танцами, внимал ей с вежливым безразличием. Предприимчивые парни курили на лестнице. Девушки, остро взглядывая по сторонам, доставали из новых туфель не приученные к модельному ноги и тихонько разминали их под скамейкой. Подруги из предпоследнего ряда уже сосчитали, сколько «о» на призыве: «В человеке все должно быть прекрасно». И теперь подсчитывали на время букву «е». Они были спортсменами и всегда играли на время, даже в «балду»,
Сбоева, разгоряченная многотрудным началом вечера и счастливая, что все идет, как надо, притащила стул из-за сцены и втиснула его рядом с Хуттером. Она хотела как-нибудь потом подойти к режиссеру, после торжественной части. Но деятельный зуд разрывал ее изнутри.
– Простите, – зашептала она Хуттеру, – я с вами как раз, знаете, о чем хотела поговорить…
Хуттер не знал и покачал головой, ненарочно косясь на слишком близкий и пышный значок.
– У нас есть одна девушка в самодеятельности, – четко шептала ему Сбоева, – Лидия Ященко. Она так стихи читает! Главный бухгалтер прямо плакал на вечере, как она читает. Слезами. Мы думаем, она – настоящий самородок…
– Очень может быть, – осторожно начал Хуттер, не зная еще, куда повернет разговор. В общем-то он привык, что на каждом предприятии его угощают самородками.
– Вы думаете, мы не понимаем, – вдруг обиделась Сбоева. – Мы сами, конечно, не понимаем, но к нам осенью эстрада настоящая приезжала, из Москвы. Один такой, Барсов фамилия, так прямо и сказал, что ей место в профессиональном театре.
Она с детским удовольствием выговорила: «профессиональный», цитируя, видимо, дословно. И в сбивчивом ее шепоте Юрий вдруг почувствовал настоящий жар и кровную заинтересованность т. судьбе незнакомой Лидии Ященко. Может, Наташа даже права. Только все-таки не нужно бы Сбоевой в руководители.
– Видите ли, – осторожно сказал Хуттер. – У драмы и у эстрады несколько разные задачи…
– Мы только хотели попросить, от всего коллектива, – может, вы послушаете ее?!
– Когда? Сейчас?
– Нет, нет, – почти испугалась Сбоева. – Ее сейчас даже нет. Она, конечно, знала, что собираемся говорить, и не пришла даже на вечер. Стесняется.
– А что она читает? – уже по-деловому спросил Хуттер.
– Все, – гордо сообщила Сбоева. – Константина Симонова, Щипачева читает, потом… этого… Мартынова, кажется…
По заминке ее с репертуаром Ященко было видно, что они не близкие подруги. Совсем даже не подруги. Хуттер помолчал. Потом сказал как решенное:
– Хорошо. Пусть зайдет в театр завтра к пяти. Мы как раз будем прослушивать молодежь, которая метит на театральный.
– Там у вас, наверное… – опять испугалась Сбоева.
– Да нет, – улыбнулся Хуттер. – Там у нас отовсюду. Из области. Просто для знакомства.
– Спасибо, – расцвела Сбоева. – От всего коллектива.
– Пожалуйста, всему коллективу…
Но Сбоева шутки не поняла и заторопилась: ей уже давно мигали с другого конца стола, от трибуны. Звали, конечно, по делу. Она переехала туда вместе со стулом.
– Вы неутомимый ловец талантов, – шепнул Хуттеру Юрий.
– А как же? – засмеялся Хуттер. – Тебя же вот поймал.
– Но не в самодеятельности…
– У вас там почище вампука была, – сказал Хуттер.
Они с Юрием любили вспоминать свое роковое знакомство.
Юрий был тогда на гастролях в Симферополе. И давали они в тот вечер последний спектакль. Какую-то очередную стряпуху. Юрий был хорош: крутой чуб на сторону и полкило носа – так у них тогда понималась характерность.
Он задержался после спектакля и уже один сидел в гримуборной. Дверь открылась, и без стука вошел человек. Ковбойка и очень пестрые носки. На простоватое широкое лицо ловко насажено хитрое пенсне. Плечи так и лезут из ковбойки. Не то самбист в отставке, не то старший товаровед центрального «Гастронома», еще не отсидевший. Юрий наблюдал за ним в тройное зеркало и сразу определил пришельца как «пыльного мужичка».
Мужичок сделал шаг от двери, согнулся и вдруг захохотал. Он хохотал, гнулся и тыкал в Юрия пальцем. И сквозь хохот приговаривал: «Нет, ты все-таки индивид! Нет, ты индивид, сознайся! Нет, ты можешь!» Юрий сначала хотел выставить мужичка вон, а потом и сам захохотал. Настроение у него последнее время было паршивое и как-то давно не хохоталось. «А что? Индивид!» – сознался, наконец, Юрий. Тогда мужичок вдруг перестал ржать, как воды в рот набрал, и принялся сверлить Юрия цепким глазом из-под пенсне. Просверлил насквозь и сказал:
– Я вас приглашаю в дело.
– А с кем имею честь? – поинтересовался Юрий.
– Виктор Иванович Хуттер, – сказал пыльный мужичок.
– Хуттер? – переспросил Юрий, это ему ничего не прояснило.
– Русский, хоть и маскируюсь под национальное меньшинство. Если вы, конечно, про это.
– Конечно, нет, – сказал Юрий.
– Я так и думал. Так как же?
– А что за дело?
Тут Хуттер назвал город. Город был бесславный. И театр. Театр был прямо поганый, об этом театре Юрий сроду не слышал доброго слова. И то и другое он немедленно изложил вслух.
– За прошлое не отвечаю, – сказал Хуттер. – Меня там до сего времени не было.
– Люблю скромных, – сказал Юрий. И согласился. Только еще счел нужным сказать: – Между прочим, у меня спецобразования нет.
– Отлично, – сказал Хуттер. – Зато у меня два института. Один уступаю, пожалуйста.
Шесть лет они там проработали. Тот театр Хуттер действительно вытащил. А потом перебрался сюда – помасштабнее и к центрам поближе. И Юрий за ним перебрался. Хоть были у него основания сюда не рваться. Или, наоборот, мчаться сюда сломя голову. Но это уже другой разговор, вполне личный.
«Мне что в тебе больше всего понравилось? – любил вспоминать первую встречу Хуттер. – Как ты текст с отвращением произносишь! Он, главное, твой, ты же в нем органично, другого тебе не дано. Но с каким великолепным отвращением! Как, знаешь, бывает: да, признаю – паскуда я, бяка! А себя – бяку, паскуду – люблю и ни на кого не променяю! Такое было в тебе самовлюбленное отвращение…»
Текст, верно, был скверный, сейчас зубы сводит, как вспомнишь. А внутренне оправдать надо любой текст, иначе попросту не сыграть. Любой текст, любую роль, любую пьесу, если уж за нее взялся. Вот именно, «самовлюбленное отвращение», все точно.
– Нам с тобой, слава богу, есть что вспомнить, – весело сказал Хуттер. И даже легонько толканул Юрия локтем, не толканул – понимающе тронул, как в лучшие времена. Сейчас это был почти запрещенный прием. Этим он все испортил.
– Есть, – согласился Юрий. – Только не слишком ли много у нас набралось общих воспоминаний? Как у стариков. Не слишком ли мы им предаемся?
– Как прикажете понимать? – насторожился Хуттер.
– Никак, конечно, – вяло улыбнулся Юрий.
– Тише, – попросила Наташа. – Кажется, нечто новое…
Сбоева как раз предоставила слово дорогой гостье, доценту пединститута, завкафедрой педагогики.
Доцент оказалась пожилой, очень свежей женщиной. Из тех, что набирают красоту к старости. Бывают такие удивительные женские лица с правильными в старости и одухотворенными чертами, о которых невольно думаешь: «Вот была когда-то красавица», но сверстники помнят их невыразительными дурнушками. Эти женщины любят говорить о быстротечности молодости, и в них чувствуется редкое наслаждение своей осенью.
Доцент красиво объяснила залу, не забывая и президиум, почему звание «слабый пол» никого не роняет, а наоборот…
– Вспотел, кивая, – шепнул смешливый Хуттер.
Когда доцент заговорила о «девичьей гордости»,
у нее вдруг сделалось такое гордое выражение, что оно само по себе уже служило лучшей иллюстрацией к тезису.
Меньше всего Юрий думал, что его доконает доцент.
– Каждой девушке свойственно стараться быть красивой, и сейчас, в этом зале, я вижу эти ваши стремления, – тут она тонко, с высшим пониманием улыбнулась. – Не всегда удачные, но во всяком случае – искренние…
Юрий вздрогнул и опустил глаза, чувствуя, как щека у него постепенно вспухает от этой пощечины, рассчитанной всему залу.
Парни в рядах сдавленно гмыкнули и закосили мимо девчонок. И заерзали, одолевая вдруг подступившую к горлу неловкость. Не понимая, откуда она. В молодости вообще трудно объясняется ощущение внутренней неловкости, а испытывается – мучительно и часто.
Девчонки неестественно застыли.
Будто ты идешь солнечной улицей навстречу людям. Молодая. Изящная. Тонкая. Новая юбка стоит на тебе голубым колокольчиком. Плечи твои легки и прекрасны. Ноги твои неустанны и каблук небрежно откинут назад, как требует мода. И всем радостно на тебя смотреть, ты это знаешь. И вдруг кто-то толкает тебя плечом и роняет сквозь зубы: «Двинься, корова! Ишь, вырядилась!»
И дальше ты уже совсем иначе идешь. Хоть и солнце то же и улица. Но плечи твои бледны от долгой зимы и сутулы, сидячая же работа. На туфли угрохано ползарплаты, как еще маме сказать. А голубой колокольчик подшит другим материалом, так что очень крутиться нельзя, не забыть бы на танцах.
До девчонок такие штуки больней доходят, чем до парней. А этим приглашенным воинам вообще ништо – у них форма. Только самообладания у девчонок больше на людях.
– Не хотела бы я у нее учиться, – сказала Наташа.
А доцент на кафедре улыбнулась и сделала долгую паузу. Словно бестактность была крупной педагогической находкой и требовалось дополнительное время, чтобы закрепить ее в памяти.
– Тоже типаж, – сказала Наташа. – Вот так за один вечер поднаберемся для целого спектакля.
Доцент отдохнула и продолжала мысль:
– А ведь каждая девушка – это будущая мать. И ее должны уважать не только будущие дети, но и будущие отцы…
Хватит. Юрий беззвучно отодвинул стул, медленно поднялся и медленно пересек сцену наискосок. За кулисами он еще секунду помедлил, даже оглянулся. Хуттер сидел по-прежнему, глядя прямо в зал. Сбоева ничего не заметила и пожирала глазами доцента. Заслуженный артист Витимский проводил Юрия пристальным рачьим взглядом. Можно уходить спокойно: дирекция получит исчерпывающую информацию.
Юрий выскочил в коридор, закурил и стал ждать Наташу. Было бы свинством заставлять ее бегать за ним по всей фабрике.
Наташа появилась, когда зал аккуратно захлопал.
– Перекур? – сказала она. – Не мог подождать, пока кончит. Неудобно же!
– Не мог, – сказал Юрий. – Я ухожу.
– Куда? – не захотела понять Наташа.
– На волю, – уточнил Юрий.
– Глупости. Ты же на работе. Пришел, посидел, ушел – как все просто, я прямо тебе удивляюсь.
– Не зря все-таки посидел, – усмехнулся Юрий. – По крайней мере понял теперь, почему они так скверно шьют.
– Пожалуйста, только без афоризмов, – наконец разозлилась Наташа. – Люди собрались и ждут.
– А я им сейчас дать ничего не могу, – сказал Юрий, чувствуя, что справиться со своим раздражением он уже не в силах, и раздражаясь от этого еще больше. – Понимаешь? Ничего не могу! Я сейчас пустой!
– Понимаю, не можешь. А мы? А я? Ты же всех подводишь!
– Мы не в октябрятском звене, – сказал Юрий, зная Наташину правоту и не принимая ее сейчас, стараясь только, чтобы голос его звучал ровно. – И не на канате работаем, парой. Просто ты прочитаешь им Блока и расскажешь о работе над новой ролью. А я не прочту и не расскажу. И все.
– А Хуттеру, думаешь, приятно?
– Не думаю, – сразу устал Юрий.
– Ты с ним после репетиции долго сидел? Я так и не дождалась, хоть в буфет забежать успела. Как он отнесся?
– Нормально, – сказал Юрий. – Он отнесся нормально.
И тут только понял, что этот разговор с Хуттером он не сможет обсудить даже с Наташей. Оказывается, не сможет. Есть вещи, в которых необходимо разобраться совсем одному.
– Вот видишь! – обрадовалась Наташа. – А ты хочешь опять нарваться на неприятность. Думаешь, Хуттер без конца будет с тобой возиться?
Вот этого ей не нужно было говорить.
– Пока, – сказал Юрий.
– Мало тебе Сямозера, – еще сказала Наташа его уходящей спине.
Этого тем более не следовало говорить. И не думала она так.
Он бросил, не оборачиваясь!
– Ага, мне всегда мало…
Наташа еще постояла в коридоре. Потом вернулась на сцену.
На улице шел снег, сыпал в лицо мелкой крошкой. Юрий подставлял снегу все лицо, шею, руки. Снег почему-то не охлаждал, жаркий какой-то снег. Мартовский, весенний уже. Юрий опять перебирал сямозерский день. В подробностях. Нет, все так.
3
Это был рядовой плановый выезд в далекий поселок, за сто сорок с чем-то километров. Таких выездов выпадает штук пять на зимний месяц. И актеры относятся к ним, как к неизбежности. Твоя очередь работать на выезде – и ты едешь. Берешь валенки у соседа, старое пальто, если оно есть, свитер под него, все теплое, что сможешь найти дома, – и готов.
До Сямозера ехали долго, продирались через заносы. А сначала еще ругали шофера, что настоял на слишком ранней отправке. Но уж театральный шофер эти дороги знает! Пока мужчины разгребали сугробы, женщины отплясывали летку-енку среди метели. Петя Бризак бегал вокруг с фотоаппаратом, ему внове. Потом ехали дальше, до следующего заноса.
И в автобусе было, как всегда, душевно и мирно. На длинных летних гастролях обалдеваешь друг от друга, а выехать вместе среди зимы даже приятно. Общая дорога утишает и объединяет. Наташа торжественно обещала всем, что завтра же обязательно купит лыжи. И будет ходить на них каждый день.
«Это же прекрасный тренаж! – говорила Наташа, будто с ней спорили. – Лучше всякой зарядки!»
«Только уж, пожалуйста, без пропусков, – посмеивался Юрий. – Чтобы действительно каждый день».
«Конечно, – уверяла Наташа. – Утром часок пробежимся, до репетиции, и знаешь, как будет работаться!»
«Знаю», – смеялся Юрий.
И все тоже смеялись. Потому что весь театр знал, как трудно Наташа поднимается по утрам. Впрочем, все этим грешат, ложиться-то приходится за полночь.
«А почему бы нам не организовать свою лыжную базу? – сказал предместкома дядя Миша, его все так зовут: «дядя Миша». – Через местком нажмем, снимем домик себе и будем выезжать на выходной».
Весь автобус нашел, что это прекрасная, перспективная идея. Заслуженный артист Витимский даже вспомнил к случаю, что в молодости он прилично прыгал с трамплина, и ему сразу же предложили вести в театре лыжную секцию.
«В порядке смычки поколений», – прибавила Наташа.
Но даже это замечание Витимский принял тогда без оскорбленности – хорошая была дорога.
Потом все немножко подустали и уже больше глазели в окна, неутомимо оттирая их варежкой. Глазели и обменивались обычными городскими восторгами: очень из этих восторгов видно, как одичали и оскудели мы без природы.
«Посмотрите, какая красота! Заколдованный лес!»
«А елка-то, елка! Горит, как хрусталь!»
«Какой воздух! Я бы всю жизнь в деревне жила – благодать какая! Даже не верится!»
И не хотелось, даже шутя, возражать, что в деревне им всем и месяца не выжить, – такие они все насквозь городские, пожизненно городские.
Юрий обнял Наташу за плечи и тоже расслабленно следил через стекло. Как пробегают мимо хрустальные елки, изумрудные сосны, сказочные березы, как низко плывет волшебное небо и струится дивный снег. И лениво, необязательно думалось, что других слов, своих и незатасканных, у него тоже нет для этих сосен, елок и неба. И он великолепно нем перед этой природой и никому не смог бы передать ее красок, звуков и запахов, даже если бы очень хотел. Даже собственному сыну. Он просто косноязычен и нем. Поэтому он всю жизнь повторяет со сцены чужие слова, даже если они ему не сильно нравятся. Заменить их хочется, но заменить их нечем…
Но мысли эти, в общем не новые, сейчас как-то не портили настроения. Сейчас они проходили легко. Юрий безболезненно их проглатывал и опять ровно дышал в Наташин воротник. Как проглатываешь иногда рыбью кость и она нигде не встает поперек горла. На этот раз не встает.
Наташа даже спросила его тогда:
«Ты что? Заснул? Или думаешь?»
И он ответил:
«Да нет, просто существую…»
Тогда дядя Миша сказал:
«Споем, что ли, помаленьку, чтобы правда не заснуть».
И они спели дружным автобусом свою любимую: «Забота наша такая, мы в десять всегда кончаем». Специально выездную песню. И еще что-то, уже из спектакля. Только Витимский не пел, кутая шарфом шею.
Потом снова был большой занос. Даже сломали лопату. Не успели отъехать, как спустило заднее колесо. Долго меняли камеру. Когда, наконец, тронулись, шофер сказал:
«Все. Последний сезон ишачу. На «Скорую» перейду. Там хоть смену отбухал – и гуляй. И людям хоть облегчение. А тут возишь взад-назад. Как дрова».
«Да еще сырые», – подмигнул за его спиной дядя Миша.
Но шофер уже распалился.
«И перед каждым обувь сымай, – сказал он, пуская автобус вразнос. – Народный из Ленинграда приехал: пожалте, на репетицию вози его из гостиницы, за три квартала. Гоняй машину! Обратно, с театру, опять вози. Дома небось за папиросами дальше бегает. Заслуженный! Опять ему тарантас!»
«Искусство требует жертв, Василий Антоныч», – сказала Наташа.
«Все. Хватит с меня вашего искусства!» – с отвращением отрубил шофер.
И все почему-то разом скисли. Как будто темный бес внутри каждого только и ждал этого случайного всплеска. Пустого всплеска. Потому что шофер уже пережил в театре трех директоров и штук восемь главрежей. И даже дочь у него училась в культпросветшколе, на театральном. Хуттер недавно выпускал ее в массовке, так шофер с супругой сидели в пятом ряду партера, и он все вытирал лицо огромным, как шерстяной плед, платком. Супруга и в антракте сидела в кресле так же прямо и твердо. А шофер, правда, отлучился в буфет, залпом выпил три бутылки пива, и во втором действии ему было полегче. Никогда он спектакля не смотрел, кроме этого, дочкиного. Потом подошел к Хуттеру и сказал:
«Вам когда чего надо свезть, дак я могу…»
«Поздно уже. Чего же сейчас везти?» – поразился Хуттер такому энтузиазму. Обычно машину можно было только через директора выбить, каждый выезд со скандалом. Шофер всегда пребывал в состоянии отчаянной, боевой обороны – так он понимал свою ответственность за резину, подшипники и карбюратор.
«Нет, – сказал шофер. – Ежели ВАМ, может, надо свезть…»
«А-а-а-а, – засмеялся Хуттер. – Это взятка натурой? А я не понял!…»
Очень он развеселился.
«Вам – дело, а вы – собака бела», – сказал, наконец, шофер и тоже заколыхался. Он не смеялся, а колыхался. Машину любил, как лошадь. И умел заговаривать ей зубы, если дурила. Была в нем основательная, из глуби, привязанность к дому. А домом его был театр. И никогда не уходят такие люди от своего дома.
«Постель тебя забудет, – ворчал шофер уже по инерции. – Каждое лето трухаешь-трухаешь с вами, где попадет…»
«Сейчас опять в общий номер засунут и мужчин и женщин», – сказал заслуженный артист Витимский, кутаясь шарфом.
«С нашей Раисой Матвеевной все возможно…» – поддержала одевальщица Нонна, которая редко кого поддерживала, потому что считала себя в театре непонятой индивидуальностью.
Раиса Матвеевна была выездным администратором: обеспечивала распространение билетов и создавала условия на местах. Но ладить в гостиницах она не умела. Сто раз со всеми переругается до приезда актеров, и условия поэтому доставались обычно самые примитивные. Актеры не любили с ней ездить.
«Вместо того чтобы сосредоточиться перед спектаклем, – сказала Наташа, – опять придется расхлебывать».
«Не волнуйтесь, Наталья Владимировна, – саркастически улыбнулся Витимский, и рачьи глаза его заволокло пронзительной печалью, – в Сямозере сегодня все равно – банный день. Нечего и сосредоточиваться…»
«Нет, там как раз перед получкой», – фыркнул Петя Бризак.
«А правда, она звонила, сколько билетов продано? – спросил у всех дядя Миша. – Кто-нибудь слышал? Может, зря едем?»
Никто ничего не слышал, и все невесело задумались.
«Удивительно: всегда не вовремя!» – сказал Петя.
Юрий уж и забыть успел, когда это было ему удивительно. Привык. Просто есть такие поселки и даже городки, куда театр всегда приезжает не вовремя. И люди вокруг вроде такие милые, интересующиеся. А вот – не вовремя: «Вы бы вчера хоть приехали! А сегодня как раз у Сергуниных свадьба, кто ж к вам пойдет!» Никто и не идет. Пустой зал. От пьесы не зависит, от игры не зависит. Просто нет зрителя. «Вы бы хоть завтра приехали, завтра как раз получка, а сегодня у всех – карманы выверни, кто же пойдет?» А приедешь, предположим, завтра: «Да у нас же сегодня получка! Разве мужиков удержишь? Сейчас только за ними гляди, кто ж к вам пойдет?» Через трое суток после получки тоже плохо: «Шерсть как раз завезли в «промтовары». А в конце месяца план так горит, что какой театр! В начале, наоборот, нервный спад, нет фронта работ, кто ж к вам?…»
В таких поселках и даже городках спектакль играется как-то торопливо, почти воровски. Актеры стихийно сокращают длинные монологи, адаптируют текст, даже путают привычные реплики. По времени любой спектакль подгоняется почти под кино. Но зрителю все равно трудно. Он грегочет в самых неожиданных местах. Схватывает лишь бытовщину, минуя даже не слишком глубокую философию. «Ага, во он – ейный любовник!», или: «Матку-то, матку-то обозвал, во сын! Ну, сын!»
Даже просто жить несколько дней в таком поселке утомительно. Хоть и в отдельном номере. Хоть какая райская красота кругом. Потому что в таких местах и к актерам внимание чисто бытовое, подглядывающее. Как в щелку. Все замечается и сразу ставится в вину. Взял рюмку в столовой – уже поползло: «Пьет». Собрались вместе после спектакля: «Гуляют! Милицию бы вызвать, чтоб знали!» Сказал, что борщ пересолен: «Капризничают, они такие, артисты!» Пошел в хорошем костюме: «Ишь, вырядился! Люди вкалывают, а эти белым днем…» Пошла в спортивных штанах: «Ни стыда, ни совести, постыдилась бы, вот они, артисты!» Со всех сторон ты обложен, как заяц. А хочется ведь иногда и рюмочку выпить и громко в номере засмеяться.
Будь Юрий на месте… Не совсем ясно даже – на каком. Словом, имей он власть и силу, он бы перетряхнул к черту руководство в таких поселках. Даже если они двести процентов плана дают. Когда вот так принимают театр, это уж первый признак, что крупно неблагополучно с руководством. Есть какая-то червоточина. И людям живется мелко и неинтересно, раз они так коммунально цепляются к мелочам и нелюбопытны в главном.
Есть же у них в области Шишкинский леспромхоз, куда каждый актер готов выехать днем и ночью, даже не в свою очередь. Уж кажется – дырка, дальше некуда, от железной дороги триста километров. Клуб в бывшей церкви. Акустика, правда, великолепная, шепотом можно говорить, но работать приходится на пятачке, где двое лбами столкнутся. Зато этот клуб всегда полон и у входа еще спрашивают «лишнего билетика». А когда работаешь, на тебя смотрят живые глаза, тебе улыбаются из зала дружелюбные рты, на тебя нацелены раструбом веселые уши. И после спектакля тебя останавливают на улице: «Когда теперь к нам? У-у-у! А раньше нельзя?» И директор леспромхоза, здоровяк в унтах полярника, говорит прощаясь: «Вы мне полплана дали!»
Этот директор в Шишкине и поставил дело. Сразу закупает все билеты, полный сбор. Из каких фондов? Юрий в этом профан. Потом будто бы плотно садится в кабинете, попирая унтами премиальный ковер, ковров он не любит. И начинает вызывать бригадиров: «Скрыпник! Есть, брат, на твоих орлов четыре билета. Да, на спектакль. Хватит – четыре, больше вы не наработали. Вон Семенову восемь, конечно, дам. Заслужил!» И бригадир Скрыпник, который, может, и вовсе ни одного брать не думал – за свои ведь, кровные! – сразу глубоко заглатывает крючок. «Как же так: Семенову, значит, восемь, а мы, значит, хуже? Это еще надо посмотреть!» И вокруг театральных билетов неожиданно распаляются шишкинские страсти. И кому совсем не досталось, тот вдруг чувствует себя оплеванным. Непривычным таким, интеллигентским, методом. Оставили без театра, как девчонку без сладкого. Никому всерьез не расскажешь, даже не напьешься – засмеют. А противно. Глядя на красномордого здоровяка, никак не подумаешь, что он способен на тонкое маневрирование. Танк. Кажется, ему бы только по бездорожью ломить…
«…Да, в Сямозере зал тяжелый…» – сказал дядя Миша.
«…Как на себе тащишь…» – вздохнула артистка Воробьева.
У Дарьи Степановны Воробьевой – замкнутое, сухое лицо с пронзительными чертами. Она даже улыбается скупо, чтоб не было морщин. Шея только выдает возраст, не спрячешь, не загримируешь, для актрисы самое страшное – шея. Дарья Степановна играет на сцене властных старух, женщин Нискавуори, умеющих за себя постоять. В антракте к ней лучше не подходи – так и осадит взглядом, испепелит, она до конца спектакля уже не выходит из роли. И потом еще долго спичку не может чиркнуть: руки дрожат.
А в жизни Дарья Степановна добра и сентиментальна. Плачет, когда перечитывает Жорж Санд. Каждое утро моет подоконник за голубями. Первой здоровается с начинающими актерами и всех без исключения называет «деточка». Иногда – даже Хуттера, когда рабочий азарт достигает предела: «Вы здесь, деточка, не правы. Я эту сцену иначе вижу». С каждой получки отправляет посылки сестре. У Дарьи Степановны старшая сестра в доме инвалидов, а больше нет никого. Она бы сестру давно к себе забрала, но гастроли! но выезды! но ведь все вечера заняты! а женщину разве найдешь, чтобы ухаживала! чтобы как своя! не найти ни за какие деньги! Поэтому Дарья Степановна хоть отпуск проводит вместе с сестрой. И возвращается всегда заплаканной и постаревшей. Потом берет себя в руки: массаж, обтирания, зарядка; для актрисы самое страшное – шея.
В праздники Дарья Степановна выпивает бокал шампанского и вдруг просит соседа по столу: «Ты меня, деточка, только, пожалуйста, не предавай! Я прямо не переживу, если ты меня предашь!» Посторонние шарахаются. А свои к этому, конечно, готовы и стараются быть рядом. Свои отвечают быстро: «Что вы, Дарья Степановна! Да ни за что на свете!» Тогда Дарья Степановна сразу светлеет и говорит: «Конечно, деточка. Не обращайте внимания. Идите танцевать».
Когда-то Дарья Степановна пострадала из-за пустяка, устный жанр, теперь по телевизору хлестче рассказывают. Говорят, там она читала на память Есенина, и уголовники ее берегли за это. Говорят, что в молодости она была сильной, веселой женщиной, а теперь бокал шампанского для нее – предел.
«Одно могу гарантировать, – сказал заслуженный артист Витимский, – если у них в клубе мороз, я работать отказываюсь…»
«Только если не ниже двенадцати, – твердо сказал дядя Миша. – Как на месткоме решили, так и будет».
Это давняя выездная беда – температура. Зрители жмутся друг к другу, в пальто, в шапках, ногами стучат: греются. А актеры расхаживают по сцене в безрукавках и декольте, дрожат за кулисами, собирают синие губы в улыбку, по тексту: «Жарища, как в Африке!», и холодный пар тяжело вываливается из простуженных глоток. Потом не спасешься ни медом, ни двумя одеялами, которые тоже надо еще вымаливать у гостиничного начальства. Потом врачи удивляются, почему у актеров радикулит – почти профессиональная – болезнь. И актрисы не вылезают из консультаций. Об этом на всех месткомах кричат. И директор только руками разводит: мол, клубы далеко, а он один. Недавно очередной раз твердо постановили: ниже двенадцати не работаем.
«Надо же их когда-нибудь проучить», – сказал дядя Миша.
Когда-то дядя Миша был нетерпим и горяч.
В пятьдесят четвертом на торжественном заседании он дал по физиономии режиссеру Трубицыну. Трубицын после спектакля зашел к выпускнице ГИТИСа Аллочке Петровой на чашечку черного кофе и попутно сказал ей: «В новой пьесе я тебя пока что не вижу. Как режиссер. Но если ты не возражаешь, чтоб я остался на этой прелестной тахте до утра, я обещаю пересмотреть свои позиции». Возможно, он изъяснился более поэтично, чем сохранила история. И даже предпринял кое-какие действия, неувенчавшиеся.
Аллочка во втором часу ночи прибежала в театр и ревела на плече у сторожихи. Утром директор потребовал Трубицына. Но тут все сошло довольно гладко, поскольку много говорилось об одаренности и вообще был взят отеческий тон, «как мужчина с мужчиной». Днем Трубицын лениво извинился перед Аллочкой по телефону. Она сказала: «Мне так противно! Такая грязь!» Он сказал: «Грязь? Ну, очищайся». – И повесил трубку. Через час Аллочка Петрова принесла заявление об уходе. А вечером в фойе при свете праздничных люстр и большом скоплении городских мэтров дядя Миша дал Трубицыну по физиономии, сопроводив это категорическим пояснением: «В нашем театре, скотина, постельного режима никогда не было, нет и не будет, понял?!»
Режиссер Трубицын сдачи не дал, хотя физически мог. Поэтому драки, собственно, не было. Но скандал все равно вышел. И долго еще напоминали с трибун, что недопустимо слаба постановка воспитательной работы среди актеров и вообще в коллективе драмтеатра. Дяде Мише влепили строгача за самоуправство, а Трубицыну все же пришлось уехать, как он ни крутился. Сейчас он главрежем на Сахалине, уже несколько лет. И когда эта фамилия мелькает в газете, старые актеры обязательно тычут дяде Мише: «Гляди, крестник-то живой! Растет! Гордись!» И дядя Миша отпихивается: «А чего? Способный мужик! Он и тогда был способный!» – «Способный!» – подначивают вокруг. – Ты ему хоть открыточку к празднику брось, порадуй крестника!»
Но актеров, которые сами это все помнят, в театре уже немного осталось. Поразъехались, народ кочевой, чемоданный. Уходит главный режиссер, и актеры снимаются с места. Как птицы. Сразу появляются новые. Вот и за Хуттером восемь новых пришло. И они уже старые за три сезона, свои. А дяде Мише некуда отсюда ехать. Если театр и имеет в городе настоящие корни, так через дядю Мишу: полгорода родственников. У нее второй внук родился. Уже старшая дочь развелась. Уже младший в подъезде целуется и требует, чтоб его называли полным: «Владимир», а на «Вовика» обижается, мозгляк. Куда и зачем тут ехать?