Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Виктор Вавич (Книга 1)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Житков Борис Степанович / Виктор Вавич (Книга 1) - Чтение (стр. 9)
Автор: Житков Борис Степанович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      С высокого крыльца была видна площадь, сквер с чугунной узорной решеткой, и длинная прямая улица уходила вдаль, и все высокие каменные дома, с финтифлюшками на крышах.
      И треск, дробный треск ровным шумом над городом, как будто что-то работало горячо и без устали, - дробный треск кованых пролеток по гранитной мостовой.
      Виктор взял извозчика, и каменной трелью покатили под ним колеса.
      Манна
      ВИКТОРА испугал чужой город. Все люди здесь ему казались иностранцами. Он с почтением глядел на массивные дома, на глянцевые вывески. И все казалось, что люди какие-то важные, - как же тут ими на улице станешь командовать? Ему даже казалось, что и по-простому, по-русскому они не говорят. Даже удивился, когда в дешевеньких номерах швейцар ему сказал обыкновенным языком:
      - Пожалуйте, есть свободные. Вам не из дорогих прикажете? - Оглядел Виктора и прибавил: - Подешевле?
      От этого города Виктор как-то сразу запыхался и все делал впопыхах. Ждал, что непременно дело сорвется, и все спешил, чтоб уж дошло до того места, где будет стена, и - стоп.
      Но ничего не срывалось: полицмейстер принял его с улыбочкой и благосклонно и тут же продиктовал Виктору прошение и похвалил почерк. На прощание подал руку и сказал:
      - Можете не беспокоиться. Будете писать, поклонитесь. Наверное, наверное. Даже можете себе построить форменное платье. Успеха!.. Надеюсь.
      - Рад стараться! - без звука шептал Виктор и не знал: пятиться к двери задом или повернуть по-военному, и боком пошел к двери.
      На другой день он писал Груне телеграмму: "Заказал форму велел кланяться, целую..." Но и форма не успокоила Виктора - он не мог стоять на месте, пока, отдуваясь, лазал и приседал около него портной.
      - Шаровары болгаркой прикажете?
      - Получше, получше, - запыхавшись, шептал Виктор. Он совал задаток, и деньги как-то не считались, - слипались бумажки, и числа залеплялись и путались в уме.
      Виктор бегал по улицам, спрашивал в кухмистерских обед, не доедал и бросался вон.
      На улицах, чистых, выметенных, стояли на перекрестках городовые. Большие, важные, мордатые, усы серьезные, строгие. Шинели на всех новые, сапоги начищены. У всех начищены. Городовые, когда надо было повернуться, не вертели головой, а всем корпусом, не спеша, обращались. Важно козыряли офицерам, и то не каждому. Станет извозчик не на месте, городовой только коротенько свистнет - тррук - извозчика уж тряхнет на козлах. Хлестнул кнутом - и марш. На главной улице, на бойкой езде стоял околоточный. Околоточный был одет франтом - и верно: шаровары "болгаркой". Сильно уж в теле был околоточный. Виктор через мелькавшие экипажи смотрел, есть ли усмешка. Усмешка была, и лакированный ботфорт был выставлен вперед; спокойно и весело стоит околоточный, будто для своего удовольствия, а мимо так и снуют пролетки, дрожки, кареты, а его обходят, будто вода вкруг камня. И фуражка, как вчерашняя.
      Это было в самом центре города, на окраины Виктор не ходил еще: все топтался, все кружил, где шум, где магазины. Он все время помнил, что пустил свое прошение, и, чтоб дело не остановилось, ему казалось, что надо все время работать, хлопотать, не переставая ни минуты; и он ходил, ходил по улицам до изнеможения, до боли в икрах. Вечером в своем номере Виктор при свечке садился писать Груне.
      "Грунюшка, ангел души моей! - писал Вавич. - Здесь все околоточные гвардейцы и городовые все правофланговые. Люди одеты, как в праздник, и очень много людей. Особенно евреев. За номер я плачу семьдесят пять копеек и свечка еще. Прошение он у меня взял, и не знаю. И узнать нельзя. Хлопочу весь день, а узнать пока невозможно, а ночью все думаю. Вот уже третьи сутки. Не знаю, что и делать. Может быть, это напрасно, а деньги идут. Слыхал в кухмистерской: двое штатских ругали пристава и всех на свете, - я ушел. В вагоне тоже. Задаток я портному дал тридцать пять рублей. А может быть, все это понапрасну. Хоть он сказал - наверно.
      Грунюшка. Увидишь если опять Тайку в театре, ты прямо подойди к ней и скажи, - она все знает, - спроси, как мама, и про старика моего. А потом напиши мне, только поскорее, родная моя. Все расспроси. Ботфорты я пока не покупал. Успею. Номера называются "Железная дорога". Мой нижайший поклон Петру Саввичу.
      Крепко целую твою ручку. Твой навек Виктор".
      Виктор запечатал письмо и положил на стол. Потушил свечу. Сейчас же потушил. Деньги на устройство дал Виктору Сорокин из своих сбережений, давно уж для Груни копил смотритель свою тугую казенную копейку. Виктор улегся впотьмах в холодную постель. Тяжелым ночным светом мутнело окно. Виктор лежа курил и беспокойно думал.
      "Может, бросить все и удрать? Просто уйти пешком куда-нибудь и поступить работать. На железную дорогу. Вот и номера: "Железная дорога". А потом все отработать Петру Саввичу, - и он считал в уме: - За номер, наверно, всего рублей пять, дорога... портному. А Грунечке написать, что решил иначе, и потом выслать ей бесплатный билет и начать жить. Потом помощником начальника станции. Хоть со стрелочника начать. В неизвестности, одна Груня знает и ждет".
      Виктор хотел уже вскочить, снова зажечь свечку и приписать в письме:
      "Не удивляйся ничему. Храни тайну, скоро про меня узнаешь. Помни, что я до гроба..."
      "Но что будет, что смотритель-то? Еще не женился, а обман, удрал. Нет, - думал Виктор, - женюсь, а потом я могу как хочу. Уйду из полиции и найду службу".
      Он бросил окурок на пол, повернулся на бок, закрыл глаза и шептал: "Грунюшка, Грунюшка, дорогая ты моя". И казалось, что непременно Груня слышит его.
      Утром, когда Вавич спускался по лестнице, он увидал внизу у швейцарской конторки надзирателя. Квартальный хлопал портфелем по конторке и выговаривал швейцару:
      - Как же у тебя без определенных занятий? Должен спросить, чем живет? Живет же чем-нибудь, не манной небесной? Нет?
      - Никак нет, - говорил швейцар, улыбался подобострастно и приподнимал фуражку с галуном.
      - А этих "на время" пускать, ты - того. - Квартальный сложил портфель и погрозил им в воздухе. Швейцар потупился. - Скажешь хозяину, зайду поговорить. - Квартальный увидал Вавича. - Ну, смотри! - сказал швейцару и повернулся.
      Швейцар, толстый грязный человек, рванул, распахнул дверь.
      - Вы, молодой человек, укажите занятие, - сказал строго швейцар, когда Вавич взялся за двери. Он уже был в очках и что-то ковырял пером в большой книге. - Манной ведь не живете? Извольте сообщить.
      - Я запаса армии старший унтер-офицер...
      - Это какое же занятие - запаса армии? Это все запаса армии, - швейцар презрительно скосил рот.
      Виктор с обидой дернул дверь и выскочил на улицу.
      "Ладно, когда вдруг в форме спущусь с лестницы, - ты у меня шапку наломаешь, - думал Виктор. - Хам! Рвань всякая может... Дурак!" И он побежал к витринам офицерских вещей высматривать офицерскую шашку.
      Княжна Марья
      НАДЕНЬКА назначила Филиппу прийти на ту квартиру, где она переодевалась, чтоб ходить на кружок. В этой квартире жила ее подруга Таня. Одна с прислугой. Таню нянчила эта старуха, и ей можно было верить. Танин отец - адвокат. Его никогда не бывало дома, а Танечкина мать вот уже год как умерла в Варшаве. Танечка одна в адвокатской квартире. Наденька считала Таню девчонкой и свое доверие дарила свысока.
      "Барышнешка", - думала Наденька, глядя, как Таня с упоением разглядывает свои ноги в шелковых черных чулках. А Таня смотрела на свои ноги, как на новые: смотри, вдруг выросли. Красивые ноги, в лакированных лодочках. И немного жуткое томило Таню, - вот как смотришь на блестящий, острый кинжал.
      - Восемнадцать лет дуре, - шептала Наденька, - могла бы уж, кажется... - и Наденька взглядывала тишком на свой английский ботинок на низком каблуке.
      А Таня все глядела на свои ноги, слегка задыхаясь. Позвонили в прихожей. Таня одернула юбку, вскочила с дивана.
      Старуха отворила Филиппу:
      - Пожалуйста, батюшка.
      - Пойдемте сюда, - сказала Наденька особенно сухо при старухе и прошла вперед, твердо постукивая английскими каблучками.
      Таня что-то запела глубоким голосом, низким, взволнованным, и села на ковер среди комнаты. Запрятала ноги под юбку, - не надо часто смотреть, - и только рукой через платье сжимала носок лакированной туфли, острый, глянцевый и теплый.
      А Наденька усадила Филиппа за раскрытый ломберный стол. Филипп достал платок и вытер все лицо и вверх по волосам провел. Вздохнул, глянул на Наденьку и стал ждать. А Наденька ходила за спинкой стула по комнате, глядела, нахмурясь, в пол и вскидывалась на Филиппов затылок. Над широкой, крепкой шеей мягкой шерсткой бежали серые стриженые волосы.
      - Ну, начнем хоть с чтения, - сказала наконец Наденька. - Как вы читаете? Свободно?
      Наденька раскрыла перед Филиппом приготовленный томик Толстого. Филипп откашлялся, проглотил слюну и начал. Начал громко, на всю комнату, как читают в школах с последней парты. Он громко рубил слова, перевирал их, ставил ударения, от которых слова звучали по-польски. Деревянная бубнящая интонация. Наденька едва понимала, что выкрикивал Васильев.
      Она его поправляла.
      - Княжна, княжна, - говорила Наденька.
      - Ну да, княжна, - оборачивался Филипп и снова кричал в стену: Княжна Марья!
      "Господи, как ужасно, - мотала головой Настенька, - он ничего ведь не понимает". Она еле выдержала этот тупой крик.
      - Ну, отлично, - сказала Наденька, не вытерпев. - Достаточно.
      Но Филипп шептал, глядя в книгу.
      - Отложите книгу, - сказала Наденька.
      - А здорово интересно, - и Филипп повернулся красным, вспотевшим лицом к Наденьке.
      Наденька диктовала Филиппу, а он, свернув голову конем, выводил буквы и поминутно макал в чернила. Наденька с книжкой в руке глядела через плечо; она видела, как Филипп щедро сыпал "яти", он старался изо всех сил, макал перо и прицеплял корявые завитушки. Все строчки обрастали кудрявым волосом.
      - Зачем же метла-то через ять? - не выдержала Наденька.
      - А как же веник? Что метла, что веник...
      Наденька рассмеялась. Смеялся и Филипп, он положил перо и, запыхавшись, как после бега, тер лоб цветным платком.
      Наденька села рядом. Она стала поправлять, объяснять, и ее волновало, что этот сильный мужчина, - она помнила, как он чуть не нес ее, взяв под ручку, - теперь почтительно кивал головой и послушно заглядывал в глаза. Ей захотелось ободрить его.
      - Это пойдет, приучитесь, ничего, не огорчайтесь.
      - Главное дело - привычка, - сказал Филипп, - и уметь взяться. В нашем деле взять: смотришь на другого - все враздрай, все тяп-ляп, ну, не умеет человек взяться.
      - Ну вот, вы перепишите это. - Наденька хотела, чтоб дома Филипп переписал. Но он уж схватил перо, макнул и набрал в грудь воздуха. С таким аппетитом вонзил перо в бумагу, что Наденька подумала: "Взялся, взялся", и не остановила. Она смотрела, как старался Филипп, шептал губами, как маленький, и ей захотелось приласкать, погладить Филиппов стриженый затылок.
      Васильев напряженно дышал. В квартире певучим басом часы пробили одиннадцать.
      "C'est la que je voudrais vi-i-vre!"* - пела Таня в пустой столовой.
      ---------------------------------------
      * Там я и хотела бы жить! (фр.)
      Наденька сорвалась к двери.
      - Нельзя ли потише! Тут занимаются.
      Филипп переписал без одной ошибки, без одной помарки, только еще гуще обросли строчки завитками, крючками...
      Наденька проверяла, а Филипп вцепился глазами, не дышал, ждал.
      Наденька положила тетрадку.
      - А что? - сказал Филипп и выпустил дух. Покраснел, улыбнулся задорно. - Взяться надо уметь, - и хлопнул по тетрадке.
      Наденька подхватила чернильницу, но было поздно: чернила потекли на адвокатский стол. Но Филипп мигом вырвал из тетрадки лист и погнал переплетом на бумагу чернильную лужу. Выплеснул в пальму. Выскочил в двери, и Наденька слыхала, как он командовал в кухне:
      - Да чистую, чистую тряпку давай, что ты мне портянку тычешь.
      Он вернулся с мокрым носовым платком.
      Чуть заметное темное пятно осталось на зеленом сукне - Филипп присыпал его золой.
      Старуха топталась около с чайником.
      - А ну, газету какую-нибудь, живо! - гаркнул Филипп. Старуха и Наденька кинулись в двери. Филипп сгреб золу на газету, сунул, не глядя, Наденьке в руки. Мокрое пятно темнело на сукне стола.
      - Высохнет и будет, как было, - сказал Филипп и осторожно погладил сукно.
      Он уж снова сидел, придвинувшись вплотную к столу.
      - "Яти" - это без привычки только, а делом взяться... Наденька не сразу нашла прежний голос. Когда Филипп встал, чтоб уходить, Наденьке стало жаль, и она уже в третий раз повторила:
      - Грамматику вы оставьте, не учите, главное - зрительная память, глазная память, - и Наденька поднимала палец к глазам; Филипп мигал несколько раз в ответ.
      Наденька пошла проститься с Таней. Но Таню она не узнала. На Тане было неуклюжее бумазейное платье, волосы были зализаны назад и мокрой шишкой торчали на затылке. Толстые линючие чулки на ногах и стоптанные ботинки. Грустной птицей глянула Таня на Наденьку.
      - Это что еще за маскарад? - спросила Наденька, она натягивала перчатку в прихожей. Таня чуть повела губами в ответ и прошла, волоча ноги, в гостиную.
      Вечером дома Наденька думала, как там, в знакомой ей комнате, сидит Филипп и решает те задачи, что отчеркнула ему в Евтушевском Наденька. Ей захотелось пойти туда, ходить по комнате, и чтоб он спрашивал. Наденька ясно видела стриженый затылок и Филиппову руку с искалеченным ногтем на большом пальце.
      Бородач
      - ЧТО, начал? - сказал себе под нос служитель, когда на третий день он уносил пустую кружку из камеры Башкина.
      Башкин стоял лицом к забитому окну, засунув зябкие руки в карманы пальто. Башкин чуть не заплакал с обиды. Он шагнул в дальний угол камеры, где он пуговицей от пальто ставил черточки на стене... Он отмечал дни. Приносили утренний паек, и Башкин ставил пуговицей метку. Он отметил место, где должна прийтись пятая метка, и здесь поставил крест. Это значило, что на пятый день он должен умереть от голода. Он любил этот угол, он ходил по камере и посматривал на этот крест, и тогда слезы удовлетворенной обиды тепло подступали к горлу. Придут, а он вытянулся посреди пола. Гордый труп. Будут знать.
      Теперь это пропало. Башкин сам не заметил, как, шагнув мимо кружки, он ущипнул кусочек - самую маленькую крошку черного хлеба. Потом подровнял, чтоб было незаметно... Тупое отчаяние село внутри тяжелым комом, как будто подавилась душа.
      Башкин сел на табурет, поставил локти на стол и крепко зажал ладонями уши. Смотреть на пометки в углу теперь нельзя - крест корил и мучил. Башкин сидел, и холодным ветром выла тоска внутри.
      Вдруг он услышал ключ в замке, отнял руки, испуганно оглянулся. Надзиратель распахнул дверь и крикнул с порога:
      - Выходи!
      Башкин все глядел испуганно.
      - Выходи, говорят, - и надзиратель резко мотнул головой в коридор.
      Башкин запахнул пальто, сорвался к двери.
      Другой служитель уж подталкивал его в поясницу, приговаривал:
      - Пошел, пошел, жива!.. Направо, направо, пошел, на лестницу!
      У Башкина колотилось сердце и запал, куда-то провалился дух. Он шагал через две ступеньки.
      Опять коридор, служитель быстро из-за спины открыл дверь. Парадная лестница с ковром и на площадке трюмо во всю стену: Башкин мутно, как на чужого, глядел на свою длинную фигуру в стекле.
      - Стой, - сказал служитель и толкнул трюмо.
      Трюмо повернулось, открыло вход, служитель за плечо повернул Башкина и толкнул вперед. Башкин слышал, как щелкнула сзади дверь. Служитель уж толкал его в поясницу. Они шли по паркетному натертому полу, по широкому коридору.
      - Пальто снимите. Шапку тоже, - Башкин был в парадной прихожей. Два жандарма сухими, колкими глазами оглядывали его. Служитель ушел. Башкин коротко и редко дышал. Колени неверно гнулись, когда пробовал ступать. Он опустился на деревянный полированный диван, что стоял у стены.
      - Встаньте, тута вахтера место, - сказал жандарм. Башкин дернулся, вскочил, в голове завертелось, он ухватился за косяк дверей.
      - Проси, - сказал из коридора круглый мелодичный тенор.
      - Пожалуйте, - сказал нарочито громко жандарм и зазвенел шпорами впереди Башкина. Он отворил дверь и, цокнув шпорами, стал, пропуская вперед Башкина.
      Огромный кабинет, высокие окна, ковер во весь пол, мягкие кресла. У стола стоял жандармский офицер, гладко выбритый, с мягкими русыми усиками. Он приветливо улыбался, как почтительный хозяин.
      - А! Господин Башкин! Семен... Петрович? Очень рад. Присаживайтесь.
      Офицер маленькой холеной ручкой указал на ковровое кресло у стола. Томно звякнули шпоры.
      Башкин поклонился, шатнувшись на ходу вперед, и опустился, плюхнулся в низкое кресло. Он тяжело дышал. Он взглядывал на офицера, будто всхлипывая глазами, и снова упирался взглядом в ковер.
      - Плохо себя чувствуете? - спросил учтиво и ласково офицер. - А мы сейчас скажем, пусть нам чаю дадут, - и он нажал кнопку на столе. Мельхиоровую фигурчатую кнопку.
      - Подай нам сюда чаю, - приказал офицер, когда цокнул шпорами в дверях жандарм.
      Офицер уселся в кресло, за письменный стол. Башкин мутными глазами водил по малахитовому письменному прибору, по белой руке с перстнем. Перстень был массивный, он, казалось, отягощал миниатюрную ручку.
      - Что, там так скверно? - спросил офицер участливо. - Но все это, вероятно, недоразумение. Мы сейчас с вами это попытаемся выяснить.
      - Да, да, недоразумение, - потянулся к офицеру Башкин. - Совершенно ничего нет, я не понимаю.
      - Поставь сюда, - сказал офицер жандарму и очистил место на столе перед Башкиным. Дымился горячий чай, блестели поднос и серебряные подстаканники. - Видите ли, недоразу-мений сейчас множество. И во все эти дела впутывают огромное количество совершенно непричастного народа. Вы себе не представляете, какое количество. Что ж вы чаю-то - простынет.
      Башкин кивал головой, слабой, взлохмаченной.
      - Вы войдите в наше положение, - продолжал офицер, придвигая свой стакан. - Нам приходится разбираться... Вы не социалист? Простите, я не настаиваю. Но я сам отчасти разделяю эти взгляды. Вас это, может быть, удивляет. Что ж вы сахару?
      - Нет, почему же, - бормотал Башкин, силясь ухватить серебряными щипчиками кусок сахару.
      - Правда, вы можете понять это; ведь вы философ. Да-да! Простите, я по службе должен был познакомиться со многими вашими мыслями.
      Башкин покраснел. Он чувствовал, как кровь шумит в ушах и горит лицо все больше и больше.
      - Вы простите, вы этого, может быть, не хотели, но меня многие ваши суждения поразили глубиной их смысла. Вы не курите? - Офицер поднес Башкину широкий серебряный портсигар. - Так, видите ли, сейчас так много просто беспокойных людей, просто такой молодежи, которая особенно тяжело переживает свой возраст, когда людям надо перебеситься. Конечно, всякому вольно сходить с ума по своему вкусу. Не правда ли?
      Офицер дружески улыбнулся. Башкин поспешно закивал головой.
      - Да, так извольте беситься за свой счет. И ведь из этих молодых людей потом выходят отличные прокуроры, профессора, врачи, чиновники... Да-с. Ну, а зачем же за ваш темперамент должны отвечать другие? Вы не понимаете, о чем я говорю?
      Башкин во все глаза глядел на офицера, прижав стакан к груди.
      - Я говорю про то простонародье, которое является каким-то страдающим материалом для упражнений... я сказал бы - выходок. Помилуйте, из господ! Образованный! Студент! Как же не верить? И он верит, а наш Робеспьер сыплет и сыплет. И семейный бородач начинает проделывать Прудона от самого чистого сердца. И бородач попадает в Туруханск,- а куда ж его деть-то, коли ему мозги повредили, - а студент уж, гляди, с кокардой ходит. Женился и безмятежно получает чины и казенное жалование. И вспоминает за стаканом вина грехи молодости. А бородач... Ведь вы представляете себе, что происходит?
      Тут офицер глубокомысленно взглянул на Башкина, и даже несколько строго, и помешал ложечкой в звонком стакане.
      - Да-с. А на бородача плевать, со всем его вихрастым потомством, со всеми Ваньками и Марфутками. - Офицер грустно помолчал, глядя в стол. - Так надо же кому-нибудь о нем подумать, об этом простонародье, а не играть русским открытым, доверчивым сердцем. Не чудесить судьбой серьезных и честных людей. Бейте лучше зеркала в кабаках, коли уж так там у вас силы взыграли. Нас вот ругают наши демократы доморощенные, а поверьте мне, что мы-то, презренные жандармы, пожалуй, ближе чувствуем... Гм... да. Так вот, что вы мне на все это скажете, Семен... простите... да, да, Петрович! Так вот, Семен Петрович... - Офицер встал из-за стола и прошелся по ковру. И опять томно позванивали его шпоры.
      - Да, да, - говорил Башкин, - я во многом отчасти согласен с вами. Башкин умным взглядом вскидывался на офицера. Ему так приятно было видеть дневной свет, так хорошо было в чистой комнате, мягкое кресло, чистый стакан, и по-настоящему с ним говорит этот офицер, которого боятся эти жандармы, что толкаются, рычат на Башкина. Ему казалось, что вот, наконец, его освободил от дикарей, из плена сильный и культурный европееец. И все эти три дня показались Башкину диким сном, как будто он случайно провалился в яму, а теперь вышел на свет. Конечно, те дураки ничего не понимают и шпыняют его, будто он разбойник с большой дороги. - Да, да, я все понимаю, во многом, - говорил Башкин, благодарно кивая головой.
      Он даже приободрился и откинулся слегка на спинку кресла.
      - Я так и надеялся, что вы меня поймете. Поэтому я так откровенно с вами и говорил. Да, так вот, о Марфутках. Кому-нибудь же надо об них думать. Надо ведь кому-нибудь это дело делать. Но делать его с плеча нельзя. Вы согласны?
      Башкин мотнул головой.
      - Ну вот видите. А то вот получаются такие истории вроде вашей. Чего ж тут хорошего? И тут надо разбираться в каждом индивидуальном случае... И разбираться раньше чем действовать. Нет, вы не спорите?
      - Нет, нет. Совершенно верно. - Башкин допил последний глоток холодного уже чая и осторожно поставил стакан на блестящий поднос.
      - Так вот, мы одни не можем. - Офицер остановился, слегка наклонясь к Башкину. - Одни мы не можем, - повторил офицер вполголоса и поглядел Башкину в глаза. - Здесь нужен тонкий человек. И вы - вы психолог. Вы тонкий психолог. Я с такой радостью это заметил, читая ваш журнал. Да, да, это совсем не комплимент, это правда. Я много видел людей...
      В это время на стене резко позвонил телефон.
      - Простите! - И офицер взял трубку. - Так... так, - говорил офицер в телефон, - очень, очень симпатичное впечатление. Слушаю, ваше превосходительство. Сию, сию минуту иду... Вы меня простите, на несколько минут. Жаль, мне так интересно с вами, - и он заторопился к дверям.
      Башкин остался один. Он глотнул последние сладкие опивки из своего стакана. Он так радовался, что спокойно можно сидеть в этом кабинете, что тут его не посмеют тронуть те, особенно после того, как офицер так с ним говорил, как с человеком, равным по положению. По-человечески говорил. Дверь отворилась. Башкин оглянулся, улыбаясь для встречи. Жандарм, сощурясь, глядел из полутемного коридора. Башкин нахмурился.
      - Вы здесь чего же? - спросил жандарм с порога.
      - А вот я жду господина офицера. - сказал Башкин и отвернулся к окнам.
      - Пожалуйте сюда! - приказал жандарм. - Выходите! Башкин оглянулся.
      - Ну! - крикнул жандарм и решительно мотнул головой в коридор.
      - Так я же говорил... - начал Башкин, шагнув к жандарму.
      - Выходите, выходите, живо, - жандарм нетерпеливо показал рукой. Марш.
      Башкин вышел в коридор.
      - Одевайтесь! - жандарм толкал его к вешалке.
      Тот же служитель, что привел его из казармы, ждал в передней. И опять Башкин почувствовал у поясницы жесткую руку и без остановки зашагал впереди служителя. Он опомнился только, когда узнал подвальный коридор.
      "Он вернется, а меня нет, им достанется", - думал Башкин, сидя на своей койке. Лампочка мутно краснела сверху.
      Утром принесли один только кипяток. Хлеба не было.
      - Вы хлеб забыли дать...
      Служитель шагнул к двери, не оборачиваясь.
      - Хлеб, я говорю... не доставили, наверно, сегодня, - сказал ласково Башкин.
      - А ты что, дрова, что ли, колол, чтобы тебя кормить, - пробурчал служитель, запирая дверь.
      В обед принесли краюху хлеба: кинули на стол.
      Башкин с койки глядел из прищуренных глаз: путь думают, что спит.
      Булавка
      ТАНЯ проснулась рано. Белые шторы рдели от раннего солнца, и мухи звонко жужжали в тихой комнате. Таня вскочила, отдернула штору и зажмурилась, опустила глаза и увидала - зарозовела ее кружевная рубашка, стала легкой, сквозистой. Таня сунула на солнце голые руки, поворачивала, купала в теплом розовом свете. Таня погладила свою руку, чтоб натереть ее этим прозрачным розовым светом. Рука еще млела сонным теплом. Снизу дворник крякнул и зашаркал метлой по мостовой. Таня отдернула штору. Она мылась и не могла перестать полоскаться в фарфоровой чашке, и все поглядывала на свое отражение - нежное и легкое в полированном мраморе умывальника.
      Потом стала сосредоточенно одевать себя, бережно, не спеша. Она приколола свою любимую брошку на лифчик - брошка круглым шаром светила на белом лифе. Под платьем не будет видно.
      "А я буду знать", - думала Таня. И сделалось жутко: приятно и стыдно.
      В зеркало Таня ни разу не взглянула и причесывалась наизусть.
      На Тане была черная шелковая блузка. Красные пуговки с ободком, как жестокие капли крови, шли вниз от треугольного выреза на шее. Таня поглядела на красные пуговки, потрогала жесткую брошку под платьем, вздохнула, подняв грудь, и так остался вздох. Таня пошла в столовую, пошла легко и стройно, как никогда не ходила, и было приятно, что глянцево холодит шелковое белье и скользит у колен шелковая юбка. Она строгими руками достала посуду из буфета и поставила на спиртовку кофейник. Достала французскую книгу и посадила себя в кресло. Она держала книгу изящным жестом и, слегка нахмурясь, глядела на строчки и на свой розовый длинный ноготь на большом пальце. Таня щурилась и сама чувствовала, как тлеют под ресницами глаза. Теперь она пила кофе за маленьким столиком. Она красиво расставила посуду и старалась не хрустеть громко засохшим печеньем.
      Город просыпался. За окном стукали по панели поспешные деловые каблуки, и первая конка пробренчала: открыла день.
      Таня встала. Она чувствовала, как будто упругие стрелы выходят из нее, напряженные и острые. Казалось, не пройти в узком месте. Строгие и пронзительные, и стали вокруг нее, как крылья. Надела шляпу, жакетку, обтянула руки тугими перчатками, как будто спрятала в футляр красивые ногти, и боком глянула в зеркало, - не надо было: она изнутри лучше видела, какая она во всех поворотах. Она знала, что каждый день, каждое утро ей был подарок. Она не могла оставаться дома, - надо было куда-то нести все, в чем она была, и она протиснулась в дверь и осторожно прихлопнула французский замок. Дворник скручивал махорку, с метлой на локте. Просыпал махорку, чтобы сдернуть шапку.
      - Добро утро.
      Таня медленно, сосредоточенно наклонила голову. Она совершенно не знала, куда шла. Об этом она и не думала. Лакированные каблучки звонко стучали по пустой панели. Трое мастеровых, жмурясь на солнце, высматривали конку. Таня подошла и стала ждать вагона. Мастеровые прервали разговор и глядели на Таню.
      Конка, бренча, подкатила и стала - летний открытый вагон с поперечными лавками.
      Проехав мастеровых, конка стала перед Таней, будто подали карету. Таня прямо поднялась на ступеньку к той лавке, что пришлась против нее, ступила, не ища места, не глядя по сторонам. И студент, что сидел с краю, рывком отъехал вбок, как будто занял ее место и спешит отдать. Конка тронулась. Заспанные люди, плотно запахнувшись, везли еще ночную теплоту и покорно болтались на лавках, мягко толкались на поворотах; теперь они тупо моргали веками на красивую, строгую барышню. Другие и вовсе проснулись и сели вполоборота, чтоб лучше видеть. Санька Тиктин только раз глянул на свою соседку и потом только краем глаза чувствовал ее профиль.
      А Таня напряженно глядела перед собой на мостовую в зябком прозрачном осеннем солнце. Санькино плечо прижалось к ее руке, - он берег это прикосновение, чувствовал его, как теплое пятно на своей руке. Конку встряхивало, они сталкивались плотней, отскакивали, но Санька снова восстанавливал это прикосновение.
      "Вот настоящая; бывает, значит, настоящее", - с испугом думал Санька. И он думал, что бы он мог такой вот сказать, и не было о чем, и не было слов на уме. Такие не говорят, такие ходят по коврам и смотрят с картин.
      И ему стало казаться, что все, что он ни сделай, ни скажи, - все будет не так. Если взглянет, то уж и это будет такое "не так".
      И не глядеть, упершись глазами в пол, тоже глупо и стыдно, и Санька даже хотел, чтоб его не было, но чтоб было, было только это прикосновение.
      На каждой остановке Санька замирал - вдруг здесь сойдет. Сошла молочница, увязанная платками накрест, как дорожный узел. Сошла и оглянулась на прощание на Таню. Теперь надо было отодвинуться, но Санька не мог. Он глядел в пол и не двигался. Было неловко, пассажиры глядели. Пусть, пусть. Сойдет, - и все, все пропало. Если б осталось на руке, на этом месте пятно, как обожженное, и носить его всегда, чтоб не сходило, и никому не говорить, не показывать до смерти, - и больше ничего не надо.
      Вагон был уже полупустой, и конка бойко катила под гору по запустелой улице, хлябко, вразброд рякали подковами кони. "Теперь сойдет, сойдет наверно", - решил Санька, и сам не заметил, как сильней прижался к соседке. Таня чуть шевельнулась - это первый раз; Санька отдернулся, и стало холодно, как на сквозном ветру. А Таня выпростала руку и поправила сзади волосы под шляпкой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19