— Я его всю равно люблю! — оскорбленно, зло выкрикнула Катя. — И всегда буду любить! Слышишь? Всегда!
Герман почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. Опустив глаза, чтобы не выдать бешенства и тоски, он произнес раздельно, четко, бесстрастно:
— У тебя будет способ доказать ему свою любовь. Я посажу его на пять лет. Передачи ему будешь носить, в лагерь на свидания ездить. Вот тогда весь мир увидит, что ты его действительно любишь.
— Ты обещал не давать делу ход! — возмутилась Катя. — Ты обещал!
— Я передумал.
Он так и сидел, опустив глаза, глядя на свои руки. Потом медленно поднял взгляд на Катю. Она смотрела на него так, словно впервые увидела — с интересом, с сочувствием, с пониманием. Так же, с сочувствием, негромко спросила:
— Ты, наверное, сейчас очень себе нравишься. А, Гера? Победитель!
— Нет, — сказал он. — Я очень себе не нравлюсь. До того не нравлюсь, что даже не знаю, как буду бриться по утрам и смотреть на себя в зеркало. Послушай, милая моя, как же мы довели себя до этого? А? Как мы умудрились дойти до жизни такой?
— Да вот, умудрились, — рассеянно отозвалась она. — И тут уж ничего не поделаешь.
— Нет, — возразил Герман. — У человека всегда есть выбор. Всегда.
— Ты думаешь? Какой выбор у нас?
— Начать все с начала. С нуля. С первого свидания. Помнишь, где было наше первое свидание? У входа в парк Горького. В шесть вечера в субботу я буду тебя там ждать.
— Ты хочешь сказать, что я приду? — язвительно изумилась она, как бы вернувшись в русло прежнего нервного, злобного разговора.
— Нет. Я хочу сказать, что буду тебя ждать. И это все, что я хочу сказать.
— Не дождешься!
— Что ж, это будет твой выбор.
Катя встала и молча пошла к «мерседесу», на ходу доставая из сумочки ключи. Неожиданно остановилась, повернулась.
Герман замер.
Сейчас она скажет…
Она сказала:
— Чуть не забыла. Тебе звонили из Москвы. Просили передать: Эдик Маркиш умер…
* * *
Отпевали Маркиша в деревне Ключи на высоком песчаном берегу Рыбинского моря в деревянной церквушке, которую он сторожил. Возле нее стояли два джипа, «БМВ», «вольво» и маленький синий «фиат-браво», на котором ездила Дания. К ним прибавился черный «мерседес» Германа, усилив контраст между убогостью церковного двора и дорогими машинами. Накрапывал мелкий осенний дождь, с моря тянул ветер, как бы сдвигая на южную сторону кроны сосен.
Когда Герман вошел в церковь, отпевание уже шло. Старый священник бормотал заупокойную молитву, потряхивая кадилом. На подставках стоял гроб из полированного дуба, заваленный осенними астрами и георгинами. В цветах чернела бородища Маркиша, из нее торчал толстый нос.
Людей было мало — несколько деревенских старух, среди которых Герман приметил соседку Эдуарда, самогонщицу бабу Клаву, человек шесть московского вида молодых людей в джинсах в обтяжку, отчего они казались тонконогими. Поэты, понял Герман. В изножье гроба с горящими свечечками в руках застыли хорошо одетые женщины в черных кружевных накидках. Герман узнал Рахиль, еще одну бывшую жену Маркиша. Вдовы.
Увидев Германа, Дания благодарно улыбнулась ему сквозь слезы и протянула свечку, затеплив ее от своей. В ответ на его вопросительный взгляд негромко сказала:
— Рак.
— Он знал?
— Знал.
«Мне не дожить до зимы», — вспомнились Герману слова Маркиша.
Он не дожил до зимы.
«Стихи — это то, что всегда сбывается».
Одним поэтом стало меньше в России.
«Отпусти ему грехи его вольныя и невольныя…»
Отпевание закончилось. Тонконогие поэты суетливо подняли тяжелый гроб и понесли к выходу. Скорбной группой следом поплыли вдовы.
Герман вышел из церкви и закурил. Какая-то бабулька, спешившая из магазина, приостановилась, привлеченная видом богатых похорон, уважительно полюбопытствовала:
— Кого хоронят, сынок?
«Поэта», — хотел ответить Герман, но вместо этого неожиданно для себя сказал:
— Меня.
— Оюшки! — ахнула бабулька. — А ты кто?
— Не знаю.
Через несколько дней, в субботу, он подъехал к парку Горького, поднялся в администрацию и отыскал радиорубку.
— Я хочу, чтобы вы прокрутили одну старую песню, — обратился он к радисту, молодому тощему парню в бейсболке козырьком назад.
— Ноу проблем. Песен у нас много. Денег у нас мало.
— Уравновесим, — пообещал Герман. — Как называется песня, не знаю. Кто поет, тоже не знаю.
— Что же вы знаете? — удивился радист.
— Слова. Они такие: «На тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый след, но пропал за поворотом санный след».
— Минутку! — Парень глубоко задумался, потом ринулся к стеллажам и откуда-то снизу извлек картонную коробку с магнитофонной пленкой. — Есть. Запись семьдесят шестого года. Но качество не ахти.
— Неважно, — успокоил его Герман и вручил стодолларовую купюру.
— Балуете, — засмущался радист. — За эти бабки я буду гонять ее весь вечер.
— Весь вечер не нужно. Раза два-три. Хватит.
— О`кей. Приходите еще!..
Герман пересек площадь перед центральной колоннадой и сел на парапет подземного перехода, где когда-то, двадцать лет назад, ждал Катю и гадал, придет ли она на первое в их жизни свидание. Так же, как тогда, жил своей предвечерней жизнью парк, плыло в воздухе колесо обозрения и в динамиках звучала та же песня:
Я могла бы побежать за поворот,
Я могла бы побежать за поворот,
Я могла бы побежать за поворот.
Я могла, но только гордость не дает…