Он сам, творец, только мечтал, с тоской глядя на нотные знаки, о все не наступающем дне, когда он собственными ушами услышит их, ставших живыми звуками, и дрожал от беспокойства и вожделения при одной этой мысли.
Он обращался то к одному музыкальному авторитету, то к другому, колотился в двери театров, консерваторских залов, разговаривал с виртуозами - все было напрасным. Все пожимали плечами, услышав о его самообучении: у него не было диплома об окончании государственной музыкальной школы, он даже не был в нее принят, так как не обладал талантом. Продолжать разговор больше никто не хотел.
Только один раз какой-то директор в приступе хорошего настроения пообещал выслушать его концерт. Лахец ждал несколько недель, пока его допустят к сановнику. Наконец наступил великий день. Он пришел в изысканный кабинет с папками в руках - робкий, испуганный, еще более дикий и неловкий, чем обычно. Директор небрежным движением руки указал ему на пианино.
- Играйте,- сказал он,- у меня есть пятнадцать минут времени.
Лахец покраснел и пробормотал нечто неразборчивое.
- Ну, быстрее, время уходит,- настаивал сановник, просматривая какие-то бумаги.
- Я не умею.
- Что?
- Я не умею играть,- повторил Лахец.- Я только пишу и дирижирую.
Директор позвонил.
- Следующего! - коротко бросил он лакею, показавшемуся на пороге.
Так закончилось это памятное прослушивание.
В конце концов он вынужден был обратиться с просьбой о помощи к господину Бенедикту, своему далекому родственнику со стороны матери; Господин Бенедикт, радуясь возможности в своем собственном мнении сойти за благодетеля, в помощи ему не отказал и несколько раз давал взаймы небольшие суммы, но щедрым не был, тем более что и он не верил в талант этого странного музыканта, не умеющего даже играть.
По прошествии некоторого'времени Лахец попал в лапы Халсбанда, по заказам которого за незначительные суммы, только чтобы иметь возможность жить, он перекладывал на музыку разные стишки на заданные темы.
Халсбанд, поочередно посредник, репортер, журналист и владелец большого еженедельника, в настоящее время занимался историей искусства и литературы и одновременно стоял во главе огромного "Общества по распространению древних и современных шедевров с помощью усовершенствованных граммофонов". Этим-то усовершенствованным рычащим животным и служила музыка Лахеца. Он даже иногда писал для Общества "вновь открытые" произведения умерших мастеров. В бешенстве он как мог мстил слушающим эти чудовищные произведения, горько пародируя великолепные мелодии, но и на этом немногом познавая себя.
Кроме того, у Халсбанда, как теоретика искусства и литературы, к тому же старого журналиста, были свои претензии. Он всегда признавал хорошим и восхвалял перед иными то, чего не понимал, видимо, в убеждении, что это самый верный способ прослыть мудрым и глубоким. А так как он проявлял заботу о так называемом общественном вкусе, иногда делая для него "уступки", то Ла-хец получал от него для "художественной обработки" удивительный материал, который был просто хаосом, где случайно попадающиеся гениальные вещи мешались с жуткими банальностями, в которых, кроме бессмысленных звуков и напыщенных слов, вовсе ничего не было.
Ему уже грозила смерть от удушья в этой атмосфере, в которой он вынужден был жить, когда по случайности или благодаря какой-то своей фантазии на него обратила внимание Аза. Она из шутливых намеков господина Бенедикта узнала, что Лахец бессонными ночами оркестровал знаменитый "Гимн Изиде" высокомерного Грабца, и пожелала спеть его в развалившемся храме на Ниле, который никому до сих пор не пришло в голову использовать в качестве театра.
Это показалось всем просто неслыханным, но Аза преодолела все преграды и поставила на своем. Старые развалины, затопленные Нилом, на одну ночь были превращены в концертный зал. Люди съезжались со всех сторон света, чтобы быть свидетелями этого необыкновенного события, привлекаемые большой славой певицы и необычностью замысла, нежели известным именем Грабца и совершенно ничего им не говорящим именем молодого композитора.
Однако Лахецу была выплачена относительно большая сумма. Он долго вертел в руках и считал в первый раз в жизни выписанные на его имя чеки. Он вдруг почувствовал, что в этом золоте, которого он не мог получить, есть сила. Удивительная, на монетном дворе тяжелыми молотами выкованная сила, которая дает ее обладателю возможность заниматься тем, чем ему нравится...
Он стиснул руки... Бешеная жажда мести судорожно искривила его лицо и заставила сжать кулаки. За все унижения, за голод, за нужду, за то грязное тряпье, в которое он одевался, за поклоны Халсбанду, за работу граммофоном, за неволю, за половину жизни, прошедшей напрасно!
Неизвестно откуда долетевшие голоса звучали у него в ушах, какие-то ненаписанные песни, бури звуков и порывы ветра, гуляющего по засохшей степи... Он широко открыл глаза, подбородок втиснул между ладоней. Черты лица его постепенно разгладились: он смотрел в глубь своей души, на сокровища, укрытые там, которые в любую минуту готовы были вырваться на свет. Он вдруг почувствовал, что его совершенно перестало интересовать то, через что он не прошел, что у него нет обиды ни на кого, и что он даже не хочет, чтобы его слушали - 'ему нужно только одно - творить и жить, жить в звуках этой песни, что дремлет в его душе. Тихая радость переполнила его сердце и разлилась на губах светлой улыбкой.
Он долго сидел в молчании. Потом вдруг вскочил и начал снова пересчитывать деньги. Да, такой большой суммы никогда еще не было у него в руках, однако она мала, до отчаяния мала для того, чтобы купить себе покой и свободу и право на творчество... Ее хватит только на год, может быть, на два. А потом снова возвращение к нужде, к грязи, к унижениям или, в лучшем случае, к необходимости хлопот, купле-продаже, к мыслям об успехе у отвратительной ему толпы, о милости виртуозов, о поддержке певиц...
Волна крови неожиданно прилила у него к голове. В первую минуту он не мог понять, что это - стыд или какое-то иное, странное чувство. Для него было ясно только одно, что он не может согласиться когда бы то ни было благодарить Азу, как свою благодетельницу. В первый момент ему даже захотелось взять полученные деньги в горсть и пойти, бросить их к ее ногам...
Однако он быстро опомнился. Аза разразилась бы смехом, глядя на него, как на клоуна, и на эту ничтожную для нее сумму, которая, однако, является всем его достоянием.
Благодаря ей заработанным достоянием! Ей захотелось, чтобы у него были деньги - и она их ему просто подарила.
Он закрыл глаза, прижал к лицу ладони. Она стояла у него перед глазами такой, какой он видел ее на репетициях, дирижируя оркестром: надменная, царственная, прекрасная.
И пленительная, пленительная - как жизнь, как безумие, как смерть...
Иначе, иначе предстать перед ней, хотя бы раз в жизни! Быть хозяином, господином, богом - несмотря на неуклюжую фигуру, несмотря на отвратительную растрепанную голову, быть прекрасным своей силой и величием!
Надо работать, творить!
И нужно иметь на что жить.
С невольным пренебрежением он смял чеки, ослеплявшие его минуту назад, и сунул их в карман. В ближайшем банке он заменил их на золото и пошел прямо в игорный дом.
Он играл настойчиво, ожесточенно, но холодно. Он решил выиграть какую-нибудь неправдоподобную сумму, которая бы дала ему полную независимость на всю жизнь. Он не рисковал, не увлекался. Просто усиленно работал, добывая у зеленых столов одну золотую монету за другой или... тратил их точно таким же способом.
После долгих часов игры он выходил, чтобы глотнуть свежего воздуха, с таким смешным результатом, что временами его охватывало отчаяние, когда он видел, что не может даже проиграть своих денег, чтобы по крайней мере избавиться от томящей его призрачной надежды. Были моменты, когда он желал потерять все, чтобы не чувствовать себя обязанным снова бросаться в этот несносный для него вихрь игры.
Но такое настроение быстро проходило.
"Я должен выиграть!" - повторял он снова и возвращался в зал, продолжать "работать" в поте лица.
Он играл осторожно, можно сказать, по-крестьянски. Начинал от незначительных ставок и повышал их только тогда, когда выигрыш позволял ему сделать это. Удача играла с ним, как кот с мышкой. Когда после упорной борьбы, в которой он раздобывал по одной золотой монете, Лахец переходил к энергичной атаке и бросал сразу большую сумму - карты неизменно падали не в его пользу.
Иногда, когда он видел, как золото пересыпается перед его глазами целыми волнами, как люди в течение двух минут выигрывают совершенно фантастические суммы, его охватывала жажда рискнуть всем, что у него есть, и сделать одну-единственную ставку. Ведь выиграть так легко: поставить сумму на счастливый цвет и удвоить ее, в следующий ход увеличить в четыре раза, а в третий - в восемь раз...
Да, только нужно ухватить этот счастливый момент, только попасть!
Он поставил одну монету - для пробы: выиграл. Рука у него задрожала - он бросил десять монет: грабли крупье смели их в кассу. Он снова начал с одной монеты.
Так было до настоящей минуты - постоянно. Он боялся, что и теперь будет так. Он несмело, стыдливо протянул руку с блестящим кружком золота над плечом сидящей перед ним дамы, которая каждый раз оборачивалась и смотрела на него злыми глазами, опасаясь, что он заденет ее странную шляпу. Лахец скромно отодвигался, повторял: простите - и едва осмеливался потом потянуться за выигрышем.
Потому что удача начала ему улыбаться. На этот раз он все время выигрывал, сначала по нескольку монет, а потом, когда вошел в азарт,- целыми горстями. Через некоторое время он почувствовал, что карман, в который он ссыпал деньги, становится тяжелым. Он сунул туда руку и испугался. Карман был полон - среди золота шелестели у него под пальцами банкноты, которыми выдавали более значительные суммы.
- Пришел мой час! - подумал он.
Он геройски зачерпнул в кармане золота, сколько могла захватить его рука, немного поколебался...
- Поставлю на красный цвет, пять раз подряд! Не считая, он бросил деньги на стол.
- Тридцать два! - прозвучал через минуту скучный голос крупье.
Лахец слегка побледнел. "Проиграю!" - подумал он. Еще секунда...
- Тридцать один!
Он неожиданно выиграл. В ушах у него зашумело.
Крупье пересчитал деньги и подвинул крупную сумму так безразлично, как будто это была горстка гороха, для развлечения перемещаемая по столу.
У Лахеца задрожали руки: он хотел взять выигрыш.
"Я же сказал себе, что пять раз подряд буду ставить на этот цвет",- подумал он и оставил все на столе.
Снова выиграл красный. На этот раз крупье, пересчитав его ставку, убрал золото и положил несколько продолговатых банкнот.
"Я же сказал себе, что буду ставить пять раз подряд",повторял настойчиво Лахец, останавливая движение руки, которая хотела спрятать банкноты в карман.
И снова выиграл красный. И еще раз. Четыре раза подряд. На него уже начали поглядывать с завистью, как на счастливого игрока: сумма, лежащая на столе и принадлежавшая ему, его собственная, была и в самом деле огромна. Он ощущал вздувшиеся на шее вены, чувствовал биение в висках - ему хотелось схватить деньги и убежать.
"Пять раз подряд, я сказал!"
Пот каплями выступил у него на висках. Если и сейчас сумма удвоится...
Крупье, раскладывая карты, с колодой в руке осмотрелся, спрашивая взглядом, все ли ставки уже на месте. "Нет! Нет! Не может быть, чтобы еще раз не вышел красный!" - стучало в голове у Лахеца.
- Ставки сделаны!
Неожиданным движением он схватил грабельки и передвинул стопку банкнотов на соседнее поле в центре стола - в последний момент, когда уже падала первая карта.
Затаив дыхание, он ждал.
- Красный выигрывает.
А Лахец как раз с красного поля передвинул свою ставку на "черное". Он проиграл все.
Но его совсем не тронуло это. Он даже удивился. Только почувствовал какое-то страшное ожесточение.
"Так мне и надо,- подумал он.- Надо было оставить. Сейчас все исправлю".
Он снова набрал полную горсть золота и поставил на "красное".
Карты с знакомым ему легким шелестом начали падать из руки крупье на кожаную подкладку. Эти секунды казались Лахецу невероятно долгими. Он якобы безразлично поднял глаза и начал приглядываться к игрокам вокруг стола. Сначала его внимание привлек стоящий за стульями бородатый еврей, который сам ничего не поставил. Он с раздражением следил за руками крупье, нервно вертя головой и облизывая языком, видимо пересохшие, губы.
- Черный выигрывает.
"Ага,- подумал Лахец, видя, как его проигранные деньги ссыпаются в кассу,- нужно было тогда оставить на красном и только теперь поставить на черное".
Его удивила невероятная ясность этого открытия.
"Это так просто",- повторял он без конца, не в состоянии понять, как теперь должен ставить.
Он даже не знал, сколько игр прошло за это время. Он пытался вспомнить: ему казалось, что он постоянно слышал выигрывающий черный - одна игра еще не завершилась.
"Надо поставить на "черное"".
Он протянул руку, вновь полную золота.
Крупье остановил его любезным жестом. В середине стола карты перемешивались заново; во время этого священнодействия все ставки должны были быть убраны.
"Это хорошо, это хорошо! - засмеялся он в душе.- Снова бы сделал какую-нибудь глупость. Ведь разум сам подсказывает, что если черный выиграл несколько раз подряд, то теперь цвет должен измениться, значит, надо ставить на красное".
- Мсье, делайте вашу игру!
Он поставил на красное и проиграл. Семнадцать раз ставил он на красный цвет, и семнадцать раз выигрывал черный!
Он все смотрел на еврея, крутящего головой. Лахец заметил, что тот держит в руке золотую монету и не может решить, куда ее поставить. Глаза у него вылезли из орбит, он громко причмокивал языком.
Лахец усмехнулся.
- Этот будет долго мучиться.
Он полез в карман, чтобы сделать следующую ставку под последними монетами пальцы его наткнулись на полотно кармана. Лахец внезапно протрезвел, он как бы очнулся от сна, в котором не был собой. Его охватил ужас.
"Как же так? - мысленно повторял он.- Ведь у меня столько было..."
Ему казалось, что все смотрят на него и смеются. Он украдкой отодвинулся от стола, как будто убегал. Кровь пульсировала у него в висках - тошнотворные мурашки расходились по всему телу. Только теперь он хладнокровно подумал о своей игре - все моменты, на которые у стола он не обращал внимания, живо предстали перед ним. Он начал размышлять: нужно было перейти на черный цвет, это явно была "полоса". Достаточно было несколько монет положить на черный и ждать спокойно. У него было бы состояние. А если нет, то нужно было бы отступить, когда заметил, что ему не везет. Ведь так он делал всегда до этой минуты. Если бы он ушел четверть часа назад, все было бы в порядке.
Он считал в уме, сколько было бы у него четверть часа назад.
А теперь?
Он сунул руку в карман и, расхаживая по залу с опущенной головой, пересчитал оставшееся золото. Он толкал людей или неловко уступал им дорогу, наступая другим на ноги. Кто-то прошипел сквозь зубы, кто-то одарил его нелестным эпитетом. Он не обращал на это никакого внимания; просто ничего не слышал.
Монеты в кармане, пересчитываемые на ощупь, все время перемешивались, он постоянно забывал счет и начинал пересчитывать заново.
В конце концов он остановился и, не смущаясь уже присутст
вия смотрящих на него людей, последнюю горсть золота высыпал на ладонь и пересчитал. У него осталось примерно столько же, сколько было перед началом игры - собственно, он ничего не потерял, кроме выигранных денег.
Он сказал это себе почти вслух, как бы в утешение, но, несмотря на это, не мог избавиться от охватившей его подавленности, которая с каждым моментом все больше напоминала отчаяние.
Он был богат - всего несколько минут назад. Да, ведь то, что он выиграл, уже несомненно было его собственностью, а ведь это было состояние, которое могло дать ему ту свободу, ту вольность, ту жизнь, о которой он мечтал. Судьба усмехнулась над ним, и золото прошло через его карманы за такой короткий миг, что он не успел насладиться даже прикосновением к нему - а оно уже понеслось дальше, как легкие сухие листья.
Только для того, чтобы у него теперь осталось чувство утраты.
А что дальше?
Нужно снова начинать на эти остатки осторожную, скучную игру или отказаться от нее и, израсходовав последние гроши, по милости певицы доставшиеся ему, вернуться к Халсбанду, к граммофонам, к выстаиванию в приемных директоров театров, к работе для заработка, уничтожающей все, что рождается в глубине его души.
Он чувствовал, что ни на то, ни на другое у него уже нет сил; ему хотелось расплакаться, как ребенку.
И вдруг - какое-то удивительное безразличие.
- Все равно,- прошептал он, усмехаясь с чувством неожиданного облегчения,- ведь это такой пустяк, какая разница, что будет завтра! А сегодня... я могу еще выпить бутылку шампанского!
Он вошел в буфет и, бросившись на полукруглый диванчик в углу, приказал подать себе вино.
- Полбутылки? - спросил кельнер с чуть заметным оттенком наглости, окидывая быстрым оценивающим взглядом непрезентабельную фигуру Лахеца.
- Бутылку. Сухого шампанского.
- Слушаю вас.
Лахец положил длинные руки на подлокотники, ногу на ногу Его охватило чувство приятной беззаботности человека, которому нечего терять. Он усмехнулся, вспомнив о своей игре и о проигрыше, и усмехнулся еще раз при мысли, что он бедняк, а бросается здесь золотом и пьет шампанское, потому что ему нравится это.
Он налил бокал до краев и, не поднимая головы, поднес его к губам. Почувствовал на губах вкус микроскопических капелек пеня^щегося напитка, а в ноздри ему ударил свежий, возбуждающий запах.
С бокалом у губ он из-под приспущенных век наблюдал за людьми, кружащимися перед ним. Один глоток напитка сразу же ударил ему в голову.
"Я сам себе хозяин,- подумал он,- я проиграл, потому что мне так захотелось, это мое дело. Я пью хорошее вино здесь, на бархатном диванчике, потому что мне так нравится, а если захочу, то завтра плюну в морду всей этой разряженной черни, которая смотрит на меня, как на волка,- а если снова захочу, то повешусь, и все! Я делаю то, что хочу".
Ему было страшно приятно это ощущение абсолютной свободы, свободы, не имеющей границ. Он повторил это про себя несколько раз, удивляясь, как все это просто, ясно и как это раньше не пришло ему в голову.
Стройная фигура разговаривающей с кем-то женщины мелькнула перед его глазами. Она стояла к нему спиной, но он с первого взгляда узнал ее, узнал раньше, нежели успел увидеть ее движения, прежде чем заметил цвет ее волос.
В груди у него как будто стучал молот, в горле пересохло. Он встал, качнув столик, и тут же уселся обратно, подумав, что встает неизвестно для чего.
Тем временем женщина, обернувшись, видимо, на звук отодвигаемой мебели, заметила его и остановилась, обернувшись к нему и улыбаясь, ожидая, чтобы он поздоровался.
- Аза...
Он снова встал и неловко приблизился к ней. Руки у него дрожали, лицо покрылось потом; подавая ей руку, он вдруг подумал, что она, видя его здесь, наверняка думает, что он играет здесь на деньги, заработанные благодаря ей. Его охватил стыд и бешенство, и он утратил остатки самообладания. Он даже не слышал, как Аза представила его своему спутнику, услышал только выражение "мой композитор", которое его непонятным образом задело.
- Я оставляю музыку,- вырвалось у него глупо и бессмысленно.
- Что вы говорите? - засмеялась певица.- Неужели вы уже так много выиграли?..
Но едва сказав это, она тут же пожалела его. Он отступил и как-то странно улыбнулся, губы его скривились как будто для плача. Она коснулась его руки.
- Господин Генрик,- обратилась она к нему, назвав его по имени с чуть заметным оттенком добросердечности,- этого нельзя говорить даже в шутку! Вы великий творец, и жаль было бы загубить талант, который именно теперь должен пробиться.
Композитор был ярко-красного цвета; он чувствовал, что еще немного, и кровь брызнет у него из. ушей. Развеселившаяся Аза тем временем продолжала, чуть кокетливо склонив головку.
- Почему вы не были на моем концерте? Я ждала вас. Хотела еще раз поблагодарить за чудесную музыку. Это был ваш триумф, а не мой и не Грабца!
"Из милости хочет мне доставить удовольствие",- подумал он.
Ему показалось, что спутник Азы, молодой, необыкновенно элегантный человек, понял это точно так же и насмешливо смотрел на него, как на нищего.
В нем пробудилась гордость, которая заставила его высоко поднять голову. Он даже побледнел и, скользнув взглядом по молодому человеку, который как раз открывал рот, чтобы прибавить ничего не значащий комплимент к словам Азы, посмотрел ей прямо в лицо светлыми, бездонными глазами.
- Это я благодарю вас,- сказал он, медленно выговаривая слова.- Вы были великолепной исполнительницей моего произведения. Я не мог бы желать лучшей. Я очень доволен и еще раз благодарю вас.
Он быстро поклонился с неожиданной для него ловкостью и вышел. В дверях он вспомнил, что не заплатил за вино. Он небрежно бросил служащему несколько монет, почти половину того, что осталось у него за душой после игры, и не оглядываясь выбежал на лестницу.
Здесь неожиданная уверенность в себе покинула его; напря женные нервы отказывались подчиняться.
"Я идиот,- думал он, пробиваясь через толпу к садам,- идиот, шут, нищий и хам. Что она теперь обо мне подумает? Наверное, разговаривает с этим пижоном и смеется..."
Отчаяние охватило его. Он сунул пальцы в свой большой рот и прикусил их, пробегая через пальмовую аллею, с которой жара изгнала всех гуляющих.
"Как можно дальше! Убежать!"
Он чувствовал, что рыдания душат его; он отдал бы все, всю свою жизнь и душу, чтобы иметь возможность говорить с ней, как тот, и чтобы она так же на него смотрела...
"Повеситься",- блеснуло у него в голове. Он стиснул зубы в неожиданном и непоколебимом решении и начал искать глазами подходящее дерево с удобной веткой.
"Да, повешусь,- повторял он про себя.- Все уже не имеет никакого смысла. Я слишком беден и слишком глуп".
Он увидел фиговое дерево с раскидистыми толстыми ветвями. Он осмотрел глазами одну из них, потрогал рукой, достаточно ли крепкая. Шляпу он бросил на землю, сорвал воротник. Он был готов.
Но вдруг вспомнил, что ему не из чего сделать петлю. Подтяжки были слишком слабые и, несомненно, оборвались бы. Вся гадость и трагикомизм ситуации встали у него перед глазами. Он уселся на землю и истерически захохотал, хотя горячие слезы плыли у него из глаз.
X
Яцек решил уехать из Асуана не повидавшись с Азой. Он был зол на себя за то, что вообще поддался ее уговорам, а вернее, послушался мимоходом сделанного приглашения, потому что она даже не уговаривала его - и вопреки своим намерениям прибыл сюда только для того, чтобы снова ощутить, какую власть имеет над ним ее красота. К тому же его раздосадовал разговор с Грабцем. Теперь он уже знал, что этот необычный человек, гениальный писатель, охваченный безумной мыслью об освобождении творцов, действительно готовит какой-то переворот - и неохотно думал об этом, не веря, впрочем, в возможность успеха. Правда, в нем самом часто вспыхивал бунт против самовластия всевозможной посредственности, которая, действительно, использует творцов и мыслителей для улучшения своего благосостояния, давая им видимость свободы, но он усилием воли быстро гасил эти порывы, как чувства недостойные духа, который велик сам по себе, и только еще более высокомерным, хотя и снисходительным взглядом, смотрел на окружающих его людей. В суматоху борьбы без крайней необходимости он мешаться не хотел: слишком много имели они, высшие, что могли бы потерять, слишком многое пришлось бы поставить на одну карту для не слишком ценного приобретения: господства над жизнью.
Но Грабца удерживать он не мог и не хотел. Прежде всего, ощущая, что в принципе он прав в том, что говорит, к тому же зная, что из этого и так ничего не выйдет.
Он размышлял об этом в отеле, закрывая маленькую дорожную сумку, которую брал с собой на самолет.
В эту минуту в дверь постучали. Он быстро обернулся.
- Кто там?
Ему пришло в голову, что это может быть посыльный от Азы, и хотя он уже решил улететь не видясь с ней, сердце вздрогнуло от радостной надежды.
Поэтому он с разочарованием увидел на пороге знакомого лакея, которого к нему прикрепили для услуг.
- Ваше Превосходительство, по вашему распоряжению самолет уже приготовлен.
- Хорошо, я сейчас спущусь. Кто-нибудь спрашивал меня? Лакей заколебался.
- Ваше Превосходительство не велели никого пускать.
- А кто был?
- Посыльный.
- Откуда? От кого?
Он спросил это так громко, что ему стало стыдно, тем более что он заметил таинственную улыбку, скользнувшую по узким губам лакея.
- Из Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа. Он оставил письмо. И он подал Яцеку узкий продолговатый конверт.
Яцек взглянул на бумагу.
- Когда это принесли?
- Несколько минут назад.
- Так... хорошо...- сказал он, пробегая глазами несколько строк, написанных крупным, четким почерком.- Вели самолет отправить назад в ангар; я полечу позднее.
Как был в дорожной одежде, он прыгнул в лифт и через несколько минут был уже внизу. До Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа, в котором жила Аза, был большой отрезок пути, особенно неприятный сейчас в жару, но, несмотря на это, он движением руки отпустил подъехавшую машину и пошел пешком. Хотя он сегодня много ходил, он чувствовал потребность в движении, которое всегда его успокаивало.
В дороге ему пришла в голову мысль: вернуться и улететь, запиской извинившись перед Азой.
Но он сам рассмеялся над этим. К чему эти детские выходки? Ведь он все равно увиделся бы с ней. Даже если бы она не прислала за ним, он наверняка в последний момент придумал бы для себя какойнибудь повод и пошел бы к ней сам.
Странным было его отношение к этой женщине. Он знал, что она не любит его и никогда любить не будет, и одновременно знал, что она удерживает его при себе своим очарованием, потому что ей, видимо, льстит мысль, что среди ее глупых поклонников у ее ног есть и один из мудрецов. К тому же ей, видимо, доставляло удовольствие видеть его неловким и слабым... Кроме того, у нее могли быть свои, личные причины, по которым она не хотела выпустить его из своих рук; ведь он своим положением, знаниями и именем мог быть часто полезен ей в тех кругах, куда не простиралась уже ее власть.
Он знал обо всем этом, как и о том, что она сознательно избрала для их отношений лицемерную форму дружбы, чтобы мучать его еще больше и вернее привязать к себе, но не чувствовал по отношению к ней ни обиды, ни возмущения. И если ему иногда хотелось вырваться изпод ее власти, так только потому, чтобы избавиться от напрасных мучений и освободить от ее чар свои мысли.
Однако на это у него не хватало сил, и тогда он думал, что мучения и упоенное созерцание ее прекрасного тела - единственное, что он взял от жизни.
Иногда, когда кровь бурлила в нем и его охватывало безумное желание ее поцелуев и объятий, он корчился от непереносимой боли, думая, что бесценное сокровище своей красоты она расточает не только на подмостках театра в свете сотен ламп, но также и в душистой тишине своей комнаты, когда свет притушенных ламп указывает святотатственным губам дорогу к белой груди.
Так думали все, и он, не смея думать иначе, старался забыть об этом. А когда безумие этой мысли побеждало его, он боролся с ней и давил ее в себе, пока она не угасала в холоде тоскливой сентиментальности, которая все готова простить, сжалиться надо всем.
- Ты моя,- шептали тогда "го уста,- моя, хотя тысячи глаз смотрят на тебя и протягивают к тебе руки, потому что я один способен понять красоту твоего тела и почувствовать твою несчастную светлую душу, спрятанную где-то на дне сердца, до которой едва доносится эхо твоей жизни.
И он снова смотрел на нее с доброй, хотя и грустной снисходительностью и соглашался даже со своей слабостью по отношению к ней и с тем, что свет назвал бы унижением, как иногда взрослый человек поддается капризам обожаемого ребенка, который велит ему бегать на четвереньках вокруг стола.
Это же чувство он испытывал и теперь, идя в отель по ее вызову - не зная, как она его примет и что скажет. Он знал, что это будет зависеть от ее минутного настроения, но шел, потому что сам хотел ее видеть. Он думал о ней тихо и нежно.
Он невольно приостановился в том месте, где широкая пальмовая аллея, делая поворот, почти примыкала к близкой пустыне. Он прикрыл глаза, оставив только маленькую щелочку, чтобы солнце, падающее ему на лицо, не могло ослепить его позолотой безбрежных песков, рассыпавшихся уже здесь, за зелеными полями.
Постепенно в его сознании все начало расплываться и путаться. Он почти забыл, где он находится, зачем вышел из дома и куда идет. Чувство невыразимого облегчения, чувство глубокого покоя сплывало на него вместе с лучами солнца. У него в голове мелькнуло: Аза, Грабец, какие-то полеты и трудная работа души, мудрец Ньянатилока - и все растаяло, как весенний снег, там, на его родине, когда тепло льется с неба и исходит от земли, уже разбухшей от разлившейся воды...
Солнце! Солнце!
Был момент, когда он не думал уже ни о чем, только о солнце и о ветре, горячем, несущемся от далеких розовых гор, от голубого моря, от теплых волн, мягко набегающих на песок. Его окутала душистая, вечерняя тишина, нежность прикосновений ветра, которые он чувствовал на лице, на волосах, на приоткрытых губах.