– С какой системой?
– О, вы задали сложный вопрос, милорд. Он требует анализа.
Не успеваем мы переступить порог этого лучшего из миров, как сталкиваемся с огромным количеством систем, которые по отношению к нам являются внутренними, внешними или умозрительными.
Классификация моя, милорд!
…Например, сердечно-сосудистая система нашего тела есть система внутренняя, тогда как система пивных ларьков Петроградской стороны, из которой – я говорю и о системе, и о стороне – несколько часов назад был буквально вырван один элемент с честнейшей тетей Зоей, – есть система внешняя. Это каждому понятно. Но что такое система умозрительная?
Под умозрительной системой я понимаю плод усилий нашего разума, стремящегося связать воедино набор внешне разнородных предметов, фактов или явлений с тем, чтобы вывести общие свойства этого набора и, окрестив последний системой, попытаться предсказать или исследовать законы, ею управляющие. В памяти сразу же всплывает Периодическая система элементов Менделеева, существующая лишь в нашем воображении, равно как и система единиц измерения физических величин, и системы стихосложения, и философские системы, и система «дубль-ве», и денежная система (уж она-то наверняка существует только в нашем воображении!), и новая система планирования и экономического стимулирования, и даже система «счастливых» трамвайных билетов.
Все это системы умозрительные.
И лишь одна система никак не укладывается в рамки моей классификации, которой суждено сыграть выдающуюся роль в науке и перевернуть взгляды философов, поэтов и системотехников. Она является одновременно внутренней, внешней и умозрительной.
Эта система – государственная.
– Тсс! Да вы что?.. В своем уме? Нет, если так будет продолжаться, то я слагаю с себя… Зачем мне лишние неприятности? Мне и так досталось в свое время! Я хочу дожить свое бессмертие спокойно.
– Да вы никак испугались, милорд?
– Ни капельки! Однако должен вам напомнить, сударь, что я никогда не затрагивал королевской власти. Всякая власть – от Бога. Мне хватало ослов поблизости – стоило лишь протянуть руку, и я натыкался на уши. Но зачем же трогать королеву?
– При чем здесь королева?
– Ах, вы меня прекрасно понимаете…
– Допустим… Но разве я сказал что-либо предосудительное о государственной системе? Я даже не назвал конкретное государство.
– Не считайте меня идиотом. Вы что – живете на Канарских островах? Или в республике Чад? Или в Новой Каледонии?.. Вы живете здесь, и каждое ваше слово насчет любого государства – даже Лапуту, даже Бризании – будет отнесено сюда.
– Но я, ей-Богу, ничего плохого еще не сказал.
– Как вы любите, сударь, прикидываться простачком! Вы уже сказали, что государственная система является одновременно внутренней, внешней и умозрительной. Даже если вы этим ограничитесь, то, предоставив любому разумному человеку право поразмыслить над вашим определением, вы неминуемо натолкнете его на вывод о том, что:
а) государственная система является внешней, потому что противостоит индивидууму и подавляет его свободу;
б) она является внутренней, потому что страх перед государственной машиной заложен на уровне инстинкта;
в) наконец, она умозрительна, потому что не отражает ничего реального, потому что она – фикция, игра воображения, к тому же – не нашего.
Вам достаточно?
– Достаточно, милорд. Я поражен вашей казуистикой. Таким способом можно извратить любое суждение.
– Дорогой мой, я старше вас на двести с лишним лет… Не трогайте государство, прошу вас. Что у вас – мало забот помимо него? Я вам больше скажу: литература не для этого… Свифт мне недавно признался: «На кой черт я воевал с государством? У меня был прекрасный парень – этот Гулливер – а я, вместо того чтобы дать ему насладиться жизнью, любовью и детьми, заставил беднягу таскаться по разным Лилипутиям, Бробдингнегам и Лапуту, описывать их государственность и показывать фиги доброй старой Англии. Зачем? Ничего не понимаю!» Так сказал мне Свифт.
Друг мой, плюньте на государство!
– Ох, мистер Стерн, как бы оно не плюнуло на меня!.. Но все же я, боясь показаться назойливым, объяснюсь по поводу тройственной природы государственной системы…
– Ну, как знаете. Я вас предупредил.
– Итак, государственная система безусловно является внешней по отношению к отдельному человеку. Ее установили без него, не спрашивая его и не интересуясь – как она ему понравится. Для отдельного гражданина государственная система – такая же объективная данность, как гора Джомолунгма (или Монблан – это чуточку ближе к вам, милорд).
Но она же является внутренней, потому что государственность впитывается с молоком матери. Однако я решительно не приемлю тезис о страхе. Внутреннее чувство от заложенной в нас государственной системы значительно сложнее. Это и восторг, и гордость, и уверенность (совокупность чего называют патриотизмом – не совсем, впрочем, правильно); и обида, и страх, и недоумение (это чаще всего именуется обывательским брюзжанием); и горечь, и стыд, и умиление, и надежда видеть свое государство сильным и сплоченным – и отчаяние.
Внутренняя государственная система стала как бы частью нашей нервной системы – и значительной! Мы так тонко чувствуем, что можно и чего нельзя в нашем государстве, что иностранцы, милорд, изумляются! Чувство это принадлежит к разряду безошибочных.
Я предлагаю мысленный эксперимент. Нужно подойти к первому попавшемуся прохожему и прочитать ему страницу текста (прозы, поэзии, публицистики), после чего спросить: возможно ли это опубликовать в нашей прессе? Ответ будет правильный, я готов побиться об заклад.
– Что же это доказывает?
– А это доказывает, милорд, что мы все мыслим государственно, мы легко становимся на точку зрения государства, мы знаем, как оно относится к той или иной проблеме. Внутренний цензор, о котором так любят рассуждать господа литераторы, на самом деле не является их собственностью. Он сидит в каждом из нас. Мы отлично знаем – что следует говорить на трибуне, а что можно сказать в семейном кругу. Мы возмущаемся писанными под копирку выступлениями трудящихся по телевидению, но позови нас туда завтра, вложи в руки текст и поставь перед камерой, – и мы с искренним чувством прочитаем его в микрофон, потому что станем в тот момент частицей системы.
– Я что-то никак не пойму, куда вы гнете…
– А никуда! Я пытаюсь разобраться в сложном чувстве внутренней государственности. Упаси меня Боже от фиг в кармане или еще где! К сожалению, игривый тон все губит. Я уже объяснял, что не умею казаться серьезным. Я всегда шучу… дошучиваюсь… перешучиваю… Но никогда не отшучиваюсь, милорд! Попробуйте отшутиться от столь важной вещи, как отношение к системе!
Есть такое изречение: «Каждый народ заслуживает своего правительства». Кажется, выдумали французы. («Да, уж они выдумщики…» – «Что вы сказали?» – «Ничего, это я так…».) Я бы сказал, что каждый народ заслуживает своей государственности. По-моему, это глубже, как вы считаете? Государственность является как бы одной из черт национального характера, а следовательно, не государственный строй накладывает отпечаток на нервную систему граждан, а наоборот – нервная система народа определяет существующий государственный строй.
– Гм… У вас есть философы-профессионалы?
– Навалом, милорд.
– Предвкушаю их удовольствие. Для них ваши рассуждения – лакомое блюдо. Я уже слышу хрупанье, с которым вас сожрут.
– Что ж делать? Возможно, я думаю неправильно, но я думаю именно так.
Ну, и последнее – насчет умозрительности государственной системы. Тут вы, милорд, совсем ошибаетесь. Я просто имел в виду то, что у каждого гражданина имеется в голове проект идеального устройства нашего государства (мы вообще очень лично относимся к государству, вы заметили?), причем все проекты не совпадают. Посему и сама система приобретает некий умозрительный аспект. Мы тратим на обсуждение проектов уйму времени, собираясь в дружеском кругу.
– И помогает?
– Да, милорд, это успокаивает!
…Из всего вышесказанного с неизбежностью вытекает, что у Бориса Каретникова, к которому мы, наконец, вернулись, наметились разногласия с государственной системой, а так как она (мы это установили) является частью нервной системы, то и с последней тоже. Каретников, будучи по природе человеком неплохим, но чуточку амбициозным, посчитал во всех своих бедах виновной систему и перенес на нее обиду и гнев. С нервами у него становилось все хуже. Он хотел ближних обратить в свою веру, которой у него, по сути, не было. И глухое, неясное понимание того, что веры-то нет, а есть лишь обида, делало его еще обиженнее.
Демилле всего этого не знал. Он отметил внешнее: молодой, интеллигентный с виду молодой человек, владеющий языками, работает сторожем на автостоянке. Евгений Викторович не любил анализировать, да и не до того ему было сейчас! Поэтому, обеспокоенный прежде всего своими несчастьями, он слабо прореагировал на излияния Каретникова, то есть не выразил должного возмущения системой, и Каретников обиженно примолк.
– А скажите, – начал Евгений Викторович после паузы, – вы не заметили нынешней ночью ничего необычного?
– В каком смысле? – насторожился Каретников.
– Шума какого-нибудь, грохота…
– Да что же случилось! Объясните! – нервно воскликнул сторож.
– Понимаете, – сказал Демилле, неловко разводя руками, ибо мешал столик, так что получилось – разводя кистями рук… – Понимаете, у меня исчез дом…
– Как? – воскликнул Каретников в волнении.
– Я приехал, а его нет. Остался один фундамент. Все оборвано, выломано… Но следов никаких – ни кирпичей, ни мусора. Не подумайте, что я пьян. Я могу показать место.
– Ну вот! Делают что хотят! – с горестной удалью вскричал Каретников, хлопая себя ладонью по джинсам.
– Кто делает? – не понял Демилле. – Вы что-нибудь знаете?
– Кто же может делать? Они!.. И вас даже не предупредили?
– О чем?
– О том, что дом собираются сносить в связи с Олимпиадой?
Демилле диковато взглянул на собеседника.
– Почему… Олимпиада? – пробормотал он.
– Ну, вы же знаете все эти олимпийские прожекты. Олимпийский год – не только для олимпийцев! – сострил Каретников.
– Да не похоже на снос… – с сомнением сказал Демилле. – Очень чисто вокруг.
– Значит, Министерство обороны, – заключил Каретников. – Пригнали полк солдат и расчистили за час.
– А жильцов?
– Эвакуировали. Когда военным нужно, они это могут.
– Вы думаете… – растерялся Демилле.
– Я убежден.
– Но почему тогда не выставили охрану? Не оградили?
– Вы же знаете, как у нас все делается! – с иронией парировал Каретников.
– Что же теперь? – совсем сник Евгений Викторович.
Ему не приходила в голову мысль, что исчезновение (уничтожение?) дома могло быть государственной акцией. По правде сказать, у него вообще еще не было никакой версии. Эта была первой.
– Нужно бороться, – сказал Каретников. – Я дам вам телефон. Позвоните туда, расскажите о своей беде. Он наклонился над столиком, быстро черкнул на клочке «Фигаро», оторванном для этой цели, два телефона; под одним написал свою фамилию, а под другим -«Арнольд Валентинович Безич».
– Позвоните Арнольду Валентиновичу, он скажет, что делать. Потом позвоните мне.
– Спасибо, – сказал Демилле, принимая бумажку.
– Я могу оставить вас здесь, – предложил Каретников. – Вам ведь негде ночевать, вы устали…
– Нет-нет! – быстро возразил Демилле. – Я пойду к маме. У меня мама, знаете, не очень далеко…
Он словно оправдывался, но желание поскорей уйти из будочки было весьма сильным. Евгений Викторович откланялся, бормоча слова благодарности, вышел за калитку и снова пустился в дорогу, провожаемый долгим, озабоченным взглядом Каретникова.
Он вышел к лесопарку, отделявшему новый район от районов старой застройки. Лесопарк, по слухам, был небезопасен в ночное время, но сейчас Демилле даже не подумал об этом, а зашагал напрямик по дорожке, которая вскоре вывела его на центральную аллею, где стояли окрашенные в белую краску садовые скамейки.
Аллея была прямой, как стрела, и строго над нею, в дальнем ее конце, обозначенном четким контуром деревьев слева и справа, висела красная тяжелая луна. Демилле быстрым шагом приближался к ней по аллее – размахивал руками, часто дышал, бормотал что-то под нос, – вдруг уселся на скамейку… Лихорадочно роясь в карманах, он извлек из них все, что там было, и стал рассматривать свое богатство в тусклом багровом свете луны. Он решил проверить, с чем же остался?
Проверка дала следующие результаты:
1) денег – 26 копеек;
2) связка ключей от квартиры (своей);
3) ключ от мастерской (чужой);
4) записная книжка с несколькими вложенными в нее бумажками, в том числе обрывком «Фигаро»;
5) зубочистка;
6) носовой платок;
7) пуговица от плаща (оторванная);
8) полиэтиленовая пробка от винной бутылки (надрезанная);
9) карамель «Мятная».
Евгений Викторович, вздохнув, сунул в рот карамель, а пробку выбросил, чем уменьшил свое достояние на две единицы. Он опять рассовал оставшееся по карманам и побрел по направлению к луне уже медленнее, перекатывая во рту мятную конфету. Она легонько постукивала о зубы.
«Ничего, – подумал он. – Не может быть, чтобы дом исчез бесследно. Этого не допустят. (Кто не допустит?) Видимо, простое недоразумение. (Хороши недоразумения!) Поживем – увидим!»
Он вышел из парка, пересек проспект и оказался на улочке, где прошло его детство. Здесь стояли трехэтажные домики странной архитектуры, выстроенные сразу же после войны пленными немцами. Они были выкрашены в желтый цвет. В одном из таких домиков и получил в сорок седьмом году две двухкомнатные квартирки профессор Первого медицинского института Виктор Евгеньевич Демилле с семьею: женой Анастасией Федоровной, сыновьями Евгением (семи лет), Федором (трех лет) и грудной дочерью Любашей. Квартиры объединили в одну – получилась пятикомнатная за счет маленькой кухни второй квартиры (там жила домработница Наташа), – стали жить… И прожили тридцать лет до смерти Виктора Евгеньевича и еще три года после.
Евгений Викторович не жил здесь уже десять лет, с момента постройки нашего кооперативного дома, и бывал нечасто, в особенности после смерти отца. Каждый раз улочка с причудливыми «немецкими» домами казалась ему игрушечной, и каждый раз он отмечал пропажу чего-нибудь из детства: там заделали дыру в подвал, где они с братом любили прятаться во время мальчишечьих игр, здесь спилили старый тополь, в ветвях которого сиживал он мальчишкой, рассматривая окрестности и слегка задыхаясь от гордости и опасности; нет уже и деревянного дома с мезонином, хозяин которого, по слухам, имел бумагу от самого Ленина, чтобы дом не сносить. Все равно снесли, а взамен ничего не построили, остались лишь обросшие мхом камни фундамента.
Проходя мимо них, Демилле вспомнил Ивана Игнатьевича, хозяина дома, бывшего конармейца – тот еще был жив после войны; вспомнил пыльную теплую комнатку в мезонине, куда Иван Игнатьевич пускал его мастерить. Маленький Женя клеил в мезонине дом из спичек – тщательное фантастическое сооружение, – а хозяин поднимался, кряхтя, по крутым ступенькам, сидел в углу, дымил папиросой. Это происходило только летом, в каникулы. Вероятно, потому, что зимой мезонин не отапливался, и спичечный дом дожидался своего строителя долгими снежными месяцами.
Где он, спичечный дом? Где дом с мезонином?.. Ушли в небытие.
Демилле взошел на высокое, с перилами, крыльцо материнского дома, отворил дверь с тугою пружиной и, подталкиваемый ею, скользнул в подъезд. Там было темно. Он поднялся на второй этаж и тихо постучал в одну из дверей родительской квартиры (вторая давно была заколочена).
И сразу же на стук отозвался изнутри легкий шорох, будто его ждали, и голос матери тревожно спросил:
– Кто здесь?
– Мама, это я… Женя… – сказал Демилле хрипло.
Мать тихо охнула за дверью, звякнула дверная цепочка, щелкнул замок. Дверь отворилась, и Евгений Викторович увидел мать в халате поверх ночной рубашки. Седые волосы были всклокочены, мать глядела на сына снизу вверх широко раскрытыми от волнения глазами. Он сделал шаг ей навстречу и поспешно проговорил, обнимая:
– Не волнуйся, не волнуйся… все в порядке!
– Жеша, что случилось? – спросила она, отступая.
– Ключ от дома забыл… Не хотел будить, задержался… – скороговоркой врал Евгений Викторович, пряча глаза и стягивая плащ.
Связка ключей, как нарочно, зазвенела в кармане, но мать не расслышала, поверила.
– Жеша, ну когда это кончится! – шепотом, с горестной интонацией начала она. – Ириша волнуется, Егорушка плачет… Когда ты перебесишься, сорок лет уже… – а сама подталкивала его в кухню, к теплу, к еде.
– Ничего, ничего… – по привычке шептал Демилле и по привычке шел в кухню, к еде, к теплу.
– Я всю ночь не спала, как знала… Который час-то теперь? – уже успокоившись, шептала Анастасия Федоровна – бабушка Анастасия, как звали ее дети и внуки уже добрых десять лет.
Демилле взглянул на ходики с кукушкой, висевшие на стене в кухне. Они показывали почти половину седьмого. Евгений Викторович сел за стол, вытянул перед собою руки. Мать уже ставила на плиту чайник, разогревала кастрюльку с мясом. Внезапно распахнулась маленькая дверца часов, из нее выпорхнула кукушка и, щелкнув деревянными крылышками, громко пропела: «Ку-ку!» Дверца со стуком захлопнулась.
И словно по сигналу кукушки в кухню проникло босое существо ростом с табуретку, в длинной до пят ночной фланелевой рубашке, слегка сопливое, с черными, блестящими, как маслины, глазами и прямыми жесткими волосами. Личико было плоское и скуластое, с матовым оттенком кожи, притом – презабавнейшее, будто существо только что вынули из мультфильма.
– Ах, ты, Господи! Хуанчик проснулся! – всплеснула руками бабушка Анастасия.
Глава 4
ПРИБЫТИЕ ПРИШЕЛЬЦЕВ
Мальчик увидел себя с матерью на большой площади, в центре которой стояла каменная колонна, увенчанная крылатой фигуркой с крестом в руках, а по бокам расходились веером нарядные желтые здания. Мальчик был здесь впервые, на этой круглой площади, расчерченной штриховыми линиями непонятного назначения, но ему показалось, что он просто забыл, когда его сюда приводили. Он взглянул на мать. Она торопливо шла рядом, озираясь по сторонам, потому что машины разъезжали по площади в самых замысловатых направлениях. На площади лежал старый грязный снег, собранный в неровные гряды, плоские камни мостовой вокруг колонны поблескивали ледком.
День был хмурый и ветреный. Золоченый шпиль, по направлению к которому они с матерью шли, тускло светился на фоне туч, а наверху рассекал лохматые их пряди крохотный резной кораблик.
Вдруг над площадью потемнело. Ветер принес откуда-то газетный лист и погнал его перед ними, то раскрывая, то складывая. На бегу лист превратился в собаку с грязной шерстью, свисавшей сосульками под брюхом, и поджатым хвостом. Мальчик взглянул вверх и увидел в облаках что-то постороннее – какие-то темные полосы, несомненно составляющие единый рисунок, но размытые и нечеткие. Еще через секунду он сообразил, что рисунок похож на человеческое ухо, только больно уж огромное, занявшее полнеба. Толстые размытые линии рисунка вдруг сместились все разом, и вместо них появилось в небе над ангелом радужное пятно, тоже размытое и большое. Оно было похоже на гигантский человеческий глаз со зрачком посредине, со вниманием и интересом приглядывающийся к земле. Мальчик прижался ближе к матери, но не перестал глядеть вверх. Мать мельком взглянула на него.
– Закрой рот. Простудишься.
Тут глаз удалился, скрывшись в облаках, зато прямо из зенита над макушкой крылатого ангела на площадь стремительно надвинулись три огромных бледных пальца, сложенные в щепотку. Мальчик увидел блестящие, коротко остриженные ногти и сеточку линий на пальцах – большом, указательном и среднем. Каждый палец был раза в четыре толще гранитной колонны, к которой они тянулись. Пальцы осторожно ухватились за кончик колонны и слегка дернули ее вверх, отчего под ногами по площади прошло дрожание. Затем пальцы, покрепче ухватившись за колонну, с усилием произвели вращательное движение, как если бы площадь и вся Земля были волчком, а каменная колонна – его осью.
Площадь качнулась, наклонилась и стала медленно раскручиваться, уходя из-под ног. Здания по краям ее побежали, сменяя друг друга – желтоватые, зеленоватые, – и золоченый шпиль с корабликом вспорол облака. Мальчик не успел ухватиться за протянутую ему руку матери. Он увидел лишь ужас у нее на лице и, оторвавшись от мостовой, полетел вверх, к небу, оставляя сбоку шестерку бронзовых коней, рвущуюся куда-то с крыши. Сам он не успел испугаться, успел подумать только: «Ниточка порвалась…» – и проснулся.
Несколько мгновений он неподвижно лежал в кровати, слушая, как гулко и быстро стучит сердце. Ниточка не восстановилась. Ощущение зыбкости и полета, испытанное им во сне, не ушло. Все в комнате было на месте: платяной шкаф, секретер, круглый аквариум на подоконнике, но все вещи будто сделались невесомы.
Из-под двери пробивалась колеблющаяся полоска света. «Это свеча у мамы», – подумал мальчик. Он осторожно отогнул край одеяла и спустил ноги на пол. По-прежнему было зыбко. Пол будто уходил из-под ног, и ему пришлось прижать сверху коленки ладонями, чтобы почувствовать его прочность. Наконец он встал и сделал несколько шагов к окну. Ему показалось, что рыбки в аквариуме плавают среди звезд. Он уперся лбом в холодное стекло, и рыбки испуганно метнулись от него, лишь звезды остались неподвижны.
Он опустил глаза и увидел сквозь зеленоватую воду вереницы огней внизу. Он затаил дыхание, наблюдая за ними, а потом подтащил к окну стул и, взобравшись на него, взглянул в окно поверх аквариума.
Он увидел проплывающие внизу крохотные дома, мосты, улицы с горящими фонарями, одинокие маленькие машины, ползущие по улицам. Мальчику приходилось летать на самолете, но сейчас ощущение было совсем иным. Бесшумный плавный полет привел его в оцепенение. «Это мне снится…» – подумал он, а сам, опершись до боли ладонями об узкие края аквариума, завороженно следил за картиной ночного города, проплывающего внизу.
Город, родина моя! Здесь я родился и умру, среди составленных в шеренги домов, под одинокими фонарями набережных. Твои чугунные мосты отзовутся на слабый шелест моих шагов, твои улицы сохранят мои адреса, стекла твоих витрин, отразивших мою жизнь, глянут на новых прохожих, вымытые прилежными весенними мойщиками. Здесь, в твоих каменных норах, живут жалкие и великолепные существа – моя забота, люди – рожающие и любящие, ненавидящие и смеющиеся, завоевывающие в борьбе квадратные метры жилплощади и уходящие затем в твою болотистую землю.
Все они сейчас спят, пока мальчик в окне смотрит сверху на город.
Они спят и на Петроградской среди бесконечных Бармалеевых, Подобедовых, Подковыровых и Разночинных улиц, и на Невском, и на Васильевском вдоль бесчисленных линий. Они ориентированы тобою, твоими прямыми углами и стенами, и редко кто может позволить себе вольность спать, как захочется, обратив голову к своей звезде…
Мальчик, улыбаясь в темноте, отошел от окна и вновь накрылся одеялом, чтобы досмотреть этот прекрасный сон в его тепле.
Когда он вновь открыл глаза, то увидел, что в окно ослепительной стрелою врезается солнечный луч, упершийся в пол у самой его кровати.
Он приподнял голову, и вдруг случилось чудо: солнечный луч метнулся к стене, прочертил по ней ослепительную полосу и исчез, будто его и не было. Мальчик вскочил с кровати и подбежал к окну.
– Его-ор, это ты там бегаешь?.. – услышал он из соседней комнаты сонный голос матери.
Он ничего не ответил, а скорее, и не слышал возгласа матери, поскольку его всецело захватил вид за окном. Там было другое окно, с полукруглой фрамугой сверху, а за ним открывалось какое-то полутемное пространство. То, внешнее, окно было метрах в двух от Егорки. Он силился понять, что же случилось, как вдруг из полутемного пространства за внешним окном, где угадывались очертания каких-то предметов, выплыла фигура в белом и, недовольно морщась, потянула за веревку, свисающую сверху. Раздался резкий звук, и на лицо Егорки упал тот же солнечный зайчик, что исчез из комнаты минутой раньше. Егорка наконец понял: зайчик был отражен от фрамуги внешнего окна, потому и втыкался в пол столь круто; фигура же в белом, подошедшая к окну с той стороны, как раз и открыла фрамугу, вернув зайчик. Решение этой маленькой загадки слегка успокоило мальчика, хотя оставалась главная загадка: откуда там это непонятное окно?
До Егорки долетел конец фразы, сказанной мужским голосом:
– …не сделал зарядку, а ты закрыла!
Егорка покосился на свою открытую форточку, откуда прилетели эти слова, и медленно-медленно стал отступать в глубь комнаты, чтобы грозная фигура с круглой головой (он как-то сразу решил, что фигура грозная) не дай Бог его не заметила. Но она заметила.
– А вот и пришелец! – прогремел радостный голос, и фигура, приблизившись к своему стеклу, принялась вглядываться в Егорку. Тут и он разглядел незнакомца.
Это был крупный пожилой мужчина лет шестидесяти пяти, с абсолютно лысой головой и умными глазами, под которыми обозначались коричневатые мешочки. Он был в нижнем белье: белых кальсонах и белой сорочке с длинными рукавами. Смотрел он на Егорку чуть насмешливо и с любопытством.
– Маша, да посмотри же! – крикнул он, обернувшись.
Никто не появился. Старик обратил взгляд на Егорку и громко спросил:
– Мальчик, ты меня слышишь?
– Да… – еле слышно ответил Егор.
– Родители дома? – строго продолжал старик.
Егорка снова кивнул, но смешался, вспомнив, что отца с вечера не было и неизвестно – пришел ли он домой…
– Мама дома, – сказал он поникшим голосом.
– Позови, пожалуйста, маму, – сказал старик.
Луч, бивший сверху, напоминал, что где-то в небесах происходит весна.
– Папа, ты хоть штаны надень! – услышал Егорка женский голос с той стороны.
Старик поспешно отошел от окна в своей комнате, будто нырнул в темный омут. Егорка отправился в комнату родителей.
Мать лежала на диване, накрывшись пледом. Она не разделась с вечера: лежала в том же, в чем видел ее Егорка за ужином: в шерстяной кофте и в брюках. На журнальном столике у дивана стоял в подсвечнике оплывший огарок красной свечи, а рядом возвышалась горка бумажных клочков… письма, что ли? На металлическом с чеканкой подносике, использовавшемся обычно для кофейного угощения, Егорка увидел кучку черного пепла.
Отца в комнате не было.
– Ну, что? Будем вставать, Егор?.. – сонно улыбнулась мать, мягко привлекая Егорку к себе, отчего ему сразу сделалось хорошо на душе и уютно.
– Там тебя дядька зовет, – прошептал он ей в ухо.
– Дядька? – мать испуганно отодвинула его, взглянула в глаза. – Какой дядька? – она мгновенно сунула ноги в тапки, бросилась в прихожую. – Ты шутишь, Егор? – обернулась она к сыну.
– Там… у меня, – кивнул Егор в сторону своей комнаты.
Мать недоверчиво взглянула на него, но направилась в детскую. Егор поплелся за нею.
– Ну, и где же твой дядька? – повеселевшим голосом спросила мать, оглядев пустую комнату.
– Уважаемая! – раздался вдруг густой красивый голос, исходивший от форточки. – Подойдите, пожалуйста, поближе…
Мать охнула… увидела наконец! Бросила быстрый взгляд на сына, стараясь взять себя в руки, не показать страха…
– Вы… откуда? – спросила она.
– А? Не слышу! – старик повернулся ухом к окну.
– Откуда вы? – делая шаг к окну, погромче повторила мать.
– Не-ет! Это вы – откуда? – рассмеялся за стеклами старик. – Я, уважаемая, здесь живу с одна тысяча девятьсот пятнадцатого года. А вот вы откуда взялись?
– Ничего не понимаю… – прошептала мать и придвинулась близко к стеклу, стараясь получше разглядеть собеседника.
Она быстро повела глазами по сторонам: и слева, и справа, и внизу тянулась стена незнакомого дома с окнами, стоявшего вплотную к их дому. Лишь вверху была видна полоска чистого неба над чужою крышей.
– Ну-ну… Не расстраивайтесь, – добродушно сказал старик. – Все бывает. Так откуда же вы? Как вас зовут? Вы понимаете меня хорошо? Вы русская? Советская?
– Ну, конечно! – воскликнула мать. – Советская, какая же еще! Меня зовут Ирина. Ирина Михайловна Нестерова.
– Очень приятно, – поклонился лысый старик. – Григорий Степанович Николаи… Не – Николаев, как обычно думают, а Николаи. Это существенная разница.
– Николаи… – зачем-то повторила Ирина.
– Я, признаться, огорчен тем, что вы не с другой планеты, – продолжал Николаи. – Приятно было бы первому вступить в контакт…
Он явно настроился на длительную беседу, ибо придвинул к окну кресло-качалку и уселся на него, закинув ногу за ногу. Был Николаи теперь в стеганом красном халате, отчего напоминал кардинала.
– А где же вы жили раньше? – спросил он.
– В Ленинграде, на улице Кооперации.
– Гражданка? Понятно, – кивнул старик. – Ну, а каким образом вы оказались здесь?
– Я не знаю, – жалобно произнесла Ирина, и у нее дрогнула губа.
– Ну-ну… – успокаивающе сказал старик.
Он перевел взгляд на мальчика и увидел тревогу в его глазах; честное слово, легче вступить в контакт с пришельцем, чем поддержать и успокоить ближнего!
– Строго говоря, Ирина Михайловна, у меня нет уверенности, что это вы попали к нам в гости, – продолжал Николаи. – Может быть, и наоборот… Знаете, давайте откроем окна. Погода солнечная, весна. Так нам будет легче разговаривать.