Память подсказала Юрию голос профессора Ивановского: «Молодец, что убежал, мы все, так сказать, закопались, а ты вольный служитель». – Голос был сытый.
– Я бы поехала к бабушке, но сейчас никак. Мы же только двое с Дубницким остались на все вещание, даже говорить бесполезно.
– И незачем ехать, – сказал Юрий. – Это еще зачем? Неприятно, конечно, но не в такой же степени.
– Ты не понимаешь, – сказала Лена. – Бабушка же любила его.
В голосе Лены Юрий услышал сдерживаемое превосходство, это было ново. Смысл дошел не сразу. Когда дошел, Юрий засмеялся.
– Ивановского? Ты с ума сошла! Мать? Ивановского? Она просто его тащила за уши, как собаку из проруби!
– Сначала – просто тащила, – упрямо сказала Лена.
– Это смешно, – сказал Юрий, чувствуя, как что-то в нем рушится. – Ты не знаешь мать. Ты сама это придумала или помогли добрые люди?
Вот за что Юрий всегда эти поселки терпеть не мог: слишком замкнутое пространство, надоели они там друг другу до белых ромашек. И галлюцинируют. Друг на друга. Забавно вдруг услышать это от Лены, в слухах она ориентируется еще хуже, чем в шарфиках, не ее это.
– Просто я помню, – сказала Лена. – Папа однажды пошутил за столом: «Верочка, да отбей ты его у Ани, и дело с концом. Ничего же тебе не стоит отбить». Бабушка с ним с тех пор не разговаривает. Уже девять лет.
– Шутка не очень удачная. Ну и что? Ровным счетом ничего не доказывает.
– Может быть, – сказала Лена.
Будто она знает больше. Но девять лет молчала и еще полета помолчит. Эта снисходительная сговорчивость сделала ее позицию неожиданно убедительной. Юрий не хотел, но почувствовал – бездоказательно-убедительной, ощущать это было колко.
Мать всегда была скрытной, заметить можно только поступки, поступков тут, конечно, не было. Н-да, ему стукнуло тридцать четыре, и он все еще делает открытия – что за человек его мать. А Борька в одиннадцать должен разобраться и все понять правильно. Очень логично. И все-таки были же рядом с ней люди. Кроме. Получше. Хотя профессора Ивановского он толком не знал, по совести – нет. Вряд ли сыскались бы россыпи, но он не знал. Теперь уже окончательно.
Надо мать оттуда вытаскивать. Из родных Ивняков. Теперь ей там совсем будет плохо.
– Я не думала, что это тебя так заденет, – сказала Лена. – Я вообще думала, ты давно знаешь.
О том, что они с Леной разъехались, мать тоже узнала последней. Юрий и до сих пор бы, наверно, скрывал, если б не Лена, ей нужно было испить чашу до дна. Это называется – «всякая ложь мне противна, почему я должна врать даже родителям?!» Не должна, конечно. Испили.
– О чем ты? – удивился Юрий.
– Так. Бабушка пока взяла к себе тетю Аню, Ивановскую, так что они пока – двое.
– Прекрасно, что двое, – сказал Юрий.
– Пишет, что тетя Аня в очень плохом состоянии, плачет все ночи, не ест ничего, даже «Скорую» вызывали. А про себя ничего не пишет, ты же знаешь бабушку…
– А ты знаешь, – сказал вдруг Юрий, – этот новый шарф тебе не сильно идет.
Собственная бестактность его отрезвила. Потому-то у нас в «Пигмалионе», как правило, две Элизы и ни одного Хиггинса. Не то воспитание, хоть ищем другие причины.
Но Лена не расстроилась, как бывало. Она осторожно потрогала шарфик, поправила его на шее, сказала только:
– Ты считаешь? А мне нравится. – И улыбнулась ему забытой, доверчивой улыбкой.
– Главное, чтоб самой нравилось, – сказал он, чувствуя, как забытая улыбка растапливает в нем что-то.
Широкое лицо ее в нелепой меховой шапке было сейчас совсем рядом. Прохладное, крепкое лицо, без косметики. Которое он знал, как свое. Даже лучше. Вдруг захотелось наклониться к этому лицу. Просто наклониться. И все. Может, она даже ждала этого, вдруг подумал Юрий. Она даже сейчас, наверное, еще ждет, хотя сама уехала от него в этот город. И увезла Борьку.
– Я пошел, – сказал Юрий.
– Конечно, – торопливо сказала она. – Мне тоже некогда.
Но оба они все еще стояли на площадке. Из-за Ивановского она и звонила? Вряд ли…
Да, он был бы счастлив, если бы она как-то устроила свою жизнь. Но она ее никогда не устроит. И всегда будет на нем эта тяжесть – ее одиночество. Как пышно. Она стала настолько самостоятельна, что не спешит сорвать с себя шарф по первому его слову, и все-таки это ничего не меняет.
Юрий уже сделал несколько шагов вверх, когда
она сказала:
– Мне вообще-то с тобой нужно поговорить.
Вот оно…
– Нет, не на лестнице. Как-нибудь потом, дома. Успеем еще.
– Он считает, что я все-таки прихожу слишком часто? – спросил Юрий прямо. И сам почувствовал, как противно сел голос.
– Нет! Нет! – испугалась она.
– Значит, опять…
Но она перебила:
– Тоже нет. Совсем не то, что ты думаешь. И не к спеху. Это успеется. Как-нибудь.
– Хорошо, если не то.
Она все порывалась вернуться к разговору об алиментах. Обязательно она хотела, чтоб были эти клятые алименты – «чтоб все было официально, мне так легче». А не конверт, который Юрий оставлял у них на столе. Хотя в конверте всегда было больше. Но его оскорбляла самая мысль – платить Борьке алименты, будто он отказался от собственного сына и его принуждает закон. Даже думать об этом было оскорбительно. И объяснять Лене – тоже, это же просто нужно понять. Но она не хотела понять, она только твердила: «Каждый раз, когда я беру в руки этот конверт, я чувствую, что ты нас облагодетельствовал. Пусть будет официально, так нам всем лучше, вот увидишь…»
Дверь в квартиру была небрежно утыкана звонками, но ни одной таблички при этом не висело, и каждый желающий мог сыграть на любом. Юрий никогда не звонил, потому что дверь в эту квартиру была открыта весь день. Слишком много детей, чтоб запирать за каждым, так здесь считали. Восемь семейств жили здесь суматошно и вольно. Кто как хочет. Не упирали даже на чистоту. Чистота признавалась в меру, без вылизыванья и ссор по этому поводу.
Насчет этих соседей Юрий был спокоен, слабая лапка тут бы не ужилась, ее бы съели вместе с авоськой. Или бы она всех съела – это вернее.
В коридоре здороваться было не с кем.
Все матери в этой квартире работали, все бабушки страдали радикулитом и телевизором. Понятно: свой диктор! Дети здесь сами смотрели друг за другом, как в деревне, и кухню предпочитали прочим игровым площадкам.
Удивительно, что Борька все-таки растет нелюдимом. Чего удивляться, опять в Лену. Нелюдимые привязчивей, они знают цену общению, раз общение им так трудно дается.
А Юрий раньше легко обрастал людьми, бессчетно. И терял легко, забывал адреса и фамилии. Даже Леху Баранова потерял. Как его родичи подались куда-то из Ивняков, так и Леха пропал. Тоже хорош! Тогда все казалось, что главные встречи впереди, топай и не оглядывайся. А последнее время все чаще хочется встретить именно того человека, с которым дружил в детстве и потом потерял надолго. Леху, что ли. Кажется, только он тебя и поймет. До конца. Один он. Фамилия у Лехи больно баранья, с такой фамилией разве найдешь. Да еще – без отчества, отчество тогда не котировалось, может, мать вспомнит. А встреться на самом деле, и говорить не о чем. Скорей всего так: «Платят-то хоть прилично в вашем вшивом театре? Что? За такие деньги и девочки не работают».
Кухня раскололась визгом, Юрий даже споткнулся. В другой квартире на такой визг сбежалось бы все нетрудоспособное население. Здесь даже не почесались. Может, нет никого?
Из общего вопля вырвался острый и тонкий голос, голос-тростник. Вырвался вперед и повел:
Ехал кто-то тем! ным! лесом!
За! каким-то ин! тересом!
Ин! инте! инте! рес!
Вы! ходи! на букву «э»с!
Юрий смело шагнул в темноту, знакомо свернул, нажал плечом Борькину дверь.
Как всегда, комната поразила забытым уютом, только вышитых салфеточек не хватало. Так наши матери жили, когда приходил средний достаток. Ивняки родимые. Слегка он, может, преувеличивал, но все же. Хотя в этом уюте была своя какая-то правда, казалось Юрию. Больно уж надоели за последнее время голые стены, торшеры и причудливые корни дерев. Тот же стереотип с другого конца. Но с такой коричневой шторой Юрий бы жить не мог, уже давит на психику. И абажур на лампочке сидел низко, как тряпичная кукла на самоваре.
Книги. Книг много. Одна немецкая полка, как-никак Лена иняз успела закончить, пока он служил. Опять появились новые книги. Юрий давно уж старался не покупать. Поскольку нет миллионов, чтоб стать библиофилом. Глядя на полки во всех знакомых домах, испытываешь неловкость. Хочется ерзать на стуле. Не подходя, ясно: по корешкам, по суперам, по формату. Набор испытанный, как дорожная аптечка. И такой же неизменный. Вроде прошли уже времена, когда умилял сам факт личной библиотеки. Плащи и те стали цветные носить. А книжки скучно свидетельствуют только о нашей грамотности. Не более.
– Я уж думал, ты не придешь, – сказал Борька.
Интонация была неопределенной, но во всяком случае дружелюбной. Приятно, что все-таки думал.
– Почему же вдруг не приду?
– Мало ли? – сказал Борька.
Он надул щеки и сбрызнул рубашку водой.
Борька гладил. Новое занятие. Лена молодец, приучает. Борька гладил смешно, рубашка под утюгом морщилась, рукава сползали до самого пола. Борька поправлял их, не раздражаясь. Ленина старательность. Или упрямство Юрия. Почему-то упрямство всегда лестнее, за упрямством принято подозревать незаурядную натуру.
– Я сейчас кончу, – сказал Борька без отрыва от утюга.
Уж он ее догладит, будьте уверены. Еще клопом Борька всякое дело любил довести до конца. Велосипедный кросс до сих пор приятно вспомнить. Сколько ему тогда было? Едва ли три. Но со своим трехколесным велосипедом Борька управлялся легко, и Юрий вывел его на соревнования, вдруг их город разразился таким почином, не пропустить бы. На старте младшая группа была уморительна. Она ковыряла в носу, выискивала глазами мам, вдруг вываливалась из седел сама собой и на сигнал «вперед» не откликалась никак. Тогда энтузиасты-родители выпихнули их под зад по сигналу. Юрий дал Борьке приличную скорость. И вся эта мошкара понеслась, виляя рулями и сталкиваясь. Но Борька все равно отстал сразу же, безнадежно. Он ехал самым последним и ревел на всю площадь отвратительным басом. Потом даже как-то завыл. Жал на педали и выл. Слезы сыпались на асфальт, ах, ах.
Мамы вокруг Юрия перестали смеяться и затрепыхались. «Чей мальчик? Так плачет, бедный! Разве можно давать ребенку так плакать! Это же звери, а не родители! Ребенок прямо зашелся».
Но ребенок, хоть и ревел, ехал довольно прямо. Видел еще, куда ехать. И ногами работал ровно, без истерии.
Мамы кудахтали, но никто не решился прийти на помощь «чужому ребенку», как и водится. А Юрий ждал, закусив губу. Остановится? Позовет? Свернет в сторону? Нет, Борька честно провыл весь маршрут, судьи ждали у финиша, пока он довоет. Не сошел. Потом, правда, бросил велосипед и стукнул его ногой несколько раз. За что схлопотал от Юрия небольшой шелобан, чтоб не слишком себя жалел.
Нет, мужские задатки у него были. Живи он сейчас в нормальной семье, с отцом, летал бы с трамплинов и дрался, это парню нужно. Прекрасно, когда соседки прибегают и жалуются, что их сыночка опять побили. «Ваш побил!» – «Да? А что же ваш сдачи не дал? Учите сыночка!» В мальчишечьей среде это уравновешивается, сегодня – я тебе, завтра – ты мне, разберутся сами. А у Борьки по прилежанию пятерка. Никогда не нравился Юрию этот предмет – прилежание.
Пока Борька гладил, Юрий листал его дневник. Давненько он тут уже не расписывался. Поглядеть для порядку. Юрий открыл прошедшую неделю и убедился, что странная связь иногда бывает. Между тем, что ты только что думал, и тем, например, что увидишь через минуту. В Борькином дневнике Юрий вдруг увидел сплошь исписанные внизу поля, это редкость. Выпуклым почерком переростка, каким часто изъясняются учителя, тут сообщалось:
«Безобразно вел себя на уроке физики. Грубил классному руководителю. Устроил драку в классе. Просьба к родителям явиться в школу для разговора. Иначе не будет допущен к занятиям с понедельника». Подпись.
Такого Юрий не помнил. Перечитал. Представлен весь комплекс, о котором он так мечтал. Драка – пожалуйста. Юрий покосился на Борьку. Тихий и разноухий, Борька старательно разглаживал последнюю складку. Ткнул утюгом в палец, сморщился, засосал.
– В холодную воду нужно, – сказал Юрий.
– Не по правилам, – сказал Борька. – Третий раз обжигает. Обычно раз шарпанет, пока глажу, и все…
– С кем же ты дрался? – спросил Юрий, следя, чтоб скрытое одобрение не выпирало из голоса.
Тут Борька, наконец, взглянул на дневник, удостоил. Повесил рубашку на стул, расправил, потом ответил:
– Не поняла она. Я вовсе не дрался.
– А из-за чего? – спросил Юрий, оставив его примитивные уловки без внимания.
– Правда, не дрался. На меня один налетел, из «вэ». А я просто пошел. А тут наши парни вмешались…
– За что же он на тебя налетел?
Борька пожал плечами. Он смотрел мимо Юрия, на подоконник, где в глупом аквариуме плыла по вечному кругу глупая красная рыба. Она перестала плыть и выпукло уставилась через стекло.
Юрий уже знал, что разговор не получится. Никакая, самая даже роскошная запись в дневнике друг к другу их не приблизит, раз Борька не хочет.
Нужно было переменить тему, но Юрий продолжил:
– Значит, ты позволил, чтоб за тебя другие дрались? Парни за тебя стали драться, а ты просто пошел?…
– Они за себя, – сказал Борька.
– Ты же сам говоришь, что они за тебя вступились.
Борька кивнул. Так ему неинтересно. Что же ты можешь на сцене для всех, если так неинтересно даже единственному сыну? Только, пожалуйста, без прямых аналогий. Просто на что-то похоже… Ага, сообразил! Так сам он, Юрий, в свое время кивал профессору Ивановскому на все его попытки разговориться. Очень приятно вспомнить.
– Может, ты еще и за учительницей сбегал? – сказал Юрий, чувствуя себя последним кретином.
– Чего за ней бегать? – сказал Борька. – Она сама пришла. Услышала, как орут, и пришла.
Кажется, не обиделся. Не понял. Пронесло.
– Что же, ты не мог ему сам дать по шее, раз он лезет?
– Не мог, – сказал Борька.
– Он что же, такой силач, этот из «вэ»? – осторожно спросил Юрий. – Ты просто испугался?
Нужно было сказать – «струсил». Как взрослому. Жестко. Если в одиннадцать трус, что же в тридцать четыре? Не хватало только, чтоб Борька выезжал на чужой спине. В Ивняках они не чирикались с такими любителями, не хватало, чтоб Борька… Но в последнюю секунду Юрий не смог сказать ему «струсил» и заменил детским словцом «испугался». Все сразу другое. Мальчик испугался собачки, чужой тети, заводной жабки, хулигана. Ребенок просто испугался. Дитя испугалось.
– Сильный, – сказал Борька. – Не в этом дело. Просто я не могу по человеку ударить. Мне противно.
– Даже если тебя ударили первым? И ни за что?
– Все равно – противно…
– Если бы ты был чемпионом, я бы тебя понял. Тогда это было бы даже великодушно.
– Чемпионом?
Теперь он, наконец, поднял глаза на Юрия. Это были знакомые глаза, в коричневых блестках, и сейчас они смотрели в упор, как Юрий того добивался. Беспомощно и прямо. Как у его матери. И все это были ее штучки.
– Очень удобное оправдание, – сказал Юрий. – Для слюнтяев.
– Я не испугался, – сказал Борька. – И мама так тоже считает.
– Я так и думал, – сказал Юрий.
Они замолчали и оба не знали, чем заняться в этом молчании. Борька ненужно прибирал на столе. Юрий следил, как двигались его пальцы. Узкие, детские еще пальцы, ногти с темными заусенцами. Когда-то Борькины пальцы любили ползать по лицу Юрия. Взбираться на нос. Разглаживать брови. Осторожно коснуться притаившихся век и бежать. Мучительно хотелось сейчас услышать Борькины пальцы на своих веках. Притянуть их. Заставить в конце концов. Сжать, чтобы он взвыл. И понял. Молчание наедине с Борькой изматывает хуже любого прогона, это не новость.
– Нет, я не испугался, – вдруг сказал Борька. – Я вообще-то ему пощечину дал. И пошел. А он налетел сзади…
Пощечину. Вот как. А ты что подумал? Успел прочитать мораль. И испугаться. Если настолько не доверяешь собственному сыну, значит сам ни черта не стоишь. Когда родители охотно говорят о собственном сыне: «Он же у нас совсем телок. Кто поманит, за тем и пойдет. Его же сейчас затянуть ничего не стоит, возраст такой», невольно начинаешь сомневаться уже в их порядочности. Чувствуют, значит, хрупкость собственных принципов, если считают, что собственный сын ни в чем хорошем не укрепился за двенадцать лет рядом.
Борька влепил кому-то пощечину. Вот как. Уже так. Больше не нужно спрашивать. Он достаточно взрослый. И нельзя вымогать откровенность, хватит.
– А за что же ты ему дал? – услышал Юрий свой голос.
Борька ответил почти сразу. По лицу видно было, как ему не хотелось, но он ответил:
– Он про Вовчика сказал одну вещь…
Опять Вовчик. Так. Юрий отвел глаза.
Мелькнула коричневая штора. Окно. Форточка. Что-то хотел он от этой форточки. Вспомнил. Еще позавчера она была разбита, с улицы видел.
– Сам форточку починил? – сказал Юрий, чтобы сказать что-нибудь.
– Гуляев, – сказал Борька.
– Я бы сделал сегодня, – сказал Юрий. – Зачем же вы эксплуатируете жадного Гуляева, даже неудобно.
– Он не жадный…
– Я в другом смысле, – сказал Юрий.
– Он ни в каком не жадный, – сказал Борька.
Защитничек выискался. Это Гуляев сам о себе любил говорить: «Я мог просто со стороны на всех вас смотреть. Но мне мало со стороны, я жадный. Ух, какой я жадный! Я хочу с вами поработать…»
9
Смешно они познакомились, театр и жадный Гуляев.
В прошлом году молодежная газета вдруг откликнулась на новый спектакль. Снимком и даже рецензией, небольшой, но достаточно цветистой. Это их хлебом не корми. Подписано было явным псевдонимом. «Сочными мазками лепит свою роль заслуженный артист Витимский…», «В оригинальном ключе решено режиссером Хуттером…» Уже забыл – что решено. А о себе любая глупость помнится долго. Ага. «Как всегда, порадовал зрителей артист Ю. Мазин. Он создал на сцене характер сложный и многогранный…» Дальше забыл. Как же там? Впрочем, неважно, не стоит напрягаться. Рецензия как рецензия. Все перечислены, у всех эпитеты, придраться не к чему.
Только в конце они дали маху. В самом конце газета одобрительно отозвалась об актерах второго состава, которые тоже справились, донесли мысль, не уронили, и оправдали надежды. Опять все были названы пофамильно, причем даже инициалы не переврали, что редко бывало в молодежной газете, очень почему-то далекой от всякого искусства. Но второй состав, хоть и был отпечатан в программках, пока еще ни разу не работал на зрителе, вот в чем загвоздка. И всех это взбесило.
Хуттер позвонил редактору. Редактор сказал вареным голосом:
– Мы обязательно разберемся, наш сотрудник зайдет к вам в театр для личного объяснения.
Через день сотрудник пришел. Он был высок и сутул почти до горбатости. И очень длинные руки некрасиво мотались вокруг сотрудника, не умея себя занять, блокнот бы хоть достал. Но он просто мотал пустыми руками и сутулился. Типаж. Тогда еще никто и не думал, что это жадный Гуляев, без которого театра сейчас не представишь, вот врос. А тогда просто пришел сотрудник. Шляпа. Он, конечно, смущался, но никто не спешил его выручить. Даже дядя Миша, на что старожил, не знал этого длиннорукого и шепотом ругал молодежную газету за текучку кадров:
– И всякого они суют на театр!
Сразу же стихийно созрело собрание. Все орали как могли. А Хуттер, пользуясь случаем, все интеллигентно напирал, что, мол, не может уважающая себя газета обходиться без культурного рецензента, это несовременно, это позор для газеты. И Юрий еще вставил:
– Так то – уважающая себя! – На что Хуттер сверкнул пенсне и сказал весело:
– Не будем переходить на личности, Юрий Павлыч! Это ниже наших возможностей.
И опять все орали, путая главное с пустяками, как всегда бывает в запале. И даже пустяки выглядели внушительно, ибо произносились они отлично поставленными голосами, по всем правилам сценической речи.
Это Гуляев потом особо отметил. И все очень смеялись, когда он потом говорил: «Больше всего люблю за кулисами всякие глупости слушать. Ух, люблю! Смысл убог, но какое звучание, какая шикарная оркестровка! Театр!»
Он полчаса мог торчать возле телефона, пока Юрий разговаривал, и чмокать губами на каждую интонацию. Пока уж Юрия не забирало: «Слушай, иди к черту! Я же иначе не могу говорить!» – «Конечно, не можешь, – смеялся Гуляев. – Дай получить эстетическое наслаждение, ну, что тебе стоит?!»
– Я вас, знаешь, за что люблю? – объяснял позднее Гуляев. – За классическую нервную обнаженность. Другим в автобусе наступают на пятки, а вам, актерам, прямо на голые нервы. Ты чего вчера со мной в автобусе не поехал? После спектакля? Можешь не говорить, я и так знаю. Тот, в толстых очках, на остановке не так на тебя посмотрел. Один зритель не так на тебя посмотрел, и ты уже скис. Ты сразу поверил, что все плохо. И спектакль – дрянь. И ты скверно работал. И театр твой не уважают. И тебе так стыдно, что ты потащился пешком.
– Ну, зачем же так прямо, – морщился Юрий. – Чего ты из нас неврастеников делаешь?
Хотя после провального спектакля так оно и бывало. Когда хочется лицо шарфом закутать и в каждом прохожем подозреваешь вчерашнего зрителя. И каждый его смех принимаешь на свой счет.
– А это у вас профессиональная неврастения, – весело объяснял Гуляев. – Это не медицинское. Вам, по-моему, иначе нельзя. Вы же все копите, копите, чего-то там растите в себе. А потом – раз и в дамки. И нам, простым смертным, только ахать, глядя на сцену из зала. Правильно я понимаю сложный творческий процесс?
– Просто удивительно: вот ведь рядом стоишь, и ничего ты не понимаешь, – смеялся Юрий. И тут же мстил, невинно так у Гуляева спрашивал: – А вот ты как пишешь?
– Как это «как»? – ловился Гуляев на крючок.
– Ну, прямо из головы, да? Вот так прямо садишься и пишешь? Или ты сперва копишь, копишь…
Но это было потом, когда Гуляев уже стал своим.
А тогда на собрании все только отмечали краем глаза, что сутулый сотрудник, обняв себя длинными руками, раскачивается в углу на стуле. И даже улыбается. И не стыдно ему, еще улыбается! И уже хотелось сказать что-нибудь резкое лично ему, а не просто газете в целом. И мешало обычное актерское опасение применительно к газетчикам. Он, конечно, наврал. Может, еще сто раз наврет. Но писать-то он все-таки будет и впредь, куда денется? Будет! И куда от него денешься? Выбора нет. Лучше бы как-то поладить. Все-таки печатное слово. Которое все прочтут и увидят. И сам, может, вырежешь, чтоб хоть такая память осталась. Но очень уж он тогда улыбался. И все туже обнимал себя длинными руками. В конце концов дядя Миша не выдержал:
– Вот вы, молодой человек, улыбаетесь! Вот вы так легко беретесь писать об актерском труде. Вам кажется, это тьфу! А я вас, между прочим, даже ни разу не видал за кулисами. И товарищи мои не видали. Вы даже не сочли нужным с нами поговорить, прежде чем писать. Вы даже с главным режиссером не поговорили!
Тогда сутулый сотрудник встал, уронив длинные руки, казалось, они упадут до пола. Он помялся и сказал, улыбнувшись всем:
– Так я же только вчера приехал, граждане…
– Как? – удивился даже Хуттер. – Что же вы молчали?
– Ишь какой хитрый! – засмеялся Гуляев. – Вы бы тогда ничего не сказали. А мне у вас так понравилось! А газета, конечно, дура, я за нее извиняюсь. Хотя только с завтрашнего дня приступаю к работе. Практикант, который писал, уже дал деру, так я просто пришел извиниться и познакомиться…
Тут Хуттер сразу сказал, у него нюх:
– Зачем вам эта газета? Идите лучше к нам, заведующим литературной частью. Место пока пустует. А все пустотелые просятся. Не хотим брать. Идите. Не пожалеете.
Гуляев замотал длинными руками:
– Спасибо. У вас хорошо, но газету не променяю.
Работал в газете и все вечера пропадал за кулисами.
Ритм его особенно вдохновлял, театральный. Перед премьерой костюмы, как всегда, не готовы, станок недокрашен, заслуженный артист Витимский забывает слова, глухой парикмахер куда-то засунул нужную лысину, репетиции идут до двух ночи, все валятся с ног и, очнувшись, неинтересно лаются друг с другом. А Гуляев обнимает бабу Софу, вахтершу, длинными своими руками и завистливо стонет на весь вестибюль:
– Как у вас хорошо! Какой у вас ритм прекрасный! Как в настоящей газете! У нас на Камчатке такая газета была!
И баба Софа лениво отмахивается от него бандитским голосом:
– Ладно, не висни, чего там. – Гуляев нравится даже бабе Софе.
– Пойми, – говорил ему Хуттер, – ты же нам по характеру нужен. Ты же в этой газете совсем заснешь.
– А я, может, уеду, – говорил Гуляев. – Как приехал, так и уеду. Я жадный, мне надо весь Союз посмотреть. Тем более мне еще даже комнату редактор не выбил.
– Нет, ты нас не бросишь, – говорил Хуттер. – Тебя же всю жизнь будет совесть есть. Иди, я тебе свою квартиру отдам. Хочешь, ключи в карман положу? Держи ключи.
Гуляев отскакивал от Хуттера, зажимал карман и смешно тряс длинными руками. Около года тряс. Потом пришел к Хуттеру в кабинет и сказал:
– Бери, если не передумал. Надоело. Хватит.
– Что надоело? – спросил любознательный Хуттер.
– Редактор, – объяснил Гуляев. Все молчал о производственных тайнах, теперь накипело. – Как критический материал идет, хоть совсем не ложись и сиди у него под дверью. Кто-нибудь ему что-нибудь обязательно скажет, он обязательно сдрейфит и снимет из полосы. В типографию не поленится сбегать, сам дырку заткнет, но снимет. Если его за руку не схватишь. Вовремя схватишь, можно уговорить. Прямо не верится, что ровесник. Можно подумать, головой все время рискует. Как же люди раньше работали! Все «тише, тише, согласуем, узнаем», сам уже шепотом говорит. Нет, я так не могу!
– А ты о нем фельетон напиши, – посоветовал мстительный Хуттер. – В столичную прессу.
Месяца через три Гуляеву уже дали комнату в театральном доме, через дорогу от Лены. Гуляев, конечно, свой парень и безотказный, но форточкой все-таки глупо обременять, неудобно. Дрова им для ванны Юрий пилил вместе с Гуляевым, подвернулся тогда Гуляев в помощники. Длинная рука провисала и мешала Гуляеву пилить, он сам над собой смеялся. Лена, уж на что сдержанная с чужими, тоже смеялась. И потом Гуляев хвалился, что помогает им иногда по хозяйству: забить, расколоть. «Жадный я на хозяйственные работы», – смеялся Гуляев.
Юрий даже как-то сказал Лене:
– Вы не очень на Гуляеве ездите. Неудобно все-таки эксплуатировать человека.
– Гуляева? – не сразу даже вспомнила Лена. – Я уж его месяца полтора не видала. Он, кажется, Боре как-то картошку помог тащить.
Трепло газетное, называется, помогает.
Когда Гуляев впервые увидел Борьку, он сказал Юрию:
– А я как-то боюсь заводить. Все кажется, кого-то родить – значит вроде уже расписаться и поставить на себя крест…
– Холостяцкий психоз, – усмехнулся Юрий.
Но Гуляев, тесно облапив себя очень длинными руками и медленно, как всегда, раскачиваясь вместе со стулом, вдруг сказал:
– Вот это мне тоже у нас в театре ужасно нравится. За пазуху друг другу не лезем. У меня жена на Камчатке осталась…
Он как будто не докончил, поэтому Юрий спросил:
– Совсем?
– Пока совсем, – ответил Гуляев и снова закачался.
Борька между тем перебрал на столе все книжки, сдул всю пыль и нашел подходящую тему для разговора, так это Юрий понял.
– Мы в поход летом пойдем, – сказал Борька.
– Кто это «мы»?
– Со школой, – сказал Борька. – Надолго, на две недели.
– На лодках? – быстро спросил Юрий. Куда, спрашивается, на лодках: река тут куриная, и кто их пустит?
– Почему на лодках? – И Борька удивился. – Мы пешком. С рюкзаками. Будем в палатках спать, нам родительский комитет обещал палатки. И рыбу ловить. У нас маршрут разработан. Мама компас обещала купить.
– Когда пойдете?
– В июле…
– Не знаю, как в этом году гастроли. Может, удастся, я бы тоже пошел. Хоть отдохнуть с вами. Только вряд ли…
Юрий говорил и следил за Борькиным лицом. Не очень приятно следить за собственным сыном, а что остается… Борька слушал спокойно, и ничто на его лице не отразилось.
– Чего тебе идти? – сказал он. – Других, что ли, родителей нет? Там уже куча родителей записалась.
Юрий почувствовал облегчение, что еще причислен к этому сонму. Как это Гуляев тогда сказал: «Нет, все-таки боюсь заводить. Родителей уважать нужно. А тут я в себе не уверен. Как-то я до этого еще не дорос. – Он еще покачался на стуле, потер длинные руки, будто замерз, и добавил: – Если уж заведу, так сразу детсад. Я жадный». – «С меня вроде хватит», – честно сказал Юрий.
Опять сгустилось молчание. Потом Борька откровенно взглянул на часы, неумело свистнул и что-то сказал Юрию, вскинув подбородок. Впервые за все это время Юрий узнал свой жест, только у Борьки это было смешно: при его росте, будто пони взглянул.
– …Ты, что ли, меня не слышишь?
– Нет. А что? – сказал Юрий. – Прости, я задумался.
– Мне надо в аптеку бежать, – повторил Борька.
– Сбегаем вместе, – улыбнулся Юрий.
– Я лучше один, – замялся Борька. – Я быстро сбегаю, правда.
– Кому-нибудь? – понял Юрий.
– Вовчик болеет, – быстро объяснил Борька. – У него мама на работе, а врач выписал. И температура. Я заказал после школы в аптеке, теперь уже готово.
Опять Вовчик!
– А через час будет поздно? – сказал Юрий, хотя это было глупо.
– Я же быстро, – сказал Борька. – Я прямо вернусь через пятнадцать минут. Вовчик в соседнем доме живет.