– Я себе никогда не прощу, если ты сейчас из-за нас сорвешься. Это будет величайшая глупость. Величайшая!
– Да не из-за вас, – сказал Юрий. – Из-за всего. У меня давно зрело, иди к черту.
Помолчали.
– Развод я не задержу, – сказал Юрий. – Передай там.
– Разве в разводе дело? – Гуляев отмахнулся.
– Все-таки, – сказал Юрий, прихлебывая.
Просто шлепнут в паспорте штамп. Блям. С лиловыми краями. И Борька получит другую фамилию, очень просто. По собственному желанию. Когда Юрий еще бегал для Борьки в молочную кухню и полная девушка выкликала там из окошка: «Мазин, Боря, семь месяцев», – Юрий смотрел вокруг гордо. Он даже делал вид, что читает стенную печать и совсем зачитался, чтобы его выкликали громко. Ему нравилось продолжаться в веках. Но оказалось, что он продолжил Гуляева.
Мать завтра будет приятно поражена, у нее, конечно, было предчувствие. Он свалится на голову даже без телеграммы, этот всегда неожиданный сын. Куда же теперь он ее заберет? Опять некуда.
– Ну, я пошел, – сказал Юрий.
Тянуть дальше было уже двусмысленно.
– Она давно дома, – уверенно сказал Юрий. Хотя совсем не был уверен. Сил сейчас не было давать Гуляеву семейные инструкции.
– До завтра?! – почти попросил Гуляев.
– Конечно, – сказал Юрий.
Завтра он все провернет, обойдется без встреч.
Гуляев, несмотря на протесты, зачем-то вышел даже на улицу. Стоял у подъезда и смотрел вслед, ах-ах… Снег садился ему на голову. Простудится еще. Юрий спиной чувствовал, как он стоит и смотрит. Издержки взаимопонимания, сам виноват.
12
У телеграфа Юрий нашел автомат, который работал. Еще везет в мелочах. Две копейки едва пролезли в замерзшую дырку. Наташа долго не подходила, Юрий чуть уже не повесил трубку.
– Ты? – наконец сказала она. Голос был близко и звал. На секунду показалось, что слухи о моей смерти несколько преувеличены, так, кажется, Марк Твен пошутил. Вспомнилось. Цитаты так въелись, будто уже и нет своих мыслей, как нас ни стукни.
– Ты что же к Гуляеву не пришла?
Пришла бы, и ничего не было. Спал бы сегодня в тепле и в холе. Было бы завтра. Или послезавтра. Все-таки не сегодня.
– Просто неважно себя почувствовала, – сказала Наташа после небольшой паузы. Она сказала легко, но где-то, за тоном, скользнула вдруг непонятная значительность. Как тень чего-то. Может, просто показалось.
– Что с тобой? – спросил Юрий.
– Да ничего. Не беспокойся. Я просто легла. Ты скоро?
– Нет, – сказал Юрий. – Я просто на улице и сегодня домой не приду. Так что ты не волнуйся.
Очень заботливо, с души воротит. Не смог даже промолчать.
– Холодно, – сказала Наташа.
– Ничего. Я буду бегать.
Она повесила трубку, так ничего и не спросив. Задышала и осторожно повесила. Юрий увидел, как оранжево вспыхнули листья ее пижамы, потом она погасила свет. Теперь будет думать, дурак. Все равно. Янтарное ожерелье он ей так и не купил, янтарь – это Наташин цвет. Хуттер все обещал гастроли в Прибалтике, понадеялся.
Стоять холодно. Наташа права. Хоть бы перчатки взял. Юрий засунул руки в карманы, пошел на кошачий глаз светофора, все-таки цель. Светофор подмигнул, пропуская машины. Машины буксовали на наледи. Народу на улице почти не было, смотрят сейчас телевизор, пока Лена не скажет всем «спокойной ночи».
Город холмист, и бродить по нему приятно. Если бы просто бродить. Для души. Если бы…
Почему-то хотелось цветной толпы. Чтобы у кого-то просить закурить и вообще от самого себя затеряться.
Пятую картину с Наташей так и не попробовал по-новому, с Морсковым у нее не получится, не тот партнер. Для партнера главное – живые глаза. А у Германа в глазах светится только прозрачная любовь к себе, талантливому. Непробиваемая любовь. Впрочем, Ляля вон как-то пробивает.
Почему-то ноги все кружат по центру, который уже раз обошел. Холодно. Наташа права. А идти все-таки некуда, нельзя сейчас домой. Это будет еще хуже, если пойти. На вокзал разве. Мысли как-то соскальзывают, не удерживаясь ни на чем. Глупо крутится в голове первая Борькина фраза, так она поразила, часто с Леной смеялись. Борька взял тогда Юрия за лицо обеими руками, сжал ему щеки, приблизил к себе поближе, у Борьки у маленького была такая привычка. Значит, особого внимания требует. И сказал Юрию очень внятно: «Папа, давай… валенки… купим!» Первый раз у Борьки получилось так складно, долго он шепелявил и отделывался от мира междометиями. А тут вдруг сказал с чувством: «Давай валенки купим!» Была как раз отчаянная жара, середина июля, самое время подумать о валенках. Слышать тоже нигде не мог, откуда он ее вынул, такую первую свою фразу? Неужели с зимы застряла, когда еще ногами сучил, как паук? Кто знает, что запоминают грудные, пуская молочные слюни, это их тайна.
Да, Борька. Вот тебе к Борька. Думал – наладится, утрясется, временные затруднения.
Валенки бы сейчас очень не помешали.
Противным ледяным светом светилась над головой вывеска «Гастроном № 1». Не в ногу со временем, назвали бы «Счастьем».
Все вспоминается сегодня первый спектакль, который делали с Хуттером. «Миллионерша». Хуттер тогда был драчлив, придумал спортивное оформление, ринговые веревки перепоясали сцену, гонг отбивал картины. Жизнь – борьба, так это из них всех тогда лезло: «и все прояснится открытой борьбой – друзья за тобой, а враги – пред тобой…» Хотя широкому худсовету долго пришлось объяснять, что и зачем. А зрители приняли на ура. Город был молодежный, и спектакль молодежный, внеплановый, ночами работали. Миллионершу играла Риточка Калинкина, девчонка еще. Шоу такой не предусмотрел. Где же она теперь? Кажется, в Ташкенте.
Лучше всего, как всегда, помнишь курьезы. Как Риточка объяснялась с партнером почему-то на шведской стенке. Юрий смотрел сбоку, как ловко она по ней лезет, и небрежно, для разминки, чесался о боксерскую грушу, перчатки роскошные тогда у него были. А в самый патетический момент, уже на прогоне, Риточка вдруг уселась на этой стенке верхом, уронила руки и громко, по-детски, спросила в зал Хуттера: «Виктор Иваныч, так все-таки я люблю его или нет?» Все засмеялись, в зале сидели болельщики. А Хуттер крикнул азартно: «Смелее! Не сомневайся! Ты любишь в нем примитив! Первобытную цельность! Ты просто ему завидуешь!» И засмеялся сам громче всех. «Это же не прочтется», – важно сказала Риточка. И полезла вниз. А помреж в это время уже дал круг. Круг ехал со скрежетом, и даже этот скрежет казался тогда прекрасным. И на Хуттера все смотрели влюбленными глазами.
Пока жив, все впереди. Неправда, уже тридцать четыре. Осталось несколько лет, когда еще можно сделать скачок. Сказать, если есть что сказать. Если вообще можешь что-то сказать.
Опять этот «Гастроном» номер один. Центральный. Что-то с ним будто связано. Квартира восемь, три звонка. Кажется, так. Отпечаталось. Не думал, что пригодится. Так скоро. Сегодня же. В квартире номер восемь никто никому не обязан. И объяснять ничего не надо. И нет общих воспоминаний. Кроме одного разговора. Просто – шел мимо и заглянул.
Юрий посмотрел на часы. Половина двенадцатого, время для театральных людей вполне пристойное. Для визитов. Зайти? Три раза нажимая звонок, он все еще колебался.
Открыла сама Ольга Васильевна, если б соседи, он бы ушел. На ней было черное платье с высоким воротом, черное ее неожиданно молодило. Юрий даже не сразу узнал.
– Юрочка, вот молодец, заходите.
Она была бы еще миловидной, если бы не выражение какой-то насильственной оживленности. Даже дома. Хотя здесь она выглядела все же спокойней. И кажется, искренне обрадовалась ему.
– Не очень поздно для вас?
– Что вы, Юрочка! Я раньше часа давно не ложусь.
– Тогда погреюсь, – улыбнулся Юрий.
Она пропустила его вперед. Юрий вошел в комнату, как входит человек в несомненную пустоту, наедине сам с собой, не следя за своим лицом. И вздрогнул, натолкнувшись на взгляд. Впервые он вдруг ощутил чей-то взгляд, как рапиру, выставленную навстречу. От неожиданности, что ли.
За большим, очень семейным столом лицом к Юрию сидел дядя Миша, твердо положив локти на скатерть. Стояла банка с брусничным вареньем. Чашки, кофе в которых еще дымился. Попал.
– Рад вас приветствовать, – сказал дядя Миша.
Рапира медленно истаяла в воздухе, оставив смутную настороженность. Тесен мир при тихой погоде, снова почти цитата.
– Случайно забрел, – сказал Юрий. – Холодюга.
– Можно и не случайно. Не возбраняется.
Дядя Миша крепко ставил слова, как локти. И даже была в них уверенная насмешливость, которая удивила Юрия. Будто он отвечал здесь за что-то и это давало ему силу. В театре дядя Миша был суетлив на слова и движения, по крайней мере Юрию всегда так казалось. И мешало относиться всерьез к дяде Мише и к его месткому.
– Юрочка, я нарочно не предупредила, – сказала Ольга Васильевна. – А то бы еще сбежал.
Она улыбнулась почти свободной улыбкой.
– Он вроде не из пугливых, – усмехнулся дядя Миша.
– Сейчас свежий кофе сварю. По-турецки. Меня один армянин научил, вот попробуйте.
– Подожди, Ольга, – остановил ее дядя Миша. – Это уж без меня, ладно? Я уж сегодня на-пробовался, до утра не заснуть. Мне пора.
– Как хочешь, – легко согласилась она.
– Не так хочу, как пора.
Он улыбнулся с насмешливой ласковостью, такой улыбки у дяди Миши Юрий тоже не знал. И еще сказал Юрию:
– Сам за часами следи, она же только с дежурства. И завтра опять с утра.
– Пожалуйста, не командуй, – сказала Ольга Васильевна.
– Если над тобой не командовать, то опять свернешься. И не смоли на ночь.
– Я режим не нарушу, – стесненно пошутил Юрий.
– Надеюсь.
Дядя Миша еще кивнул Юрию от порога, вышел, не оборачиваясь. Но ощущение рапиры, мелькнувшей еще раз, долго витало в комнате.
– Строгий, оказывается, – сказал Юрий, когда она возвратилась.
– Если б не Миша, я бы пропала, – покорная оживленность снова застыла на ее лице, будто маска. – Вот так, Юрочка, и бывает. Десять лет в классе рядом сидели, нет, был тогда не нужен, только смеялась. Он и женился со зла. А как заболела туберкулезом, так все друзья растеклись куда-то. Дела у всех, семья, а тут надо возиться. Одна осталась. Мишу-то сколько лет до того не видела, только на сцене. А услышал, сразу пришел. И в больницу устроил. И в Ленинград возил. И потом в леспромхоз, на мед, тоже он. За уши вытащил. И дома небось всякие неприятности были из-за меня, он разве скажет. Вот так.
– У нас его уважают, – сказал Юрий, чтобы сделать ей приятно.
– Кого же еще уважать, – кивнула она.
И снова потянулась за папиросой. Юрий щелкнул зажигалкой. Придержав его пальцы рукой, осторожно прикурила. Объяснила, как извинилась:
– Боюсь почему-то огня из чужих рук.
– Со школой-то ничего нового?
– Нет, обещают с нового сезона, Миша как раз и пришел обрадовать. – Она улыбнулась невольному «сезона», неучительскому, уже театр. – В третьем микрорайоне десятилетку откроют и обещали твердо. Пятые классы пока.
– Вот видите, все устроится, – сказал Юрий.
– Еще не верю, – сказала она.
Затянулась, покашляла, съежилась. Неприспособленная какая-то, от такой не уехать бы, не Наташа. Смешные мысли, отбросить можно, а уже мелькнули.
– А теперь даже сама боюсь. Столько лет не работала в школе. Миша говорит – ерунда.
– Конечно, – кивнул Юрий, думая, что ей будет трудно.
Что-то она, видать, растеряла, пока болела и мыкалась. Если бы крепко схватить за плечи, встряхнуть, все бы стало на место. Или кажется? Кто-то должен встряхнуть и остаться рядом, вот что надо. Это им всем надо, противно подумалось – «им всем», тоже мне – высшая раса, сам бы не отказался, чтоб кто-то встряхнул. Но никто не придет и не встряхнет. Сколько ей – сорок семь, восемь?
Она докурила почти до бумаги, сказала повеселей:
– А вы, Юрочка, с моей ученицей, оказывается, знакомы.
Юрий с некоторой натугой изобразил заинтересованное внимание. Как-то сейчас не до учениц.
– Разве?
– С Лидочкой, она теперь Ященко. Вспомнили?
– Ну конечно. Как же иначе, мир тесен, даже при наших просторах и миллионах.
– Лучшая была моя ученица, стихотворения с одного раза запоминала.
– Хуттер слушал сегодня. Заинтересовался.
– Знаю, она потом забегала. Я ей говорила, все вроде ей неудобно. И Миша предлагал повести познакомить. «Нет, – говорит, – только поставлю вас всех в неудобное положение, может, и нет ничего, без блата уж как-нибудь».
– Чрезмерная щепетильность – почти порок, – усмехнулся Юрий.
– Не надо, Юрочка, – попросила она. – Вы так не думаете, это пусть Морсков говорит.
– Шучу, – сказал Юрий.
Она опять вспомнила кофе по-турецки, дался ей этот кофе. Ушла готовить. Впрочем, перед ночной прогулкой не помешает, тепла хоть подкопить изнутри. Глаза чем-нибудь занять, чтобы не думать. Встал. Прошелся. На шкафу обнаружил пачку газет. Взял сверху. Оказалась «Советская культура», тоже чтиво. Самое актуальное сейчас – на последней странице. Ага, вот именно.
«Музпедучилищу срочно требуется теоретик – специалист для преподавания анализа музыкальных форм».
Не совсем то. Хотя приятна нужда в теоретиках. В наш практический век.
«…объявляет конкурс на вакантные должности ответственного лирического тенора, главного машиниста сцены…»
Хорошо быть ответственным тенором, делать ножкой и короткими ручками ловить букеты из зала. Недосягаемо. На машиниста тоже не тянем, не тот апломб, не та подготовка. Вот уже ближе:
«Великолукскому театру драмы срочно требуется ведущий актер на роли Нила («Мещане»), Годуна («Разлом»)».
Ишь, срочно. Горят голубым огнем. Не удержали ведущего, пожалели десять рублей добавки, не нужно жадничать. Или морально разложился, за это, впрочем, не гонят. Или Хуттер переманил. Не тянет почему-то в Великие Луки, можно сказать, не влечет. Кто же там главным, не вспомнить.
Спрос, однако, есть. Еще кто? Еще, например, Чимкент.
«Чимкентский театр драмы объявляет конкурс на замещение штатных и вакантных должностей творческого состава на роли: социального героя высшей и первой категории, молодой героини первой категории, молодого героя первой или высшей категории (плана Ромео), режиссера-постановщика».
Уборщицу они, значит, найдут на месте. Полное обнищание в братском Чимкенте, где же это на карте? Требуются герои. Требуются героини. Ухо привыкло, а вообще смешно. Единственное место в мире осталось, где каждый запросто знаком с героиней и спит на одном диване-кроватке с героем плана Ромео. Театр.
Посмотрим еще, нам не к спеху.
«Амурскому театру кукол срочно требуются артисты-мужчины».
По существу, мужчиной Юрий себя все еще чувствовал, но не был уверен, что в роли амурской куклы он будет так безусловно счастлив. Больше ничего «Культура» не предлагала, жаль.
Он перечитывал объявления четвертый раз, когда в комнате, наконец, остро запахло турецким кофе.
– Не знаю, как вам понравится, Юрочка.
Насчет кофе последние годы развелось много
специалистов, каждый морщится на рецепт другого. Один добавляет соль, другой – сахар в пропорции, третий ждет, пока убежит на плиту, еще кто-то настаивает только на шкурке лимона. А смешай чашки, автор нипочем не найдет своей: любой пьем, лишь бы покрепче. Наливаемся черным кофе и глотаем снотворное. Тем и держимся.
Она налила полную чашку и сверху бухнула еще ложку гущи, армянин у них в леспромхозе, оказывается, считал это главным смаком. Непривычно. Пить можно, но без гущи было бы лучше, путается под языком.
– Ого, обжигает…
Ольга Васильевна сразу обрадовалась:
– Я научу Наташеньку. Это же просто.
– Наташа не кулинар, – сказал Юрий. – Проще – меня.
– Нельзя с одного человека все спрашивать. – Она отнеслась как-то очень серьезно. – Наташенька такие роли играет, ей на кухне нельзя возиться, вы же сами понимаете, Юрочка.
– Понимаю, – сказал Юрий. – А есть-то надо.
– Конечно, тяжело, оба допоздна на работе, все по столовым. А Наташеньку вам надо беречь, вы покрепче. И пара у вас такая хорошая, редкая пара по теперешним временам, смотреть приятно. Как вы друг друга ждете, как всё. Ко мне бы хоть когда днем зашли, у меня суп всегда есть, накормлю с удовольствием, все равно же варю, дурная привычка. На одну, а варю. Вы заходите с Наташенькой, я всегда дома, если не на дежурстве.
– Поздно, Ольга Васильевна, – вдруг сказал Юрий.
Честное слово, он не хотел. Вдруг прорвало, неожиданно, против воли. Весь вечер были челюсти сжаты, он так их и чувствовал: сжаты, аж затекли. Вдруг прорвало. И все рассказал, без единого вопроса. Конечно, личное. Не о Хуттере же. Все рассказал. Про Лену, ни с кем не говорил здесь о Лене. Про Борьку тем более. Даже назвал Гуляева. Рассказывал с подробностями, почему-то болезненно волнуют именно подробности. Как Борька сказал: «Кроме тебя, что ли, нет других родителей». Юрий краснел, вспоминая свою радость, а Борька имел в виду Гуляева. О Наташе только не смог, даже имени не назвал. Чем больше не говорил, тем яснее. И ему и ей.
Потом она сказала:
– Тут, Юрочка, сплеча ничего нельзя рубить.
Это было уже о Наташе.
– Не знаю я сейчас ничего, вот что я знаю.
Почти афоризм. Поговорили. Теперь нужно быстро уйти в ночь, чтоб хоть кончить достойно. Без размазни. Хорошо подумал, но не пошевелился. Потом она добавила гущи по-турецки. Юрий занялся кофе, все-таки дело.
Говорить он больше уже не сможет. До смерти. Вулкан извергся и потух, серая лава бездарно стекала по склонам, вдруг Аркадий, не говори красиво», но иначе не выходит, привычные прятки.
– Сегодня вы здесь останетесь, – сказала Ольга Васильевна. В голосе ее Юрий впервые услышал твердую нотку, чужая судьба мобилизует. – Раскладушка у меня есть. А завтра посмотрите. Утром, Юрочка, все другое, я знаю.
– Пойду, – слабо сказал Юрий.
– Куда вы пойдете? Я вас даже не пущу, двадцать пять градусов. Я вас не пущу силой.
Они нехотя посмеялись над «силой».
Раскладушка встала удобно. Юрий уперся ногами в горячую батарею, сладко заныли пальцы. Закрыл глаза на минуточку.
Проснулся он в полной темноте. С трудом сообразил – где. У стены, на высокой кровати, в трех шагах от него, лежала женщина, с которой он был неожиданно откровенен, как ни с кем. Почти до конца. Большие волосы рассыпались по подушке, красивые волосы, днем она убирает их безобразным узлом. Спит. Он представил ее лицо насильственно-оживленное и все-таки еще миловидное. Приятно смотреть на ее лицо.
Она шевельнулась на высокой кровати.
– Ольга Васильевна…
– Спите, – сказала она бессонно. – Еще только полтретьего.
– Я уж вроде выспался, – сказал он, поднимаясь.
Зашуршали спички, она закурила.
Говорить не о чем. Не к чему.
Юрий стоял у окна, завернувшись в одеяло, дурацкая фигура. За стеклами слепо рушилось небо. Снег. Потеплеет, наверное. Глаза были большие, тяжелые, собственные глаза давили. Закрыл, опять открыл. Стоять стало совсем глуло. В чужом одеяле и в чужой комнате.
Завтра все будет другое, утром.
Раскладушка противно заныла, когда он улегся.
Заснуть удалось нескоро. Но все-таки Юрий заснул раньше, чем она. Она все курила, пока папиросы не кончились.
13
Наутро Юрий пришел в театр очень рано. Как в чужое место. Пустой коридор. Толстые, холодные театральные двери. Бронированные, как на атомной электростанции, не бывал на атомной. Открыл плечом. Прошел за кулисы, в зал. Зал, затянутый сиротским чехлом поверх кресел, казался обезлюдевшим навсегда. Сдвинул чехол, уселся в седьмом ряду у центрального прохода. Любимое место Хуттера на репетициях. Закурил, хоть это и привилегия режиссера – в зале курить. Сделал себе исключение, пока никого нет.
Когда Борька был маленький, приходилось иной раз таскать и на репетиции. Тогда Борька театр любил, бежал сюда рысью. Катился впереди Юрия, так переваливался, будто катился. Кричал из зала на сцену: «Доброе утро!» Хотя обычно был вечер. И все ему улыбались и махали, трогательный был парень. Иногда их штук шесть в зале сидело, мелюзги. Вопреки всем инструкциям, а куда денешь, ясли и садики к актерам не приспособлены, работают дневным расписанием. Как-то Борьке никто не ответил на прочувствованное приветствие, не до него было. Борька вцепился Юрию в руку, спросил со страхом: «Они меня все забыли, да?»
В этом году Борька в театре не был ни разу. Даже на елку идти отказался, притворился больным. Ничего, с Гуляевым снова театр полюбит. И на репетиции будет бегать. И сутулиться под Гуляева, ужасные они обезьяны в одиннадцать лет. При Борькином росте это будет картинка, если ссутулится.
Нужно было утром зайти домой, но тогда уже не уехать. Страусиная тактика, перед Наташей стыдно. А что же иначе? Как? Ясно только в метро: написано «вход», написано «выход». И идешь, нет безвыходных положений.
Рядом бесшумно, как всегда, возник Хуттер. Утро у него начинается рано, задолго до репетиции. Утром Хуттер обходит вспомогательные цехи, торопит пошивочный, придирчиво щупает новый парик в парикмахерской, ругается с театральным сапожником. Сапожник-то клад, только «халтуры» чрезмерно набирает со стороны – подбить, пришить, – все актеры к нему идут и знакомых своих еще тащат. Утром Хуттер выбивает из выспавшегося директора черный бархат для близкой премьеры и сидит с художником запершись, пока никто не мешает. И почти всегда успевает заглянуть в пустой зал, это у Хуттера ритуал, обходит владенья свои. На что и было рассчитано. Говорить в зале почему-то легче, чем в кабинете.
– Ну, ты зверь, – засмеялся Хуттер. – Днюешь и ночуешь на трудовом посту, меня обскакал. Опять идея?
– Да нет, – сказал Юрий. – Какие уж тут идеи?! Сплошные практические соображения.
– Это иногда ценней, – засмеялся Хуттер. – Я так и думал, что ты мне сегодня выдашь что-то практическое.
Хуттера долго не будет хватать, даже страшно отрываться. Даже иногда кажется, может, ты только с ним и можешь? Может, это Хуттер, зная тебя и любя, просто нажимает на нужные пружины в тебе, и тогда ты звучишь. Только в его руках. И еще думаешь, что тебе мешают звучать в полный голос. Стоп. Ерунда какая. От таких мыслей надо бежать без оглядки. Самому себе доказать.
Я же чувствую, что могу. Могу!
И Хуттер верит, что можешь. И дает мочь. Но уже: «Играй, голубчик, как хочешь, не так, так этак, я тебе верю. Только не нужно новых решений, не укладываемся. А так – верю». Опять эта вера на каком-то этапе ставит тебе подножку. Не только в любви. Тепло так и незаметно ставит. И все начинают тебя очень любить в твоем городе, а на гастролях уже поменьше, не понимают, значит, чужие. И уже никуда не хочется ехать из твоего города, страшная штука – привыкание в искусстве.
– Это мы сколько же лет уже вместе?
– Порядочно, – сказал Хуттер. – Но до золотой свадьбы у нас еще времени хватит.
– Хорошенького понемножку, – усмехнулся Юрий.
– Опять настроения?
– Нет, – сказал Юрий. – Просто решил уехать, ставлю главного режиссера в известность.
– Когда? Не сегодня, надеюсь?
– Именно сегодня.
– Люблю добрую шутку, сам шутник. – Хуттер засмеялся почти естественно, загубил он в себе актера. – До конца сезона мы с тобой завалены по уши, отложим на лето эту увлекательную беседу.
– Не получится отложить.
– В середине сезона такие вещи не делаются.
– Ты делал. И не раз.
– Предположим. Только не забывай, что ты занят почти во всем репертуаре, это другое дело.
– Ничего, – сказал Юрий. – Морсков введется.
– Чепуха, – сказал Хуттер. – Мне самому сколько раз хотелось стукнуть директору заявление. Даже в кармане носил. Показать?
– И все-таки я уезжаю сегодня…
– Вы конкретно чем-нибудь недовольны? – пенсне официально блеснуло наконец-то.
– Не в этом дело, – сказал Юрий.
– Тогда в чем? Объясни, что случилось. За моим широким крестьянским лбом как-то плохо укладывается.
– А я знаю, – сказал Юрий.
– Что знаешь?
– А я уже знаю, что там, за твоим широким крестьянским лбом, понимаешь? Я уже знаю, что ты мне дашь – сегодня, завтра, послезавтра. И мне мало этого.
– Правда? – тихо сказал Хуттер.
Но Юрий уже завелся.
– И ты уже знаешь, что мне мало.
– Нет, – сказал Хуттер. – Честное слово, нет.
Он отодвинул чехол, сел неудобно, на ручку кресла, снял пенсне и потер переносицу. Зрачки у Хуттера были большие и беспомощно голые без обычных стекол. Он долго и сосредоточенно смотрел вперед на пустую сцену, потом сказал тихо:
– Мне, например, с тобой по-прежнему интересно работать. А как же актеры всю жизнь работают с одним режиссером?
– Не знаю.
– Спасибо за откровенность, – усмехнулся Хуттер. – Всегда приятно знать, что думают о тебе ближайшие соратники.
– Мне с тобой очень трудно расстаться, – разом устал Юрий. – Труднее, чем тебе со мной.
– Поэтому ты и едешь, – сказал Хуттер. – Я понял.
– В Японии, кажется, когда человек добьется минимальной известности, он вдруг меняет имя и все начинает сначала.
– Поучительно, – сказал Хуттер. – Про Японию это ты сейчас придумал? Впрочем, неважно, важна мораль. И куда же ты?
– Посмотрю…
– Не хочешь говорить.
– Еще не решил, – сказал Юрий.
– Обратно будешь проситься – не возьму, учти.
– Ага, – кивнул Юрий. – Это уже с кем-то было.
– Шучу, – сказал Хуттер.
– Не шутишь. Но я не попрошусь. Ты все равно не поймешь, но сейчас я иначе не могу. Никак. А года через четыре я все-таки сыграю, вот увидишь.
– Не забудь пригласить, – сказал Хуттер. – А других причин нет, извини, конечно, за настойчивость?
– О других не надо.
– И Наташа едет?
– Я один пока еду, – сказал Юрий.
– Ты все-таки учти, – сказал еще Хуттер, – пока мы разговариваем один на один и никто нас не слышит, так что у тебя есть еще время. Без документов, кстати, не так уж приятно устраиваться. И не все любят человека с хвостом.
– Учитываю. Но трудовую книжку вы в конце концов вышлете, всем же высылают. А деньги за Сямозеро, остаток, я переведу из Москвы.
– Из Москвы?
– Залечу к матери, – сказал Юрий. – Зайду в министерство.
– Как знаешь, – сказал Хуттер официальным голосом, хоть и на «ты».
Он медленно протер стекла и надел их обратно, глаза стали сразу обычные. Уверенные и хитрые. Хуттер слез, наконец, с ручки и сел в кресло, поглубже. Потом еще подвинулся вглубь. Казалось, он устроился тут до вечера.
– Я сейчас за билетом, – сказал Юрий. – Потом, конечно, зайду к директору, и еще увидимся.
– Надеюсь, – сказал Хуттер на одной ноте.
Юрий поднялся на сцену из зала и сразу, сбоку, за правой второй кулисой увидел Наташу. Она стояла на том самом месте, где позавчера, перед выходом в третьей картине, Юрий шептал ей в ухо: «Сегодня на тебя особенно все оглядываются. Почему бы это?» А Наташа смеялась и даже пропустила сигнал помрежа на выход. Но сейчас об этом подумалось как-то вяло, будто было с другими.
Юрий шагнул в полумрак и молча взял ее за руку. Не под руку даже, а за ручку, как водят детей. И так вывел ее в коридор. Наташины пальцы слабо шевельнулись в его ладони и остались лежать очень тихо. В коридоре она осторожно высвободила руку.
– Я все слышала, – сказала Наташа.
Сегодня она перекрасила губы, губы слишком ярки. Волосы, поднятые над головой высоко и пышно, отливали на свету янтарем. Горячо плавились на свету. Свитер делал ее особенно легкой, свитера ей идут. Просто Наташа умеет носить, это не Лена. Хоть сейчас-то, пожалуйста, без сравнений.
– Тем лучше, – сказал Юрий.
– Я все-таки думала, ты утром зайдешь.
– Я хотел, – сказал Юрий правду.
– Я, конечно, держать тебя не могу, если ты решил. Тем более что я даже не знаю – почему.
Она сделала длинную паузу, но Юрий молчал. Голос у Наташи был, как обычно, низкий и теплый, просто у нее такой голос. Почти как обычно, только слова немножко растягивала, она на премьере всегда чуть растягивает слова. Наташа сильная, ничего.
– Так вдруг. Еще вчера даже ничего.
– Как-то сразу решилось, – сказал Юрий. – Прости…
Как нелепо прозвучало это «прости», самого покоробило.
– По-моему, нам все-таки нужно было поговорить. Как ты сам считаешь? В любом случае.
– Конечно. Не сейчас… – сказал Юрий. – Я тебе напишу.
– Ну да, – бесцветно улыбнулась Наташа чересчур яркими губами. – Ты меня выпишешь срочной почтой.
Брехт, «Трехгрошовая опера», – хоть бы она-то не говорила цитатами, не нужно ей.
– Пройдемся немножко, – сказала Наташа. – До репетиции еще почти два часа. Я тоже не ела. И поговорим.
– Не нужно, – сказал Юрий, получилось резче, чем думал. – Это ничего все равно не изменит.
На секунду мучительно захотелось схватить Наташу за плечи, все пошвырять в чемодан, уехать вдвоем на остров Вайгач, нет, даже не уехать, вдруг перенестись, вылезти из старой кожи, как змей, и начать новую жизнь.
Желание это на мгновение оглушило. И медленно умерло в нем, оставив в костях усталую ломоту. И вялость.
– Что бы я ни сказала? – уточнила Наташа.
– Сейчас да, – с трудом собрал мысли Юрий.
Мысли крутились все мелкие, как у засыпающей мухи. Какие-то вокруг да около. Подходящее состояние для свершений. Кофе бы, что ли, действительно, выпить. Дегтярного, по-турецки закусив гущей.
– А что ты хотела сказать? – спросил он.
– Нет, ничего. Особого значения не имеет.
В лучшие времена Лена бы устроила сцену веры и самопожертвования – куда угодно, все брошу, делаешь, значит, прав, без вопросов, бог всегда прав. А теперь прав жадный Гуляев. Наташа такую не устроит, он так и думал. И все-таки зайти сегодня домой не хватило мужества. Потому что Наташе надо все объяснять. Про Борьку. Про Хуттера. Обязательно – про Хуттера. Все, что думал. Хуттеру она верит, пускай. Нельзя заражать неверием.