Благородный старичок был недоволен появлением какого-то нахала.
После неприятного инцидента в Асуане он был вынужнен прервать всякие возможные отношения с певицей, которая больше не хотела его видеть. Какое-то время он ничем не мог себя занять. Он слишком привык к праздным путешествиям по миру и сопровождению девы, которая, правда, никогда не была к нему особенно ласкова, но, привыкнув постоянно видеть его около себя, не раз радовала дружеской улыбкой. Он просто не знал, что ему теперь делать с собой и со своим временем, которого вдруг оказалось слишком много. Он слишком ценил свою значимость, хотя был бы в затруднении, если бы ему нужно было определить, в чем она заключается, чтобы быть уверенным, что раньше или позднее Аза соскучится по нему и, поняв свою ошибку, снова смиренно призовет его к себе. Но недели проходили в напрасном ожидании, а певица не подавала никаких признаков жизни.
В конце концов терпение отказало ему и он решил отомстить. "Женюсь,- подумал он,- и о ней не захочу больше слышать!"
Неизвестно почему, ему казалось, что это доставит ей большое огорчение.
Он довольно потер руки. Правда, он еще не сделал выбора, но это было уже незначительным делом. Столько существует молодых и бедных девиц, вынужденных заниматься тяжелой работой или выступать где-нибудь на маленькой сцене, которые были бы счастливы, если бы богатый пенсионер обратил на них свое внимание...
Поэтому он сразу же приступил к делу, то есть решил сообщить Азе о своем намерении...
В центральном адресном бюро он узнал о месте пребывания певицы и купил меланхолическую лиловую почтовую бумагу. Ему пришло в голову, что вместе с письмом следовало бы возвратить Азе ее фотографии. Он только был неуверен, отослать ли вместе с немногочисленными, полученными из ее рук, множество фотографий, купленных в магазинах, которыми он гордо заполнил стену своего кабинета и ящики письменного стола?
После глубочайшего размышления для более сильного впечатления он решил отослать все разом.
Посылка была уже приготовлена, он как раз прощался с фото графиями, в уме составляя текст письма, которое должен был написать, когда появился неожиданный посетитель.
Господин Бенедикт тихо, но крепко выругался. Он не имел возможности спрятать разбросанные портреты. Укладывание их в
ящики заняло бы слишком много времени, а ему не хотелось выставлять их на обозрение для чужих глаз... Он беспомощно покрутился по комнате, но вдруг гениальная идея пришла ему в голову: он снял узорчатое покрывало со стоящей рядом софы и прикрыл им весь стол вместе с фотографиями. После чего подошел к двери и отворил ее, одновременно нажав на кнопку, приводящую в движение лифт.
Через несколько минут в дверях прихожей появился Лахец.
- Ах, это ты...
- Да, это я.
Оба кисло улыбнулись.
- Давно тебя не видел.
- Я тоже давно не видел вас, дядя... Они перешли в кабинет.
Лахец прибыл к господину Бенедикту с почти отчаянной мыслью вытянуть у него еще какой-то займ. После той несчастливой игры в Асуане у него остались только гроши, поэтому он смог вернуться в Европу самым дешевым поездом. Он исчез так неожиданно, что ни Халсбанд, который не любил выпускать его из рук, ни ищущий его Грабец не знали, когда и куда он делся...
От мыслей о самоубийстве, вспыхнувших в нем под влиянием раздражения, его спасла какая-то внутренняя, упрямая крестьянская сила - а более всего новый музыкальный замысел, победительный, триумфальный, полный силы и улыбок богов, рождающийся в душе неизвестно откуда в минуты наибольшего отчаяния... С тех пор, как первые идеи забрезжили у него в голове, он не мог уже думать ни о чем другом. Все исчезло у него перед глазами, кроме единственного желания: создать, написать, услышать!
Несколько недель, несколько месяцев покоя! Немного возможности сосредоточиться и поработать без неизбежных мыслей о том, что надо есть, жить, зарабатывать!
Он знал, что от великодушного Халсбанда он в любую минуту может получить взаймы небольшую сумму, но так же хорошо знал, что в таком случае не будет иметь покоя, постоянно спрашиваемый: что делает? не закончил ли еще? когда вернется к своим обязанностям?
О дяде Бенедикте он вспомнил как о последнем средстве и решил любой ценой содрать с него деньги.
Мысль об этой операции не доставляла ему удовольствия. Он испытывал непреодолимое и болезненное отвращение перед всяким унижением, просьбами, благодарностями; по причине удивительной "последовательности" человеческой души заранее чувствовал ненависть к дяде за то,.что вынужден одолжить у него деньги.
И теперь, сидя напротив него по другую сторону стола, накрытого стянутым с софы покрывалом, он смотрел на него с ненавистью, совершенно не вяжущейся с намерением, которое его привело сюда, и желваки перекатывались у него на щеках, как будто он собирался безжалостно стереть зубами в порошок благородного старичка.
- Как дела? - спросил наконец господин Бенедикт после глубокого размышления.
- Хуже некуда,- проскрежетал Лахец.
Господин Бенедикт захотел сказать племяннику что-нибудь приятное.
- Мне понравилась твоя музыка, которую ты написал для госпожи Азы.
Лахец аж подпрыгнул на стуле.
- Ты, наверное, заработал кучу денег?
- Я все проиграл.
- О!
Он поднял брови и минуту с упреком смотрел на племянника, грустно покачивая головой. Потом неожиданно сказал: - Я женюсь.
- Вы с ума!..
Лахец оборвал фразу и постарался любезно выдавить из себя:
- Поздравляю. А на ком, если можно спросить?
Он наклонил голову, чтобы скрыть злорадную усмешку, и в эту минуту его взгляд упал на половину лица Азы, выглядывающего изпод лежащего на столе покрывала.
Дыхание у него перехватило от дикого подозрения; он схватил покрывало, собираясь откинуть его, но господин Бенедикт был настороже. Он схватился за ткань руками, они боролись несколько минут, но в конце концов композитор победил. Вместе с содранным покрывалом на пол посыпалась целая куча фотографий. Господин Бенедикт, покрасневший, как юноша, наклонился, чтобы собрать их, а Лахец побледнел. Он не мог отвести глаз от лица, глядящего на него с сотен кусочков картона, и спросил сдавленным голосом:
- На ком? На ком вы женитесь?
- Пока не знаю! Ты что, с ума сошел? Зачем ты все рассыпал? Я должен отослать... Я женюсь в ближайшее время, но еще не знаю, на ком.
Лахец расхохотался.
- Ну, это другое дело!
- Что значит другое дело? - сопел покрасневший от усилий пенсионер.- Поможешь мне собирать. Что это на тебя нашло? Ведь я должен отослать это!
Композитор смещался и оробел... Он упал на колени и начал не ловко сгребать рассыпавшиеся фотографии, бормоча какие-то оправдания все еще ворчавшему старичку. Наконец работа была закончена. Они снова уселись друг против друга и начали удивительный разговор, во время которого каждый из них думал совершенно иное, нежели говорил. У господина Бенедикта вертелось в голове: какого черта племянник явился к нему в такое неподходящее время, а Лахец, рассказывая какую-то выдуманную историю, мысленно играл с собой в чет и нечет: одолжит или нет?
Наконец он не выдержал. Он оборвал фразу на середине и неожиданно сказал:
- Дядя, я в страшной нужде. Мне нужна помощь...
Господин Бенедикт замолчал. Долгое время он смотрел на своего гостя, хмуря белые брови и серьезно кивая головой, в конце концов тому надоело ждать, и он во второй раз спросил:
- Вы не могли бы... помочь мне, дядя?
И теперь господин Бенедикт не сразу ответил ему. Он встал, прошелся по комнате и несколько раз кашлянул.
- Дорогой мой,- начал он,- я должен был бы упрекнуть тебя за то, что ты такой легкомысленный... В Асуане тебе следовало не играть, а деньги, так неожиданно заработанные, получше сохранить...
Лахец поднялся, чтобы уйти. Господин Бенедикт понял его намерение и взял его за плечо. Он добродушно улыбался.
- Садись, садись! Ведь я тебе не отказываю! Я женюсь, как я уже сказал: поэтому хотел бы и тебе сделать что-нибудь приятное, на добрую память...
Он подошел к столу и выдвинул один из ящиков. Долго что-то там перебирал и, наконец, достал два клочка исписанной бумаги. Он быстро пробежал их глазами.
- Ты должен мне две тысячи сто шестнадцать золотых монет... Вот твои долговые расписки.
- Да. Если бы теперь еще такую сумму... хотя бы половину...
- Переведя это на нынешнюю серебряную монету, мы будем иметь...
- Если бы сейчас хотя бы четвертую часть этого...
- Я уже сказал тебе, что собираюсь жениться. Однако мне не хотелось бы, чтобы в такой момент между нами осталось что-то... Твоя мать как-никак была моей двоюродной сестрой...
Господин Бенедикт был на самом деле растроган. Он проглотил слюну и широко распахнул влажные глаза. Героическим и дружелюбным жестом он протянул руку с расписками в сторону удивленного Лахеца.
- Бери! С этой минуты ты мне ничего не должен! Я дарю тебе эти две тысячи сто шестнадцать монет. Прими это в память о твоей матери.
Голос его задрожал от волнения.
Лахец онемел, совершенно ошеломленный таким неожиданным поворотом. Он видел, что дядя стоит и ждет, что он бросится ему на шею или по крайней мере поблагодарит его. Композитор буркнул что-то невразумительное и, засунув собственные расписки в карман, как будто они действительно имели для него какую-то ценность, стал собираться.
Господин Бенедикт нетерпеливо пошевелился. Было видно, что он удивлен холодностью племянника по отношению к своей щедрости, и хочет еще что-то сказать... Он остановил племянника на пороге.
- Послушай,- заговорил он, придавая голосу несколько таинственное звучание,- но в течение трех лет ты не платил мне процентов... Капитал я тебе подарил, но проценты... видишь... я собираюсь жениться, у меня будут значительные расходы... Если при себе у тебя нет денег, то в течение ближайших дней пришли мне положенные проценты. Пусть между нами все расчеты будут улажены!
Он сердечно обнял его и вернулся в комнату. Он совершенно не мог понять, почему Лахец не только не обрадовался, но, выходя, бросил на него такой взгляд, как будто хотел убить.
Он тяжело вздохнул, подумав о человеческой неблагодарности, и слезливо улыбнулся при воспоминаниях о собственном благородстве, потом с чувством выполненного долга уселся за столом, чтобы написать письмо Азе.
Тем временем Лахец, выйдя из дядиного дома, начал скитаться по улицам города без мысли и цели.
Огромные электрические лампы, свет которых смягчался голубым стеклом, заливали широкие тротуары, переполненные прогуливающейся вечерней толпой... Издавна был упразднен старый и смешной обычай закрывать магазины на ночь. Теперь магазины были закрыты от одиннадцати до пяти часов дня, зато до полуночи и дольше они сверкали освещенными витринами, наполненные движением, шумом, звуком пересыпаемого золота. Золото, впрочем, сыпалось везде, оно плыло рекой, то разбрызгиваясь по сторонам в виде капель, то собираясь в одном месте, как в широком корыте... Этот непрестанный звук был слышен и у входа в гигантские многочисленные театры, концертные залы, цирки, биофоноскопы, в дверях кафе, где в перерывах между голосом граммофона (Халсбанд и К°), попеременно выдающим последние телеграммы и арии самых модных певцов, безобразно голые танцовщицы махали ногами в черных сетчатых трико; в банках, ведущих сейчас самую интенсивную работу,- и везде, везде, куда ни кинь взгляд.
Влекомый толпой, то сталкиваемый ею с тротуара, то уступающий дорогу многочисленным автомобилям, летящим посредине улицы, Лахец шел до тех пор, пока ноги несли его, совершенно не думая о том, куда идет и что будет делать завтра. Он был не в состоянии даже думать о своем положении. Сквозь шум разговоров, крики, звуки сирен, омерзительное хрипение граммофонов, свист тормозов до Лахеца доносились обрывки, клочки его собственной музыки, которая, казалось, вырывалась из его собственной души, окутывая благотворной волной его измученную голову... Тогда он на мгновение останавливался в уличной галпе, мысленно унесенный за сотни миль отсюда, и ловил пролетающие звуки, прежде чем они исчезнут и рассеются в шуме толпы. Но снова его толкал кто-то, кто-то выкрикивал название свежевыпущенной газеты, или страж общественного порядка запрещал ему останавливаться, чтобы не мешать свободному движению, и он снова поспешно шел вперед, как будто действительно торопился куда-то.
Наконец он остановился в каких-то воротах, не зная зачем. У него было такое впечатлений, что он находится в хорошо известном ему месте. Он поднял голову. Перед ним на другой стороне улицы виднелась огромная освещенная надпись "Халсбанд и К°. Совершенные граммофоны".
Он отпрянул, как конь, испуганный взорвавшейся под ногами петардой. Из окон огромного здания неслась страшная какофония сотен инструментов, видимо, для испытания запущенных в движение: каждый из них играл что-то свое. Одни пели, с других доносились звуки оркестра, были и такие, что одновременно издавали голоса животных и пьяную ругань работников какого-то предместья.
У Лахеца волосы встали дыбом. Он хотел уже сбежать от этой адской музыки и от своей тюрьмы, когда неожиданно услышал доносящийся из какого-то мощного аппарата, звучащий насмешливо и страшно, его собственный "Гимн Изиде". Он узнал слова Грабца, бурю своих звуков и голос Азы... глумливо искаженный металлическим горлом...
В глазах у него потемнело; прислонившись спиной к стене, он с такой страшной ненавистью, с такой враждебностью смотрел на дом, что губы у него дрожали над стиснутыми зубами, а руки до боли сжимались в кулаки... В голове у него мелькали страшные и невероятные замыслы: разнести этот дом в пыль, перерезать Халс-банду горло, либо, посадив ему в уши два самых громких аппарата, насмерть оглушить его ими...
Потом он неожиданно ощутил все свое бессилие и, как бы стыдясь его, втянул голову в плечи. Брови у него стянулись; он мрачно смотрел перед собой каким-то тупым, мертвым взглядом...
Он долго стоял так, ни о чем не думая, когда вдруг почувствовал, что кто-то положил руку ему на плечо. Он обернулся. Рядом с ним стоял Грабец.
- Я давно ищу вас... Пойдемте со мной.
Лахец невольно послушался этого повелительного голоса и, даже не спрашивая, куда он его ведет, пошел за Грабцем в путаницу слабо освещенных боковых улочек.
Они долго шли в молчании. Миновали людные и шумные районы, полные сверкающих магазинов, и добрались до огромных фабрик на окраинах города, где ночь и день за черными стенами шла лихорадочная работа. Дороги и тротуары здесь были не мощеные, а просто засыпанные угольной крошкой; мягкое освещение здесь заменяли неприкрытые дуговые лампы на высоких столбах, похожие на звезды, висящие на виселицах. В их ярком, холодном свете от фабричных труб, от вагонов, движущихся по рельсам, от идущих людей падали черные тени. Огромные окна зданий, поделенные на маленькие квадратики, мутные от вековой пыли, горели огнем, как отверстия адских печей.
Грабец вместе со все еще молчащим Лахецом остановился в провале стены. Было время, когда работники одной из фабрик менялись после обычной двухчасовой работы, уступая места своим сменщикам. В широко распахнутые двери вливалась волна молчаливых людей, одетых в серые брюки и полотняные блузы. Было хорошо видно, как они растекались по огромному залу, вставая наготове за спинами работающих у машин. Тот и другой закатывали рукава, растирали твердые ладони... Зазвучал первый звонок; лица ожидающих приобрели тупое, но внимательное выражение.
По другому знаку сотня людей отступила от машин, и в то же самое мгновение, без всякого перерыва, сто новых рук опустились на рычаги, подхватили рукоятки регуляторов. Освободившиеся, теснясь посередине зала, медленно расходились, как бы пробудившись от какогото каталептического сна, бросали товарищам отрывистые слова, снова становясь людьми. А при работающих машинах стояли уже новые манекены.
Из открытых дверей людская волна стала выливаться на обширный двор. Грабец быстрым взглядом окидывал проходящих мимо него рабочих, пока не подступил к одному из них.
- Юзва!
Окликнутый обернулся и встал. Огромного роста мужчина с рыжими волосами и хмурым взглядом. Но в молодых глазах тлел странный огонь упрямства и решительности.
- Это вы, Грабец?
- Да.
Рабочий подозрительно посмотрел на Лахеца.
- А кто это с вами?
- Новый товарищ. Имя его не имеет значения. Пошли.
Они вынырнули из окружающей их толпы и направились к большому трактиру, расположенному поблизости, где ночной порой после работы собирались рабочие для отдыха и развлечения.
В обширных залах было многолюдно и шумно. Лахец с интересом и не без определенного удивления смотрел на лица и фигуры присутствующих, сильные, плотные, такие не похожие на те, которые он на протяжении всей своей жизни встречал в центральных районах, в театре, на улицах, в бюро и в кафе. Пропасть, отделяющая рабочие массы от остальной части общества, в течение веков разрослась так странно и непонятно, что там, "на вершинах" цивилизованной жизни практически не подозревали об их существовании...
Они уселись в углу за отдельный столик. Воспользовавшись минутой, когда Юзва отошел, чтобы отдать распоряжения служащему или для разговора с каким-то знакомым, Грабец спросил Лахеца, указывая головой на собравшихся:
- Вы знаете, что это такое? Лахец посмотрел ему в глаза.
- Море, море, которое нужно заставить заволноваться, разбу-шеваться, вздыбиться и залить им весь мир...
В голове Лахеца, до сих пор совершенно ошеломленной, вдруг что-то блеснуло, ему показалось, что он начинает понимать...
- И вы хотите?..
Грабец кивнул головой, не отводя глаз. - Да.
- И вы позвали меня?.. - Да.
- Чтобы не было Халсбандов, граммофонов, старых пенсионеров?
- Да. Чтобы не было ничего из того, что существует. Только огромное море, смывающее грязь с земли - а над ним приказывающие ему боги.
Юзва подошел к ним и тяжело опустился на стул. Они начали разговаривать, низко наклоняясь друг к другу. Вначале Лахец, ошеломленный тем, что услышал, не мог понять смысла доносящихся до него слов. Он только смотрел на обе головы, склонившиеся друг к другу, такие разные, но объединенные в этот момент какой-то мыслью. Глаза Юзвы тяжело открывались, когда он начинал говорить, и продолжали смотреть твердо, решительно. Слова он выговаривал медленно, на вид совершенно спокойно, но минутами было видно, что где-то за ними скрывается неумолимая, сумасшедшая ненависть и сила, только усилием воли удерживаемая от взрыва...
Лицо его с невысоким лбом на первый взгляд казалось тупым и неприятным. Однако, когда Лахец лучше присмотрелся к нему, ему пришло в голову, что этот человек не может быть только рабочим... Он стал обращать внимание на то, что тот говорит.
- Грабец,- говорил Юзва, опершись кулаками о стол,- неужели вы думаете, что я затем стал рабочим и десять лет жизни отдал отупляющей работе фабрики, чтобы сегодня исполнять чьи-то желания? Послушайте меня, Грабец, мне наплевать на чье бы то ни было благо, утопий я не пишу, о будущем человечества не мечтаю. Я только знаю, что необходимо, чтобы иногда наверху было то, что целыми веками находилось внизу, чтобы подземный огонь выбросился наружу... Что будет завтра, завтра покажет.
- Однако вы не отказываетесь идти со мной? - спросил Грабец.
По широким губам Юзвы пробежала усмешка.
- У меня нет причины отказываться,- ответил он.- Пока у нас общая цель. Но вы хотите нас, варваров, как думаете в душе, использовать в качестве орудия, но я смеюсь над этим и над вами Самое лучшее - выяснить все до конца. По вашему убеждению, победой, одержанной с нашей помощью, воспользуетесь вы, мудрецы, ученые, артисты и тому подобные. А я заявляю вам, что не мы вам, а вы нам потом будете служить, если нам, конечно, придет охота воспользоваться тем, что вы можете дать.
- Время покажет. Мы не собираемся использовать вас.
- Собираетесь. Но это не имеет значения. Вы правы: время покажет. А пока не о чем говорить. Теперь и вам, и нам нужно только одно: уничтожение того, что есть, этого развращенного общества, переворот. Мы пойдем вместе... Развалины останутся там, где мы пройдем, пепелища и кровь.
Лахец слушал затаив дыхание, какие-то новые мысли, подобные крепкому вину, ударили ему в голову.
III
Был полдень, когда самолет Яцека, возвращающегося от лорда Тедвена, опустился на площадку на крыше его дома в Варшаве. Яцек быстро вскочил с сиденья и, вызвав механика, чтобы тот занялся машиной, сбежал по лестнице вниз. Его охватило странное беспокойство, которого он не мог объяснить: ему срочно нужно было в лабораторию =ему казалось, что за время его отсутствия там что-то произошло...
Эта мучительная мысль пришла ему в голову во время обратного пути, когда высоко в воздухе он еще искал глазами на горизонте родной город. С той минуты он летел с сумасшедшей скоростью, самой большой, на которую был способен его самолет. Вращение винта, рассекающего воздух, соединялось с неумолкаемым свистом ветра; Яцек был вынужден надеть на лицо кислородную маску, чтобы в таком сумасшедшем полете иметь возможность дышать... Кровь стучала у него в висках.
Он ощутил некоторое облегчение, когда увидел, что его дом стоит невредимый на прежнем месте.
В большом, застланном светлыми асбестовыми коврами вестибюле, у дверей лаборатории, он встретил служащего, который, услышав шум его самолета, выбежал из дальней комнаты.
- Что слышно?
- Ничего нового, Ваше Превосходительство. Мы ждали вашего прибытия.
Яцек поискал в кармане, где находился ключ от его лаборатории. - Никто меня не спрашивал?
- Нет. В течение этих двух дней не было никого.
- А посланцы с Луны? Слуга усмехнулся.
- Все нормально. Только этот растрепанный... Он замолчал.
- Что такое?
- Ваше Превосходительство приказали исполнять все их пожелания. Этот растрепанный постоянно отдает распоряжения. Но с ними невозможно справиться. При этом он говорит на каком-то странном языке, в котором очень мало польского, и сердится, что мы его не понимаем.
Махнув рукой, Яцек отослал лакея и, отложив на потом встречу с карликами, вложил ключ в таинственный замок. Несколько оборотов и нажатий - и двери распахнулись в обе стороны, открывая за собой темноту. Металлические ставни на окнах были закрыты; Яцек поискал рукой кнопку и, вложив в отверстие пониже ее маленький ключик, нажал. Волна света хлынула через открывшиеся окна, слепя его.
Быстрым шагом он прошел первый круглый кабинет, в котором обычно работал за столом, и, отворив еще одну металлическую дверь, спрятанную в стене, через узкий коридор попал в свою личную лабораторию, которая соединялась с миром только одним этим входом.
Остановившись на пороге, он невольно вскрикнул.
Над прибором, в котором заключалась страшная тайна его изобретения, неподвижно сидел склонившийся человек... Одним прыжком Яцек оказался возле него. Человек медленно встал и повернулся.
- Ньянатилока!
Он взглянул в лицо буддисту, а потом, даже не спрашивая, как он проник сквозь запертые металлические двери и окна, склонился над прибором... Один из проводов, по которым проходил электрический ток, был оборван. Яцек посмотрел на стрелку циферблата, фиксирующего напряжение,- и помертвел! Провод был оборван именно в ту минуту, когда ток по необъяснимой причине усилился до такой степени, что прибор мог взорваться... Еще одна доля секунды, и не только его дом, но и весь город превратились бы в груду развалин на изрытой земле.
- Опасности больше не существует,- сказал индус, улыбаясь.- Провод оборван
- Это ты сделал?
Ньянатилока ничего не ответил. Он взял Яцека за руку и медленно повел его в кабинет. Ученый послушно, как ребенок, шел за ним, не в состоянии мыслить. Какой-то хаос царил у него в голове; он просто боялся спрашивать Трижды посвященного, что произошло, настолько ему все казалось невероятным.
Только через какое-то время, уже сидя в удобном кресле перед своим столом, он очнулся от этого ошеломленного состояния и начал смотреть на Ньянатилоку, как будто пробудившись ото сна, широко раскрытыми глазами. Ему хотелось вытянуть руку и прикоснуться к его бурнусу для того, чтобы убедиться, действительно ли этот человек стоит перед ним, но какой-то стыд удерживал его от этого...
То ли Ньянатилока заметил начало его движения, то ли прочитал его мысли...
- Неужели ты думаешь,- сказал он,- что прикосновение значит больше, нежели взгляд? Ведь ты видишь меня.
- Откуда ты взялся здесь?
- Не знаю,- совершенно искренне ответил индус.
- Как это не знаешь? Ведь это невозможно! В ту минуту, когда я запирал лабораторию, два дня назад, в ней никого не было, я это точно знаю...
- Еще вчера я был на Цейлоне в обществе моих братьев...
- Ньянатилока! Сжалься надо мной! Скажи правду!
- Я и теперь говорю правду. Сегодня - час или два назад, молясь, я почувствовал вдруг, что в твоей лаборатории происходит чтото страшное. Но, несмотря на величайшее усилие, я не мог понять, что это такое, поэтому не мог остановить катастрофу на расстоянии, и почувствовал, что нельзя терять времени.
Пот крупными каплями выступил у Яцека на лбу.
- Говори, что дальше!
- Особенно рассказывать нечего. Я отсек все чувства, чтобы мне ничего не мешало, и пожелал оказаться здесь. Когда я открыл глаза, увидел перед собой провод твоего прибора - и оборвал его.
- Если бы ты заколебался на одну четверть секунды, то под действием взрыва вместе с домом превратился бы в ничто.
Ньянатилока усмехнулся, глядя ему в глаза.
- Ты не веришь? - бросил Яцек.
- Неужели взрыв твоей машины может обратить в ничто то, что действительно существует, душу?
Яцек замолчал. Белыми руками он вытер лоб и, встав, начал ходить по комнате. Только через несколько минут он заговорил:
- Я не могу сегодня разговаривать с тобой. Слишком большой хаос я чувствую в голове и просто устал от размышлений... Вчера вечером у меня был странный разговор, который я еще не могу осмыслить.
Он замолчал и остановился, потом вдруг повернулся к Ньянатилоке.
- Слушай! Скажи мне, что такое дух? Я постоянно, постоянно слышу это слово... Я много знаю, но о нем одном не имею никакого понятия, хотя это самое близкое ко мне, хотя это я сам! И никто об этом не знает, никто об этом никогда не знал! Неужели действительно нужно только верить в то, что в человеке есть истинная глубина?
- Верить - это мало,- прошептал Ньянатилока, глядя перед собой широко открытыми глазами.- Нужно обязательно знать.
- И ты знаешь?
- Знаю.
- Откуда? Как?
- Потому что так хочу.
Яцек пожал плечами с выражением разочарования на лице.
- Мы опять входим в безумный круг. Наши способы мышления так различны, что мы, видимо, никогда не придем к пониманию. Неужели знания могут зависеть от воли?
- Да. Они зависят от воли.
Наступило молчание. Яцек снова уселся и положил голову на руки.
- Ты странно говоришь. Мне трудно понять выводы твоего такого непонятного для меня размышления. Однако меня притягивают твои знания, спокойные и уверенные, опирающиеся на волю. Скажи же мне, чем для тебя является дух?
- Дух является тем, чем он есть. Все от него произошло, а без него не было бы ничего, что есть.
Перед глазами Яцека замаячила огромная седая голова лорда Тедвена, склонившаяся над Евангелием от Иоанна. - Значит, и ты, и ты то же самое...- прошептал он.
Казалось, Ньянатилока ничего не слышит.
- Мир произошел от духа,- продолжал он,- и дух - свет
жизни и ее единственная истина, а то, что вокруг него, это только видимость. Дух становится телом...
- А если он умрет вместе с телом? - невольно сказал Яцек. Восточный мудрец усмехнулся.
- И ты способен хотя бы на минуту допустить такую ужасную вещь?
- Я ничего не знаю. Перед тобой я открыто признаюсь, что не знаю. Есть люди, которые утверждают, что так называемое тело, неважно чье, является не началом, а последней фазой духа, который рвется наружу, чтобы наконец освободиться от собственного напряжения и исчезнуть вместе с ним.
- Дух не исчезает. Не может исчезнуть то, что на самом деле существует.
- Так какова же его судьба после смерти тела? После утраты тех чувств, которые позволяют видеть, слышать, после утраты мозга, с помощью которого он мыслил?
Ньянатилока не спускал глаз с говорящего.
- Тогда он свободен.
- И что же?
- Он существует. Только истину извлекает он тогда из себя вместо того, чтобы подвергаться влиянию чувств истинных или ложных.
- Не понимаю.
- И не нужно понимать, надо только знать. Что ты делаешь, когда утрачиваешь ощущения?
- Сплю.
- И дух, оставшись один, спит, только этот сон для него тогда является несомненной и единственной реальностью, потому что ничего извне ему не противостоит. С чего ты взял, что у той жизни, в которой мы оба сегодня существуем, есть иное основание? Что она есть чем-то... меньшим, чем мысль - потому что это самое высшее! Может, в какой-то иной жизни, где мы от иной, хотя также усилием воли созданной видимости тела избавлялись, наша последняя мысль послужила зародышем жизни, которая длится...
- Хорошо, допустим. Но зачем же мы все думаем одно и то же и подобную действительность духом для себя создаем, ведь я вижу то же самое, что и ты?
- Потому что дух, в принципе, один, и через различные перемены он стремится к единству, которое, видимо, было когда:то в самом начале, хотя не знаю, можно ли это начало брать в каком-то временном значении.
- А будущая жизнь?
- Я знаю, что так будет до тех пор, пока мы от последних иллюзий, от самообманов, от всех различий не освободимся, но не знаю как. Может быть, своей последней мыслью перед тем, как утратим ощущения, создадим себе новую жизнь, и каждый будет иметь в ней то, во что верил, чего желал, надеялся, либо то, чего опасался... Подумай, как прекрасно и страшно в одно и то же время: иметь силы создать новую жизнь из последней своей мысли, развить ее, наполнить, сделать реальностью! - и как нужно быт.ь осторожным с этой последней мыслью, чтобы она не была подлым страхом или мучением, ибо в какое же неумолимое пекло человек тогда себя погрузит!