорошие соседи, но и самые хорошие сочтут нужным немедленно доложить. Поэтому прямо с вокзала Женька и Валентин потащили мать в парк и там, на свежем воздухе, среди сугробов, сами рассказали. Женька, правда, больше молчала и смотрела вбок.
И мать сразу сказала тогда: «Пускай Валик завтра же переходит из общежития». Женька представила, как она просыпается утром, мать уже разогревает котлеты и варит кофе, а Валентин, в майке и в трусах, загорелый в любое время года, ее, Женькин, Валентин, прыгает с гантелями на ковре. Потом они, все трое, дружно сидят за столом и смеются просто так, от хорошего настроения. Потом они с Валентином выбегают из дому, а мать смотрит на них из окна. И Женька еще поправляет ему шарф, вечно у него шарф сбивается, вся шея наружу. Женька все это так ясно увидела, что даже закрыла глаза. Так ясно и здорово. И никаких проблем.
Но тут же она представила, как они с Валентином лежат на диване, а мать – на кровати, в двух шагах. Они лежат тихо, как мыши, даже не дышат. Лежат и ждут, когда мать заснет. И Валентин тихонько сжимает Женьке руку, это единственная ласка, какую они могут себе позволить. И мать лежит тихо, в двух шагах. И знает, как они ждут, чтобы она заснула. И никак не может поэтому заснуть, хотя уже приняла люминал. И тоже старается не дышать. И чувствует себя лишней, ненужной, одинокой. Перебирает всю свою жизнь, отца, Женьку маленькую, которой она была так нужна. И даже не может заплакать, потому что они услышат, даже если плакать абсолютно беззвучно…
И это все Женька вдруг представила себе так ясно, что почти закричала: «Нет, мам! Не надо!» Мать поняла, улыбнулась, сказала, помедлив: «А если перегородить комнату?» Вариант сам по себе неплохой, не будь комната такой узкой, длинной, однооконной. Впрочем, убеждала себя Женька, в качестве временной и крайней меры… Она почти готова была согласиться вслух, когда Валентин сказал: «В кооператив надо вступить, вот что». – «В лучшем случае это еще когда!» – вздохнула мать. «Подождем, – твердо сказал Валентин. – Успеем еще надоесть друг другу, верно, Жень?!»
– Успеем еще надоесть друг другу, – легко сказала Женька Тоне из Вологды. – Подождем, не развалимся.
– Ты так уверена в Валентине? – в упор спросила Тоня. Не время и не место было сейчас в цехе для этого разговора, но только тут и скажешь, в стукоте прессов, мимоходом, вроде случайно. Тоня хорошо относилась к Женьке, но считала ее слишком наивной. Нужно сказать на всякий случай. Пускай задумается.
– Ты-то откуда знаешь? – отмахнулась Женька, обмирая от кощунства. – Сам за себя отвечает.
– Ага, – солидно сказала Тоня. – У меня в Вологде у подруги тоже вот так ходил, как пришитый, в глаза заглядывал, звал записаться. А она все – настроения нет, площади нет, белого платья нет. Пока ломалась, он другую встретил, и она его как миленького через месяц окрутила. Не пискнул. Парни знаешь какие глупые!
– Ты-то откуда знаешь? – отмахнулась Женька не слишком, правда, уверенно. Такие вот разговоры, с примерами, всегда почему-то волнуют и оставляют отраву в душе. Хотя смешно даже равнять Валентина и кого-то еще, кого угодно.
– Ты Валентина не трожь, – громко сказала Лиза-с-Перевалки. Она всегда на полцеха слышит и режет наотмашь, даже директор ее стороной обходит. – Валентин, поди, уверен, что только у его Женьки и есть…
Девки разом грохнули. И Женька, наконец, поняла, покраснела, и пресс у нее заклацал вхолостую.
– Мастер, – предупредила Надя справа.
Мастер Ольга Дмитриевна Приходько неслышно двигалась по проходу. Большая, погрузневшая в последние годы, она несла свое тело по-прежнему легко. Ее присутствие за спиной не смущало даже учениц. Голос ее, надтреснутый и высокий, без улыбки, звучал ровно и дружелюбно. С кем бы она ни говорила – с уборщицей или старшим технологом. Но Женька всегда внутренне сжималась при ее приближении. И сейчас руки у нее сразу же стали неверными, плечи отяжелели, пинцет беспорядочно заерзал над контрольным стеклом, нога конвульсивно прижалась к педали.
Все, кто работал на фабрике с отцом, вспоминали его часто и с удовольствием. Рассказывали, как однажды он вывел цех щипки на майскую демонстрацию прямо с ножами, орудием производства, стальными и длинными, которыми щиплют слюду. Женщины шли особенно подтянутым строем и в лад взмахивали ножами. И солнце вспыхивало в ножах празднично и остро. А впереди колонны, на мотоцикле с прицепом, ехал огромный кусок слюды, янтарный и блескучий. И по тротуару за ним бежали мальчишки, всегда глубоко равнодушные к фабрике. А замыкал колонну детсад, круглые карапузы с круглыми воздушными шарами, много-много детей, побочная продукция фабрики. Так эту демонстрацию и запомнили в городе.
Даже директор, важный и занятой, иногда останавливал Женьку на лестнице: «Работаешь? Учиться бы надо. Не думаешь учиться? Отец редкий инженер был, редкий».
И кассирша в столовой выбивала Женьке без очереди, прямо вытягивала ее из обеденной толпы и выбивала. Когда кто-нибудь возмущался, объясняла громко: «Ее отец меня, почитай, от тюрьмы избавил!» Кассирша немножко преувеличивала, но что-то такое было – растрата по неопытности, внезапная ревизия, восемьсот рублей на старые деньги, которые отец дал ей взаймы, дал не колеблясь, незнакомому почти человеку.
Только Ольга Дмитриевна Приходько ни разу не назвала при Женьке даже имени отца. Хотя Женька постоянно чувствовала ее особое внимание к себе, особую пристальность, особую заинтересованную придирчивость. И постоянно помнила ее глаза в то утро у пионерлагеря – неподвижно черные, будто запекшиеся навсегда на большом обветренном лице. И как она больно и молча сжимала Женькин локоть в машине, пока ехали к городу. И как Женька не удержалась: «Безответно?» А услышала уклончиво неопределенное: «Разное говорили…»
Шаги замерли за Женькиной спиной.
– Чтобы в первый и в последний раз, слышишь? – негромко сказала мастер. Не дожидаясь ответа, ушла дальше по проходу обычной неслышной походкой.
– Чего она? – спросила Тоня. Первое время на фабрике Ольга Дмитриевна очень преследовала Тоню за перекуры, поэтому даже сейчас, почти уже бросив курить, Тоня все еще говорила о мастере раздраженно.
– За опоздание, – сказала Женька.
– Ее же и в цехе не было! – удивилась Тоня. – Ну, прямо на том свете не спрячешься – все видит. У человека, может, радость, так нет же, все равно испортит настроение!
– Брось, – сказала Женька.
Женька иногда страшно и неоправданно грубила Ольге Дмитриевне, вдруг прямо с цепи срывалась. Понимала, что глупо, и не могла удержаться. Однажды ее даже цехком разбирал, так при всех нахамила, что до цехкома дошло. Ольга Дмитриевна сама же ее и выгородила, что было особенно неприятно, до сих пор неприятно Женьке. И каждый день, кланяясь матери на лестнице, по-соседски разговаривая о разных разностях, Приходько ни разу не сказала ей о Женьке ничего худого. Только хвалила, как понимала Женька из материных намеков. Это тоже было неприятно. И непонятно. И волновало Женьку как-то особенно. Как подтверждение.
Женька могла как угодно ругаться с Приходько, но никогда не поддерживала разговора против нее.
– Она у тебя всегда права, – обиделась Тоня. Сочувствие, высказанное и не получившее ответа, всегда обижает.
Шаги мастера снова зашелестели в проходе. Замерли за их спинами. С минуту Приходько молча следила, как они работают. У Женьки от напряжения онемели руки. Потом мастер сказала:
– Соколова, смените обувь.
– А у меня тапки разодрались, – сквозь зубы объяснила Тоня.
– Наденьте рваные…
– А я их выбросила, – сказала Тоня.
– Купите новые, – ровным голосом сказала Приходько. – Я вас трижды предупреждала. После обеда к работе не допущу.
Грузная, она легко развернулась в узком проходе. Неслышно ступая, пересекла цех, скрылась в кладовой. Тоня резко отключила пресс. Пресс лязгнул последний раз и задышал остывая.
Тоня работала в коричневых лодочках. Не совсем чтобы на шпильках, но достаточно высоких. Этим она, который уж день, нарушала технику безопасности. Каблуки мешают ногам чувствовать педаль, мешают возникнуть в ногах четкому ритму. Нога может непроизвольно сорваться, и тогда пресс лязгнет не вовремя. Может статься – по пальцам. Триста пятьдесят килограммов концентрированного удара… Фабком без конца занимался такими несчастными случаями. С девчонками, которым лень переобуться перед сменой. Случаи были, правда, не смертельные, просто сильный ушиб краем штампа, десять дней бюллетеня.