Жигарев Александр
Анна Герман
Александр Жигарев
Анна Герман
Анну Герман часто спрашивали: "Откуда вы так хорошо знаете русский язык? Вы говорите почти без акцента, а поете даже более "по-русски", чем иные из наших соотечественников".
Обычно она отшучивалась. Но иногда глаза ее становились мечтательно-грустными, и она отвечала более конкретно: "А как же может быть иначе? Я родилась в Советском Союзе, там прошло мое детство. Мой родной язык - русский".
Каким образом далекие предки Анны Герман, переселенцы из Голландии, в середине XVII очутились в России? Отправились ли они на восток в поисках счастья или были вынуждены оставить родные места по каким-либо другим причинам? Прапрадед Анны по отцовской линии, лет сорок проживший на хуторе, на юге Украины, отправился в предальний путь, в Среднюю Азию, где и поселился навсегда. Там, в маленьком городке Ургенче, познакомились, а спустя несколько месяцев поженились бухгалтер мукомольного завода Евгений Герман и учительница начальной школы Ирма Сименс.
Шел 1935 год. Кем станет их ребенок, как сложится его судьба, будет ли он здоров и счастлив? Об этом часто шептались по ночам готовящиеся стать родителями молодожены. Их первенец - девочка - не доставляла родителям особых хлопот. Анна росла спокойным ребенком, плакала редко, первое свое "ма" произнесла в восемь месяцев, а через три недели сделала самостоятельный шажок. Спустя год в семье появился и второй ребенок - Игорь, болезненный и капризный. "Ну что ты опять хнычешь? - корила малыша измученная мать. - Брал бы пример с сестренки! Она девочка, а видишь, какая умница - тихая, послушная".
Отца Аня почти не помнила: ей было два с половиной года, когда он исчез из ее жизни навсегда. Евгения Германа арестовали по ложному доносу в 1938 году. Все попытки доказать его невиновность в то время оказались безуспешными. В 1956 году справедливость восторжествовала: он был полностью реабилитирован и с него были сняты все обвинения.
Беда никогда не приходит одна. Тяжело заболел Игорь. Врачи беспомощно разводили руками... У одинокой детской могилки на городском кладбище в Ургенче стояли, прижавшись друг к другу, три скорбные фигурки - мать, бабушка и мало что понимающая в лавине обрушившихся на семью несчастий трехлетняя девочка.
Но детство остается детством. Оно ворвалось в тревожный, окрашенный печалью мир Анн языковым многоголосием ургенчской детворы, задорными песнями идущих на учения красноармейцев, за которыми бежали ее сверстники босоногие, восторженные мальчишки и девчонки. Ворвалось стремительно мчавшимся на коне по киноэкрану Чапаевым - в бурке и с саблей наголо. Под треск кинопроектора и ликование мальчишек он бесстрашно громил белых по всему фронту.
...Укутанная в бабушкин платок, Аня вместе с матерью едет в продуваемом всеми ветрами вагоне куда-то на Север в надежде хоть на несколько минут увидеть отца. Бесконечные пересадки и ожидания в пути. Глоток горячего чая на перроне. Обрывки разговоров с хлебосольными попутчиками, разделившими с ними домашнюю колбасу и пироги.
Бесконечные хождения по инстанциям. Отчаяние матери. И врезавшиеся в детское сознание слова: "Нет, нельзя", "Не положено", "Не значится". Дорога домой, безмятежный сон на руках окаменевшей от горя Ирмы, уставившейся в пустоту.
xxx
Война! Она совершенно изменила ритм жизни Ургенча. Обрушившиеся на всю страну испытания объединили и породнили людей, заставили их думать об одном, ждать известий с далеких полей сражений, делиться новостями, вместе радоваться и вместе горевать. Аня видела, как провожают на фронт мужчин, видела, как горько плачут женщины, пытаясь успеть еще хоть раз обнять близких...
С запада в город шли и шли поезда с эвакуированными - из Москвы, Ленинграда, Киева, Львова. Людей принимали как родных, теснились, селили в свои и так не слишком просторные квартиры и домики, делились с ними последним.
Дети - и местные и приезжие - быстро знакомились, хвастались друг перед другом не только увиденным за долгое время странствий по стране, но и сочиненными подвигами во время своих воображаемых сражений с фашистами. Восторженно смотрела Аня на ребят чуточку постарше себя, на тех, которым довелось строчить из пулемета по убегающим гитлеровцам, швырять гранаты в бронированные "тигры" и даже брать в плен немецких генералов! Правда, иногда хвастунам звонко кричали из "публики": "Ну, ты, ври, да знай меру!"
- А ты что, не веришь? - мрачнел рассказчик, собираясь как самый яркий аргумент в споре пустить в ход кулаки.
Аня истово верила каждому слову. Она просто не понимала, как можно говорить неправду, как можно обманывать даже "просто так", бескорыстно. Она завороженно слушала рассказы "героев", и ее лицо и глаза отражали то испуг, то гнев, то обиду, то сострадание.
Сколько лет пролетело со времени радостной и грозной, печальной и безмятежной поры детства! Сколько было выстрадано, пережито, сколько было встреч и разлук, надежд и разочарований! Анна Герман сумела навсегда остаться такой, какой была в ту пору, - удивительно доверчивой. Нет, пожалуй, "доверчивость" не совсем верное слово. Удивительно верящей людям. Верящей в слово, в искренность чувств и намерений, в человеческую чистоту и правдивость.
Помню, как на радио пришло письмо от слушателя из Ленинграда. Он писал о том, что, когда во время войны он был эвакуирован в Ургенч, в соседнем доме жила девочка, ее вроде бы звали Аней, а фамилия - Герман. Девочка иногда пела удивительно чистым и светлым голосом. "Может быть, - писал автор, - это была будущая замечательная певица". Я позвонил в Варшаву и прочел Анне письмо. Сказал, что собираюсь записать наш разговор на пленку. "Дорогой товарищ, - просила передать писавшему Анна, - вынуждена вас огорчить. Я в то время на людях совсем не пела. В основном я только слушала. Наверное, это была другая Анна, возможно, тоже Герман, и я очень рада, что ее пение так запомнилось вам. В моем сердце тоже сохранились песни тех лет".
xxx
Семилетний мальчуган в курточке с капюшоном стоял около булочной и плакал навзрыд. "Мамо, мамо", - всхлипывая, повторял он.
- Ты что? - спросила Аня. - Чего ревешь, как девчонка? Потерялся, что ли?
- Не розумьем, цо вы ту мувиче, - ответил мальчик. - Мама ще згубила, не розумьем по-русску*.
[* Не понимаю, что вы говорите. Мама потерялась. Я не понимаю по-русски (польск.).]
- Ты откуда? И говоришь ты как-то не по-нашему, - снова обратилась девочка к притихшему мальчугану.
- Зе Львова естешмы, поляцы мы, поляцы, мама ще згубила*.
[* Мы из Львова, поляки, мама потерялась (польск.).]
- Хватит реветь, сейчас найдется твоя мама.
- Янек, Янек! - прозвенел вдруг женский голос, и молодая женщина в длинном черном пальто подбежала к детям. - Тутай, тутай я естем*"!
[* Здесь, здесь я! (польск.).]
- Ну, видишь, вот и нашлась твоя мама, - ласково сказала Аня, - а ты разревелся, как девчонка. До свидания, я пошла.
- Зачекай, цуречка*, - остановила Аню женщина. - Понимаешь, мы с Польски, учекнежи, беженцы, у нас нет никого в этом городе. Мы несколько дней не спали. Может, у вас найдется кровать? Хоть одна, для меня с Янеком, только на несколько часов.
[* Подожди, доченька (польск.).]
Полякам отдали крохотную комнатушку в их доме: там едва помещались кровать и маленький стол. Впрочем, в доме были еще две небольшие комнаты: в одной на сундуке спала бабушка, в другой - Аня с мамой. Длинными долгими вечерами пани Ядвига рассказывала о мытарствах на дорогах войны с маленьким сыном, о варварских бомбардировках гитлеровской авиации их родной Варшавы, о массовых расстрелах ни в чем не повинных мирных жителей. О том, как им чудом удалось уцелеть и вместе с такими же обездоленными пробраться в советский Львов. Там пани Ядвига нашла работу в библиотеке и уже начала было привыкать к прерванной фашистским вторжением мирной жизни, как вдруг в июньское утро 41-го гитлеровские стервятники появились в небе над Львовом. И снова начались скитания, все дальше на восток, дальше от разрывов бомб и нескончаемой артиллерийской канонады.
Исповедь пани Ядвиги резко отличалась от восторженных рассказов Аниных сверстников. И не только потому, что о войне говорили люди разных возрастов. Девочка очень жалела измученную женщину, жалела ее сынишку, который был чуть меньше Ани. Ему за его коротенькое существование на земле приходилось так много прятаться от бомб и артобстрелов, искать маму, бежать неизвестно куда в поисках хлеба и мирного пристанища.
Выяснилось, что в городе есть еще поляки. К пани Ядвиге "на каве" (на чашечку кофе) стали приходить двое мужчин, одетых в светло-зеленую военную форму, заметно отличавшуюся от экипировки советских солдат и офицеров.
- Это наши жолнежи*, - с грустной иронией объясняла пани Ядвига. - Вот довоевались, теперь в Африку хотят ехать - защищать Польшу.
[* Солдаты (польск.). ]
Аня вслушивалась в речь поляков, пытаясь разобрать слова, вникнуть в суть споров. Высокий, всегда тщательно выбритый офицер по имени Герман иногда вдруг терял хладнокровие, начинал яростно размахивать руками, в чем-то убеждая собеседников. Когда спор заходил слишком далеко и по интонациям можно было догадаться, что он, того и гляди, обернется крупной ссорой, пани Ядвига с улыбкой и в то же время властно останавливала поляков: "Досычь* - сейчас будет кофе".
[* Хватит (польск.).]
- Пани Ирма, - обращалась она к Аниной маме, - давайте потанцуем с отважными жолнежами.
Патефон гремел, скрипел, шуршал. И сквозь это шуршание пробивался вкрадчивый женский голос. Это был голос польской певицы. Она пела о легкомысленной девчонке Андзе, сердце которой пытался завоевать некий Юзя с помощью свежеиспеченных пирожков (так переводил текст песенки Герман). Другая песня была о том, как важно похудеть, отвергнуть пирожные, не объедаться мясом - и ты непременно завоюешь сердце мужчины... Или еще о каком-то жиголо, которому старый муж щедро отсчитывал купюры за несколько танцев... с собственной женой.
Аня с Янеком вертелись среди танцующих, на считанные минуты забывших о войне. Дети отлично понимали друг друга: они изобрели свой "русско-польский" язык и старались подпевать неунывающему патефону.
Как эта пластинка, выпущенная в Варшаве в 1938 году, с записями звезды польской эстрады Ханки Ордонувны оказалась в среднеазиатском Ургенче? Вероятно, уцелела по милости судьбы в чемодане одного из поляков.
Ханку любили все - и простонародье окраин Варшавы, и "тугие кошельки", собиравшиеся в изысканном столичном ресторане "Адрия". Судьба ее была не из легких. Ханка терпела унижения, побои, оскорбления провинциальных владельцев маленьких кафе, где вынуждена была зарабатывать на хлеб насущный. Она пыталась покончить с собой, когда ее возлюбленный, провинциальный актер, бросил ее, оставив без средств к существованию. Потом судьба улыбнулась Ханке. Она начала выступать в лучших варшавских ресторанах, стала звездой, вышла замуж за состоятельного человека.
Ее обаяние, непосредственность, умение улыбнуться сквозь слезы - все это принесло певице не только огромную популярность, но и неподдельную любовь слушателей. Поэт Юлиан Тувим специально для Ханки написал стихи: "Чи жучишь мне, чи завше бендешь моен" ("Бросишь ли ты меня или всегда будешь моей"). Песня с этими словами стала модным шлягером конца 30-х годов. Это была мелодраматическая исповедь любви, верности, горечи разочарований.
Не предполагала в ту пору маленькая девочка из Ургенча, в будущем замечательная певица Анна Герман, что спустя двадцать лет она вновь и вновь будет слушать пластинки с записями Ханки Ордонувны, восхищаться ее простотой и непосредственностью, эмоциональностью и артистичностью.
- Аня, - как-то сказала мама, - ты уже взрослая, И я хочу с тобой посоветоваться. - Ирма в упор взглянула на Аню, потом смущенно опустила глаза. - Ты ведь любишь отца?
- Конечно, мамочка, - ответила Аня. - А что?
- Ну, как тебе объяснить? Ты должна любить его всегда, всю жизнь. Он был очень хороший, честный, добрый человек. Он никому не причинил зла. Но его больше нет и никогда не будет. Ты еще маленькая и многого не понимаешь. Но я надеюсь, что когда ты вырастешь, поймешь меня и, если сможешь, простишь.
- Прощу? - удивилась Аня. - Но ты же мне ничего плохого не делала! Я же люблю тебя, мамочка!
- Понимаешь, Анюта, я встретила одного человека, он полюбил меня и хочет, чтобы я стала его женой, а ты - его дочерью.
Мать ждала слез, детских упреков. Но девочка улыбнулась...
- Это дядя Герман? Я все понимаю, мама.
Свадьбу сыграли через месяц. Кроме бабушки и Ани за столом сидели пани Ядвига с Янеком, Хенрик, друг Германа, и еще один гость, рыжий поляк-офицер. Он первым сказал "горько", а потом по-польски: "Гожко, цаловать ще". Завели патефон, танцевали. Герман взял Аню на руки.
- Ну что ж, Аня Герман, вот ведь смешно - фамилия твоя Герман, а теперь у тебя новый отец по имени Герман...
- Простите, - сразу перебила Аня, - можно, я буду называть вас дядей? Я буду любить вас, потому что вас любит мама. Но папа у меня один. А вы дядя.
- Конечно, можно, - став серьезным, ответил Герман. - И поверь мне, я рад, что ты ведешь себя как взрослая, Анечка.
Теперь, когда они жили все вместе, Аня стала лучше понимать, о чем так неистово спорили между собой поляки. Хенрик убеждал своих друзей, что здесь, в Советском Союзе, ни в коем случае нельзя задерживаться, что надо идти к англичанам на Ближний Восток.
- Англичане и французы в конце концов очнутся от нокдауна и тогда уж сполна рассчитаются с Гитлером. А чего ждать от русских? Они не в состоянии по-настоящему драться с немцами. Если вы хотите переждать войну, отсидеться, тогда "до зобаченья", а если хотите драться за Польшу свободную и независимую, тогда - в путь.
- В путь? - перебивал его Герман. - Куда? В Африку, за тысячи километров от Польши, под крылышко англичан? Они один раз уже продали Польшу Гитлеру. Продадут и еще, если окажется выгодным. Надо быть слепцом, чтобы не видеть кратчайшего расстояния до Варшавы!
Спор затихал. Потом разгорался с новой силой. Женщины пытались утихомирить мужчин, и те замолкали, но ненадолго. Жизнь сама рассудила этот затянувшийся спор. Первыми провожали Хенрика и рыжего поляка-офицера. Они отправлялись в Ташкент. Оттуда их путь лежал в Иран, на Ближний Восток, в Палестину.
- Ну-ну, - похлопывая товарищей по плечу, говорил Герман, - посмотрим, кто быстрее доберется до Варшавы, я или вы. Эх, - невесело добавлял он, путешественники.
Пусто и одиноко стало в доме Ани и ее матери. Вместе с офицерами двинулись в дальнюю дорогу и пани Ядвига с Янеком. Не заводили больше пластинку, не спорили до хрипоты мужчины, А однажды вечером, сидя у самовара, Герман сказал:
- Ну вот, мои барышни, настала и моя очередь.
Провожали его на вокзал втроем: Ирма, Аня, бабушка. Мама долго о чем-то шепталась с мужем, легонько целуя его. Потом отчим высоко поднял девочку,
- Ну что, Анна Герман? - веселым басом крикнул он. - Будешь меня помнить? Любить будешь? Ждать будешь?
- Буду, - шепотом ответила Аня. - Обязательно буду! И мама будет, и бабушка тоже.
Когда поезд растаял в туманной дымке раннего утра, они еще долго стояли на перроне. Они не знали, что через Москву путь Германа и многих других его соотечественников лежал под Рязань, где формировалась созданная на советской земле первая польская дивизия имени Тадеуша Костюшки. В первом крупном сражении под Ленино в неравном бою с гитлеровцами погиб Герман. Погиб как герой, поднимая солдат в атаку.
Судьбы Хенрика и рыжего поляка-офицера неизвестны. Возможно, они храбро воевали на Ближнем Востоке и в Италии, возможно, им посчастливилось: вражеская пуля пролетела мимо и они выжили. Но они дрались вдали от решающих сражений второй мировой войны, вдали от своей родной Польши, свободу которой принесли боевые товарищи Германа.
В один из летних дней 1977 года из Минска по направлению к мемориалу под Ленино выехала черная "Волга" с единственной пассажиркой, на коленях у которой лежали алые розы. Это была Анна Герман, она ехала положить живые цветы на место гибели своего отчима и его фронтовых товарищей, отдавших свою жизнь за свободу.
Ночью неожиданно выпал снег. Он посеребрил желтые пески, окружавшие город. Стало непривычно холодно. Люди кутались в халаты и самодельные платки. Встретив знакомого, не останавливались, как обычно, обменяться новостями. Торопились побыстрей очутиться в стенах родного дома, впрочем, не всегда надежно защищавших от внезапного холода. Прошло почти два года с памятного прощания на городском вокзале. А известий от Германа не было. По утрам Ирма часто вскакивала с кровати, высматривала в маленькое окошко почтальона, потом долго провожала его взглядом...
- Ты не томись, - уговаривала бабушка, - сама знаешь, какое время. Люди теряются, не то что письма. Найдется твой Герман, попомни мое слово, найдется.
Аня тоже тосковала по отчиму. Вспоминала, как он играл с ней, как рассказывал сказки о маленьком короле Матеуше - круглом сироте, добром, смелом, отзывчивом, оставившем свой удобный трон, чтобы пойти навстречу опасным приключениям. Герман рассказывал превосходно. На его лице отражались страх, гнев, презрение. Аня слушала с восторгом, не обращая внимания на то, что он путает польские и русские слова. Ей казалось, что она понимает все. А потом он пел ей по-польски песенки о добром и веселом Ясе.
- Понимаешь, - с жаром объяснял отчим, - Ясь у поляков, как в русских сказках Иванушка, - сильный, удалой, красивый.
- А ты тоже Ясь? - улыбалась Аня.
- Почему? - удивлялся Герман.
- Такой же сильный, красивый, - объясняла девочка.
- Вот одолеем Гитлера - поедем вместе ко мне на родину. Хочешь в Польшу? Научишься говорить по-польски, выдадим тебя замуж за поляка, родятся у вас детишки. И будешь жить-поживать да добра наживать.
- А какая она, Польша? - спрашивала с интересом Аня.
- Какая Польша, говоришь? Прежде всего веселая, очень красивая, лесистая. Ты же никогда не видела леса! Алее знаешь какой? Он волшебный, зеленый-зеленый! Зеленый от трав, от листьев и деревьев. Летом в лесу поют птицы, стрекочут кузнечики, бегают олени. Такие высокие, сильные, с рогами.
- С рогами? - переспрашивала девочка.
- С рогами, - грозно отвечал Герман, а потом расплывался в улыбке и подмигивал. - Да ты не бойся, они добрые. Они даже едят с ладони. Вот так. ~ Он протягивал ладонь и, склонившись, дотрагивался до нее губами. - У нас в Польше много озер. Голубых, как твои глазенки. - И он гладил девочку по светловолосой голове, потом замолкал и подолгу смотрел в окошко, словно видел Польшу с ее зелеными лесами и полями, с голубыми озерами, маленьким королем Матеушем - защитником детворы, певицей Ханкой Ордонувной и ее грустными песнями, с веселыми, беспечными жителями.
xxx
За окном была Польша. "Тук-тук", - весело стучат колеса. Аня сидит напротив мамы и бабушки. Она загляделась в окно. Мимо пролетают обуглившиеся строения, заброшенные поля и огороды, багряные рощи и перелески. Еще несколько месяцев назад Аня и не предполагала, как круто изменится ее судьба. Не думала, что уедет из родного Ургенча, где так дорог был ей каждый домик. Где играла она со своими сверстниками в дочки-матери, в прятки, в казаки-разбойники. И где совеем недавно сосед - добродушный узбек Рашид подарил ей новенький хрустящий школьный портфель.
xxx
Город детства... Он находится за тысячи километров от линии фронта, от разрывов бомб и снарядов. Но все его жители в суровые дни Великой Отечественной чувствовали себя солдатами, участниками великой битвы с фашизмом.
Война не давала забыть о себе и госпиталями, приютившимися в среднеазиатском городке, и маршевой музыкой, когда провожали на фронт, и сотнями похоронок, заставлявших людей вздрагивать от пронзающего сердце вдовьего крика и плача сирот.
Но ни горечь потерь, ни тяжесть разлуки, ни скудность быта военных лет не могли сломить в людях веру в Победу. И он пришел, этот солнечный день - 9 мая 1945 года!
Многоголосое "ура" собравшихся на центральных улицах Ургенча стало выражением не только радости победителей, счастья победы над захватчиком, но и не забытой тоски по довоенной жизни. По жизни, наполненной обычными мирными делами и заботами. В это трудно было поверить. Кругом обнимались, радовались и плакали. Плакали и Ирма и Аня.
Трудно было убедить себя, что Герман - веселый, жизнерадостный, неунывающий Герман - погиб. На письма и запросы, которые посылала Ирма; ответов не приходило.
- Ты смотри, как себя изводишь, - говорила бабушка. - Так и богу душу отдать недолго. Как Анька без тебя будет? Я вон совсем плоха. По ночам сердце болит. А ты еще молодая, мало ли их, мужиков, найдешь себе!
- Да не говори глупостей, мама! - резко обрывала Ирма. - При чем здесь какие-то мужики? Ведь это мой муж, понимаешь? Муж!
Почтальон постучал в окно, когда его перестали ждать, - спустя два месяца после Дня Победы. Нет, это не была похоронка, так хорошо известная солдаткам. Это было письмо. Но не от Германа.
"Уважаемая Ирма, - так начиналось письмо, - считаю долгом солдата и фронтового товарища Вашего мужа сообщить о случившемся. Ваш муж из сражения под Ленино в октябре 1943 года в часть не вернулся. Среди убитых его тело не было обнаружено. Я очень любил Вашего мужа и за короткое время к нему сильно привязался. Он мне много рассказывал о Вас и Вашей дочери. Он говорил мне также, что после войны Вы собираетесь переехать жить в Польшу, в Варшаву. Могу себе представить, в каком состоянии духа Вы находитесь! Тут слова утешения бессмысленны. Если Вы собираетесь отправиться на родину мужа, знайте, что всегда можете рассчитывать на мою помощь и поддержку". Подпись: Людвик Ковальский, поручик, Краков, далее следовал адрес. И добавление: "Мне почему-то верится, что Герман жив и что мы погуляем еще у вас на крестинах".
Позже Ирма мучительно вспоминала, что же окончательно повлияло на ее решение отправиться на родину мужа, в далекую, чужую для нее Польшу. Наверное, письмо Ковальского. До него, говоря откровенно, она и не помышляла об этом. А тут засуетилась, заспешила, и откуда только силы взялись. "За соломинку ведь хватаюсь! - думала она. - А если он все-таки погиб: если не вернется, что я буду делать со старой матерью и ребенком на руках в Польше? В чужой стране, без знания языка, без жилья, без работы?"
И все-таки поехала, руководствуясь скорее чувством, чем рассудком.
Несколько месяцев длилось оформление документов, прежде чем Ирме с семьей - жене и ближайшим родственникам гражданина Польской Народной Республики - было разрешено выехать на постоянное место жительства мужа. А как Аня? Она плохо представляла себе, сколь трудное и ответственное решение приняла ее мама. Весело бегала по дворам, прощалась со знакомыми мальчишками и девчонками, обещала скоро приехать с подарками "из-за границы". И обязательно рассказать, какие они - польские зеленые леса, голубые озера и олени, не боящиеся есть прямо из рук человека.
Аня не бывала раньше в больших городах (когда-то совсем маленькой ее возили в Ташкент). Москву проехали поздно ночью: город спал, слабо виднелись редкие огни. Варшава в ее жизни стала первым большим городом.
Девочке в ту пору шел десятый год. О войне, о злодеяниях фашистов, о разрушенных городах и сожженных селах она знала из рассказов фронтовиков, газет и кинохроники, которую показывали в единственном ургенчском кинотеатре. То, что она увидела своими глазами, потрясло ее: огромный город лежал в руинах. На привокзальной площади к ним подошел небритый человек в надвинутой на лоб зимней шапке: "Цо, панюси, маче вудки, келбасы и масла? Моге вас запроваджич до ноцлега"*. Ни водки, ни тем более колбасы и масла у них не оказалось, и спекулянт отправился искать более выгодных клиентов.
[* Что, женщины, есть у вас водка, колбаса и масло? Могу вас проводить на ночлег" (польск.).]
Ночевали на вокзале. Под утро мать встала в длинную очередь к военному коменданту. Долго говорила с ним, показывая документы: "Разыскиваем мужа, пропавшего без вести во время войны. Адрес мужа - улица Длуга, 7". Комендант кому-то звонил, потом что-то быстро говорил по-польски, сокрушенно качал головой.
- Вот что, пани, - сказал он наконец, - о судьбе вашего мужа пока ничего не могу сказать, мы наведем справки. Это, не скрою, может продлиться долго, даже несколько месяцев. У вас есть родственники или знакомые в Варшаве? Впрочем, это не имеет значения. Сами видите, как у нас с жильем: одни руины. А у вас на руках старая женщина и ребенок. Есть только один выход: я вам дам направление как жене фронтовика и с первым же эшелоном отправляйтесь на запад, во Вроцлав. Там вы получите жилье, еду, работу.
Снова ночь на вокзале. На коленях матери тихо посапывает Аня, рядом, накрывшись телогрейкой, спит бабушка. Невеселые думы у Ирмы: что будет дальше, как встретит их Вроцлав, правильно ли она поступила, оставив родные места в надежде отыскать на этой обугленной земле дорогого человека?
Во Вроцлав огромными массами стекались переселенцы из восточных районов Польши - люди, лишенные родного очага, крыши над головой. Надежда в скором времени получить хотя бы маленькую комнатушку таяла как снег. Ночевали на вокзале, в рабочем общежитии, у сердобольных людей.
Случайная знакомая, хорошо владевшая русским, дала совет: "Руки у тебя молодые, крепкие, иди-ка работать в прачечную. Там общежитие есть. И ребенка в школу пристроишь, и старухе угол будет. А бог даст, и муж найдется. Все уладится".
Работа в прачечной оказалась тяжелой - вставать приходилось рано, в четыре утра, и не разгибая спины в небольшом душном помещении стирать и полоскать в основном солдатское белье по двенадцать часов кряду.
Аня уже привыкла к мытарствам, к бесконечным переездам с одного места на другое. К полуголодным дням и взрослым разговорам о хлебе насущном. Ей стало казаться, что у них никогда и не было дома, не было школы, куда она ходила вместе со сверстниками в Ургенче. Она быстро освоила польский. Ловила, как говорится, на лету и спустя три недели после переезда границы заговорила по-польски быстро и безошибочно, словно это был ее родной язык. Правда, изредка вставляла русские слова.
Однажды мама весело объявила:
- Ну, Анюта, с завтрашнего дня ты будешь жить, как все дети. Собирайся, пойдешь в школу!
Аня подняла на нее удивленные глаза.
- В школу? Неужели правда?
В Ургенче она ходила в школу вместе с мамой, которая преподавала литературу в старших классах. К учительнице относились с уважением, и в душе Аня всегда чувствовала себя ответственной не только за себя, но и за маму. На лице дочери Ирма прочла немой вопрос: "А как же ты, когда ты пойдешь в школу?"
- Вот подожди, доченька, - продолжала Ирма, - разделаюсь с прачечной, осмотрюсь немного, и тогда пойдем в школу вместе, как в прежние добрые времена.
Третьеклассники встретили новенькую приветливо.
- Ты сконд?* - спросил ее веснушчатый рыжий паренек в накрахмаленной белой рубашке и в смешных коротких штанишках с помочами, потом сам гордо добавил: - Я зе Львова естем.
[* Ты откуда? (польск.).]
- Я з Ургенча.
- А то где? - заинтересовался мальчик.
- Бардзо далеко, - засмеялась Аня, - отсюда не видать.
Вошла учительница, молодая женщина с добрым лицом.
- Вашу новую подружку зовут Аней, фамилия ее Герман, Она всего несколько недель как приехала во Вроцлав вместе с мамой и бабушкой, а вы здесь старожилы, уже по нескольку месяцев живете, так что помогайте Ане.
Дни бежали за днями. На первых порах Ане приходилось трудно. Одно дело - разговорный язык, другое - грамматика. Девочка была усидчива и прилежна. Старалась обходиться без помощи взрослых. И в Ургенче она редко просила маму помочь. Во Вроцлаве же Ирма вряд ли могла бы это сделать. Ее польский язык заметно хромал. Не раз Ирма пыталась устроиться в школу преподавателем начальных классов. И всякий раз директора школ, улыбаясь, объясняли: "Вам необходимо подождать, обжиться, освоиться. Читайте нашу классику. Дети должны видеть в своем наставнике образец владения родным языком".
Известий о судьбе Германа по-прежнему не было. Ирма писала в Главное политическое управление Войска Польского, министру обороны... Ответы приходили быстро, но ничего утешительного в них не содержалось: "Пока точными сведениями о Вашем муже не располагаем". Несколько раз Ирма ездила в Варшаву, пытаясь связаться с родственниками Германа, но и их найти не удалось.
Этот школьный утренник особенно запомнился одиннадцатилетней Ане. Накануне учительница сказала: "Завтра, по случаю тридцатой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, у нас состоится встреча с советскими офицерами, участниками боев за освобождение Польши. Все мальчики приходят в белых рубашках, девочки - в платьицах с белыми фартуками".
Аня долго и тщательно гладила платье и фартук, вертелась у зеркала. В семье говорили по-русски. По-русски Аня читала стихи на уроках родного ей с детства языка. А вот говорить с соотечественниками, общаться с ними ей не приходилось давно. Аня никогда не задумывалась об этом. Правда, порой, особенно в вечерние часы, когда долго не удавалось заснуть, она вспоминала родной Ургенч, соседей, школьных товарищей... Теперь же, услышав объявление учительницы, девочка затосковала по России, по родному языку.
Весь класс захлопал, когда в дверях появились военные в советской форме - майор и лейтенант с боевыми наградами на груди. "Ну как, - весело подмигнув ребятам, спросил майор, - через переводчика будем общаться или напрямую?" Как захотелось Ане, чтобы никто в классе - ни ребята, ни учительница пани Ванда, ни директор школы, который сопровождал военных, - ни слова не знал по-русски! Чтобы директор школы подошел к ней, взял ее за руку, подвел к русским военным и сказал: "Вот Аня Герман, она у вас будет переводчицей".
Но ребята дружно загалдели: "Мы все розумьем по-русски".
Майор спросил:
- О чем же вам рассказать? О штурме Берлина - гитлеровского логова, хотите?
- Хцемы, хцемы! - хором закричали ребята.
И майор начал рассказ о битве за Берлин, о своих товарищах, смелых и мужественных людях, погибших за несколько дней до окончания войны. Ребята слушали притихшие и взволнованные.
Аня ощущала, как закипают слезы. Слезы радости, гордости за своих соотечественников, за советских солдат, сумевших одолеть сильного и коварного врага, спасти от уничтожения и этих польских ребят, сберечь их детство. Слезы тоски по родине, такой близкой и памятной, но и такой далекой, почти недосягаемой.
Много лет спустя Анна Герман вспомнит этот послевоенный утренник во вроцлавской школе. Одна знакомая пришлет ей стихи Риммы Казаковой о ребятах, почти еще детях, о советских солдатах, отдавших жизнь за то, "чтобы было небо голубое, цвела высокая трава". Анна напишет музыку к этим стихам и споет свою песню на торжественном открытии Дней польской культуры в Кремлевском Дворце съездов в Москве...
А тогда ребята обступили со всех сторон советских воинов, трогали их ордена и медали, задавали вопросы, дарили рисунки на память. Аня же, выждав минутку, подошла и робко, глядя в армейский ремень, призналась:
- Дяденька, а я тоже русская!..
Это было удивительное время. Страна, которую гитлеровцы фактически стерли с лица земли, города и села которой превратили в груды руин, а ее саму покрыли сетью самых страшных в Европе лагерей смерти, возрождалась из пепла, набирала силу и мощь.
Шестьсот тысяч советских воинов отдали жизнь за освобождение Польши. Тысячи советских специалистов плечом к плечу вместе с польскими строителями трудились над восстановлением братской страны...
В одном из полуразрушенных зданий в самом центре Варшавы, на Маршалковской, открыл свое кафе широко известный еще до войны певец Мечислав Фогг. Он пел о прекрасном городе на Висле, о безмятежном счастье влюбленных, о городской суете, обычных радостях жизни. К концу таких вечеров посетители пели уже вместе с Фоггом. И словно уходили навсегда в ночь все тяготы, скудность и неустроенность быта.
Мечислав Фогг превосходно знал варшавский песенный фольклор, всегда остроумные бытовые песенки варшавских улиц. В его исполнении они всегда звучали интеллигентно, мягко и весело. Он моментально находил контакт с любой аудиторией, шутил, рассказывал анекдоты. И снова возвращался к музыке. Позже его концерты часто передавались по радио, и люди собирались у приемников, чтобы послушать любимого артиста. В то время, в 1946 году, вчерашние "друзья" из довоенных шикарных варшавских ресторанов присылали ему подметные письма - грозили повесить на первом столбе за сотрудничество с народной властью.
Он поехал за границу - в Англию, Францию, Бельгию, - выступал перед эмигрантами, простыми солдатами Андерса, запуганными и обманутыми своими командирами, которые твердили им изо дня в день, что, мол, Польша - теперь русская колония и по возвращении их ожидает смерть или, в лучшем случае, Сибирь. А Фогг рассказывал правду. Он говорил о трудностях - о холоде, голоде, нужде. Но и об огромной, невиданной доселе энергии простых тружеников Варшавы, поднимающих свою столицу из развалин. Далеко не все поверили певцу. Но многие поверили и вернулись на родину, в который раз осознав элементарную истину, что не может быть счастья без родной земли...
Когда мать получила письмо из Министерства национальной обороны ПНР, она не зарыдала, не закричала, а села за стол, подперла подбородок руками и уставилась в пустоту. О чем она думала? Наверное, о том, что письмо лишь подтвердило истину, давно ей известную, но которую она гнала от себя, не желая расстаться с надеждой, которая поддерживала ее, давая силы, заставляя забывать тяготы жизни. "Как детально установлено, - говорилось в письме, Ваш муж погиб смертью храбрых в сражении под Ленино в 1943 году. Он навсегда вписал свое имя в славную историю ратных дел нашего народа, в летопись польско-советского братства по оружию".
Теперь, когда последняя надежда исчезла, встал вопрос, как быть дальше. Вернуться в Советский Союз, попытаться там, в Ургенче, наладить свою жизнь? Не поздно ли, когда тебе за сорок? А как быть с Аней? Ведь дочь уже в седьмом классе польской школы, отлично учится, у нее свои друзья, планы, привязанности. И выдержит ли измученная болезнью бабушка долгое и трудное путешествие?
Они давно переехали из общежития и снимали комнатушку на окраине Вроцлава, в сером мрачном доме, построенном еще в начале XIX века, плохо отапливаемом, со множеством соседей, которые встречались в ранние утренние часы и поздно вечером на кухне, где всегда шипели примусы. Соседи в основном были милые, симпатичные люди, переселенцы из восточных районов Польши. Говорили с восточным акцентом, слегка растягивая слова.
К "русским" - так называли здесь семью Герман - относились доброжелательно, жалели, иногда в воскресные дни приглашали на общий "семейный" обед. Выставляли стол, точнее, сдвигали несколько кухонных столов в один, накрывали свежей скатертью. Появлялись картошка, соленые огурцы, "колдуны", напоминавшие наши пельмени, водка. Ирма отпивала лишь глоток, ссылаясь на плохое самочувствие, но оставалась на кухне все эти долгие, наполненные шумными разговорами часы,
Аня любила такие застолья. Говорили о самом разном - и о политике, и о том, что Зося с нижнего этажа слишком часто меняет кавалеров, а это к добру не приведет. И о новом "фольксвагене", который неизвестно с каких доходов купил пан Розвадовский, и о тройне, которую родила худенькая, болезненная Магда, работница швейной фабрики, что на аллее Красной Армии. Теперь ей обязательно дадут отдельную квартиру. Застолье кончалось коллективным пением.
Собственно говоря, только ради этого Аня и выдерживала все эти нескончаемые и весьма мало ее интересовавшие разговоры и сплетни. Пели в основном народные песни, те, которые она когда-то слышала от отчима. Пели с душой, чисто, как хорошо отрепетированный хор, тщательно готовившийся к выступлению на ответственном концерте. Аня молчала, боясь нарушить чистоту и монолитность хора, руководимого смешным веселым человечком - парикмахером Антони.
Но был в огромной густонаселенной квартире один человек, который не принимал участия в застольях. Не потому, что был высокомерен или чурался соседей. Просто рабочий день пана Юрека складывался иначе, чем у других жильцов. Он вставал поздно, варил в одиночестве кофе на кухне, и Аня, возвращаясь из школы, часто заставала его за этим занятием.
- Ну что, Аня, - растягивая слова, расспрашивал пан Юрек, - в дневнике одни пятерки? А я вот никогда нигде не учился, Однако живу, и, как видишь, неплохо.
Аня приходила в его маленькую каморку, сплошь заваленную каким-то хламом, пыльными абажурами, широкополыми шляпами довоенной моды, погнутым барабаном. Посреди, как островок, возвышалось старое расстроенное пианино, всегда открытое. Пепельница умещалась тут же и была сплошь заполнена грудой окурков. Пан Юрек работал в ресторанном оркестре, а "самая работа", как нередко повторял он, "начинается после двенадцати". Он отпивал глоток кофе, присаживался к пианино, томно закрывал глаза, касался клавиш и легонько наигрывал сентиментальные мелодии.
- Хочешь, я тебе спою? - обращался он к Ане. И, не дожидаясь ответа, зажмурив глаза, негромко напевал ресторанные шлягеры. - Для того чтобы петь, - внезапно прерывал он себя, - надо обладать добрым сердцем, хорошим слухом да еще любить свое дело. И обязательно, непременно верить в то, о чем ты поешь. А вот наша певица Люцина так не считает. У нее ни голоса нет, ни сердца. Ни души, ни ума. А она поет... Вот безобразие, да?!
Слушая пана Юрека и глядя на его лицо, на котором ежесекундно появлялись самые разнообразные гримасы, Аня хохотала и хлопала в ладоши. Трудно было догадаться, когда он шутит, а когда говорит серьезно.
- Ты любишь музыку? - выпытывал он у девочки. - Впрочем, что я говорю! Разве можно ее не любить? - Пан Юрек допивал кофе и продолжал рассуждать: Я бы мог стать вторым Падеревским*, если бы не война, мог бы учиться в консерватории, играть Баха, Шопена, Моцарта... А теперь время упущено, Музыке надо учиться с детства, с трех лет... Он неожиданно преображался, глаза его расширялись, он бросался к пианино, и комната наполнялась бурными, страстными аккордами.
[* Игнацы Падеревский (1860 - 1941) - знаменитый польский пианист и композитор.]
Любила ли Аня музыку?! Шестилетнюю, мама взяла ее на концерт известного пианиста, приехавшего на гастроли в Ургенч. В отличие от других малышей, которые после первых минут ошеломленного осваивания теребили родителей, начинали болтать, зевать, а немного погодя и хныкать, Аня весь концерт просидела как завороженная. Она не отрываясь смотрела на пианиста, сильные руки которого неистово ударяли по клавишам, наполняя пространство зала то щемящими сердце жалобными мелодиями, то светлыми нежными переливами, то радостными торжественными аккордами.
После концерта девочка начала буквально приставать к маме, чтобы та купила ей пианино. Аня редко что просила у мамы, и к этой неожиданной просьбе дочки Ирма отнеслась со всей серьезностью. Аню отвели к знакомой учительнице музыки. Та, прослушав девочку, улыбнулась: "У нее абсолютный слух, ей надо заниматься, может выйти толк". О покупке пианино не могло быть и речи. Денег и так едва хватало. Аня ходила разучивать нотную грамоту к той же знакомой учительнице, занималась старательно и самозабвенно. Но тут началась война, и про музыку забыли.
Теперь, в каморке пана Юрека, девочка влюбленно смотрела на оживающие под тонкими пальцами ресторанного пианиста клавиши. Иногда он усаживал Аню рядом на табуретку и веселыми глазами следил за тем, как она старается одним пальцем подобрать мелодию.
- А ты молодчина! - хвалил пан Юрек. - Слух у тебя отличный... Вот выгоним Люцинку на пенсию, будешь у нас в "Бристоле" звездой!
Кем быть? Этот вопрос Аня впервые задала себе в восьмом классе и с ужасом обнаружила, что однозначно ответить на него не может. По всем предметам она училась одинаково хорошо. Учителя ее хвалили, ставили в пример другим. На родительских собраниях пани Ванда, отчитывая родителей неуспевающих, повторяла:
- Вот Аня Герман. В таких трудных условиях живет: ютятся в восьмиметровой комнате, стола негде поставить, - а всегда подтянута, собранна, готова ответить на любой вопрос.
К тому времени мама уже работала учительницей в начальных классах. Жить стало легче, но по-прежнему они стояли в длинной и, как им казалось, бесконечной очереди на квартиру. "Стану учительницей, как мама", - поначалу решила девочка. Но стоило представить себя среди маленьких мальчишек и девчонок, как она чувствовала себя вдруг одинокой и беспомощной... Нет, труд преподавателя требует особого дара - терпения, сосредоточенности, силы воли. Она видела, как часто мама вставала по утрам в плохом настроении, с сильной головной болью, но в школе на уроках преображалась. Всегда одинаково ровная, спокойная, доброжелательная. "Я вот так не смогу", - думала Аня. Соседка тетя Зося звала ее к себе в мастерскую - там и зарабатывать можно впятеро больше, чем мама, и самой себя обшивать и одевать.
Аня задумывалась о будущем. До пятнадцати лет она казалась обычной девчонкой, ничем внешне не выделявшейся среди сверстниц. А потом буквально за несколько месяцев, что называется, "вымахала". Мальчишки стали подтрунивать над ней. "Аня! - кричали ей на переменах, - достань воробушка!" "Эй! - надрывался обычно сонный да и не особенно блещущий умом Геня Михаровский, - ты, говорят, пожарной каланчой собираешься работать?"
Аня делала вид, что совсем не обижается и ее только веселят эти плоские шутки, но про себя грустно задумывалась. Она уже смирилась с тем, что мальчишки во время танцев на школьных вечерах обходят ее стороной, не пишут ей, как другим, любовных записок, не назначают свиданий. Придумала сама себе прозвище "гадкий утенок" и пыталась с достоинством переносить все выпадавшие на ее долю обиды. "Наверное, мне всю жизнь придется жить с мамой и бабушкой! - делала она далеко идущие выводы. - Кому нужна такая каланча?!"
В душе ее творился сумбур: она то и дело впадала в безысходный пессимизм, ощущала свою никчемность, связанную с отсутствием желаний, цели, во имя которой стоило бы трудиться. Она тяготилась своим "физическим уродством", мешавшим ей жить такой же беззаботной и естественной жизнью, какой жили ее школьные подруги, переписывавшие в свои блокнотики лирические стихи Мицкевича и Тувима. Апатия сменялась бурной жаждой деятельности. Она смеялась над недавними настроениями, упрекала себя в безволии и сумасбродстве, ставила себе в пример любимых литературных героев и исторических персонажей.
Пожалуй, из всех героев ей больше всего нравились пушкинская Татьяна и Анна Каренина. "Евгения Онегина" она знала почти наизусть по-русски и восхищалась мастерством Юлиана Тувима, переведшего пушкинские строфы на польский. Аня, как никто другой, понимала переживания страдающей Татьяны. В своей тезке Карениной Аня восхищалась силой чувств, а главное - способностью неудержимо устремляться навстречу неведомому.
О, как хотелось ей быть счастливой и любимой! Где тот Онегин, который прилетит к ней по темным узким переулкам старого Вроцлава? Где Вронский, который станет шептать ей ласковые слова на старой скамейке против городской ратуши? Ну а если личное счастье все-таки не состоится? То и тогда не следует вешать носа, надо глотнуть свежего воздуха - и в путь, навстречу неизвестному! Пусть все маршруты перепутаны и ты не знаешь, в какой поезд тебе вскочить на ходу и до какой станции добраться. Но тебе всего семнадцать лет. "Всего" или "уже"? Нет, пожалуй, "всего"! Поэтому - в путь!
xxx
Разговор с мамой начался неожиданно. Аня вернулась домой - веселая, уверенная в себе, в правильности своего выбора. Дело в том, что в последний год ее больше всего привлекала живопись. Она перечитывала книги о жизни и творчестве Рембрандта, Ван Гога, Васнецова, Пикассо, Шагала... На стене у кровати висели репродукции картин великих мастеров. Она могла часами бродить по вроцлавскому Историческому музею - там была выставлена коллекция работ польских художников XVIII-XIX веков. Аня рисовала на листах тетрадной бумаги знакомые лица или любимые места старого Вроцлава - рыночную площадь, ратушу, костел святой Анны. Получалось неплохо.
Свои работы она показывала только бабушке и маме. Бабушка гладила внучку по голове, восторженно вздыхала: "И кто бы мог подумать?.. В нашей семье еще художников не было". Ирма надевала очки (Аня никак не могла привыкнуть к этому) и подолгу рассматривала рисунки дочери.
Что влекло Аню к живописи? Жажда прекрасного? Стремление выразить и запечатлеть человеческие сомнения и печали, невзгоды и активную радость жизни? Или процесс творчества, который, словно отрывая ее от земли, приносил ни с чем не сравнимое счастье созидания?
Во всяком случае, документы во вроцлавскую Высшую школу изящных искусств на отделение живописи у нее приняли. Сухонький, поджарый профессор, подойдя к окну, долго и внимательно рассматривал ее работы.
- И давно вы рисуете? - спрашивал он.
- Точно не помню, - смущалась Аня, - может быть, с детства, а может быть, год.
- Вот уж воистину девичья память, - бесстрастно констатировал профессор, продолжая рассматривать рисунки. - Ну что ж, для начала совсем недурно, - заключил он. - Правда, заметно отсутствие техники. Да и откуда ее взять? У вас ведь не было наставника-профессионала. Но способности очевидны.
Аня выбежала из здания Школы в радужном настроении, веселая, уверенная в том, что теперь она окончательно определилась: станет художницей, не важно, знаменитой или нет, конечно же, лучше, если знаменитой.
И вот разговор с матерью. Будничный, короткий, остановивший романтический полет мечты.
- А ты знаешь, что такое нужда? - молчаливо выслушав рассказ дочери, спросила мать.
- Знаю, мамочка.
- Тебе семнадцать лет. Можно сказать, невеста на выданье, а у нас все еще нет своего угла. У тебя одно выходное платье, у нас нет ни сбережений, ни богатых родственников. Я первый раз говорю с тобой так откровенно, доченька. Не знаю, станешь ли ты меня осуждать или винить за все наши мытарства?
- Никогда, - тихо сказала дочь.
- Ты уже взрослая. И я так хочу тебе счастья, хочу, чтобы в будущем ты не знала нужды. Ты собираешься стать художницей. Конечно же, я буду помогать тебе во время учебы, как смогу. Попробую увеличить количество часов в школе, возьму еще учеников. Ну а что потом, после учебы? Ты уверена, что сможешь сказать свое слово в живописи, что твои работы пробудят у людей интерес? Да ты только вспомни, сколько великих мастеров мучились всю жизнь в нищете и умерли в нищете! Признание-то приходило потом, уже после смерти...
Ирма говорила долго. Но Аня уже не слышала ее. Она думала о профессии, которая смогла бы обеспечить ей жизнь без нужды, с лихвой знакомой ее маме, самому близкому человеку.
xxx
Геологический факультет Вроцлавского университета, где Аня выдержала вступительные экзамены, принял ее радушно. Новые друзья резко отличались от вчерашних. Впрочем, ребят, попавших на факультет сразу после окончания школы, было не так уж много: кроме Анны четверо. В основном это были отслужившие в армии рабочие геологических партий. На третьем курсе она запишет в своем дневнике: "Геология, как известно, наука о Земле. Но речь в ней идет не только о строении Земли и об исследовании ее глубин. Чтобы понять процессы, происходящие в сердце вулканов, на дне океанов и еще глубже, надо хорошо знать процессы, происходящие на поверхности Земли, вещи, касающиеся самого человека, который, как известно, сам неотъемлемая частица природы, Земли и имеет огромное влияние на формирование ее строения. И поэтому все человеческое не может быть чуждо геологу".
"Все человеческое"... Что она подразумевала под этими словами? Радость общения с друзьями на студенческих вечеринках? Нежность, любовь? Жажду поисков, открытий? Геолог... По-видимому, это и есть надежная профессия, которой желала ей мама. Но это и романтика, и познание нового, и холодные ветры, и изнуряющая жара. А главное, это путь в неизвестное, манящее своей таинственностью.
Но путь к романтике вел сквозь напряженные дни учебы, требовавшие от студента самодисциплины, огромной работоспособности, изучения самых разных предметов - физики, химии, биологии, высшей математики, философии, логики и еще целого ряда специальных наук. Как и в школе, у Ани не было любимых или нелюбимых предметов. Ко всем занятиям она готовилась одинаково тщательно, отвечала четко, уверенно. Образцово вела конспекты, охотно помогала сокурсникам перед сессией и радовалась их успехам в учебе не меньше, чем собственным.
К этому времени ее фигура как-то незаметно выровнялась и, несмотря на высокий рост, девушка стала удивительно складной и пропорциональной. Она носила коротенькую модную юбку, которая выделяла ее прямые стройные ноги. Парни оглядывались ей вслед, озорно подмигивая друг другу: "Смотри, какая секс-бомба!" Иногда к ней подходили прямо на улице, приглашали на чашечку кофе. Она отказывалась, но очень по-доброму. Смотрела прямо в глаза, иной раз откровенно наглые, улыбаясь, отвечала, что очень занята и у нее нет ни минуты свободного времени.
И это было сущей правдой. Учеба требовала от нее максимума усилий, полной самоотдачи. "Пробуждение", как она сама говорила, приходило весной, накануне сессии. Она решала сложнейшие математические задачи, зубрила химические формулы, готовилась к экзамену по философии. Но сквозь страницы учебников она видела себя в открытом поле с рюкзаком за спиной, шагающую уверенной, твердой походкой. Рядом с ней товарищи. С безоблачного неба светит яркое солнце, а вокруг разлит опьяняющий запах свежей листвы, полевых цветов. Синяя гладь лесного озера...
xxx
Практика! Чудесная пора! Несколько дней сумбурная и от этого еще более радостная подготовка к долгим странствиям по полям и лесам. И вот оно, долгожданное, открытое всем ветрам широкое поле, белоствольная березовая роща, а за ней густой смешанный лес! Тут можно затеряться и бродить, радоваться пению лесных птиц, солнечным лучам, зайчонку, выскочившему из-под сломанной ветки, - радоваться молодости и жизни.
Почему Аня записалась в секцию скалолазов? В конце концов она призналась себе, что во всем виноват Петрусь - высокий, крепкий парень, с открытым лицом и ясными голубыми глазами. Настоящий киноактер! К тому же еще и сильный, ловкий, умелый. Когда он подходит к тебе и проверяет твое снаряжение, чувствуешь себя такой счастливой... Как хорошо шагать рядом с Петрусем, чувствовать его сильную руку, его дыхание, когда он помогает тебе продвигаться по холодному, мрачному гроту. Но еще больше она любила возвращение. Тогда можно положить голову на колени Петрусю, сидящему у костра, помолчать, а потом заснуть, зная, что он рядом...
Первая любовь! Она оставляет след в сердце каждого. Когда она уходит, кажется, будто кончилась жизнь. Он здесь, где-то близко. Но его уже никогда не будет рядом с тобой. Случайно столкнувшись в дверях, он безразлично бросит тебе: "Привет!" - и побежит по ступенькам, улыбаясь не то воспоминаниям, не то анекдоту, который только что слышал...
После окончания третьего курса Аню вместе с двумя подругами маленькими Янечкой и Богусей - направили на практику в поселок Пшов в Верхней Силезии. Там расположилась шахта по добыче каменного угля, которую бойкие Анины подружки сразу же прозвали "Тезкой" (шахта называлась "Анна").
- Это еще что за три богатыря? - иронически спросил главный инженер шахты, рассматривая документы практиканток. А смерив взглядом Аню, покачал головой. - С вашим ростом вам в шахте будет нелегко. Подружкам вашим все-таки полегче, у них рост шахтерский.
В справедливости его слов Аня убедилась на следующий же день, когда лифт опустил практиканток на дно глубокой шахты. Выйдя из лифта, Аня ощутила дурноту: то ли от сырого спертого воздуха, то ли от пугающей темноты. Но взяла себя в руки, попробовала улыбнуться (у нее уже выработался рефлекс улыбаться всегда, когда тяжело) и шагнула в узкий тоннель. Первые несколько метров она шла согнувшись, следом за проводником. Сзади, пугливо озираясь, семенили Богуся и Янечка. Проход сужался, потолок прижимал книзу. Пришлось ползти.
- Ну как, красны девицы, понятно вам теперь, что такое шахтерский труд? - грозно спросил проводник.
- Понятно! - робко прошептали девушки.
Они ползли за проводником, изо всех сил стараясь не отстать. Аня ударилась о какой-то выступ. Потом она часто вспоминала этот свой спуск. Сколько раз ей в жизни довелось "ползти", пробиваться вперед, не обращая внимания на ссадины, учиться на ошибках, подавлять страх. И снова идти вперед.
Следующий день девушки пролежали в лежку на кровати, залечивая ссадины. К вечеру они уже выглядели бодрыми и жизнерадостными. В рабочей столовой к ним подсел инженер.
- Ну как, не испугались? Приедете к нам работать? Шахта - это вам не университетская аудитория. Это жизнь.
Позже она напишет: "Меня часто спрашивают: не жалеете ли вы времени, потраченного на учебу на геологическом факультете, ведь вы ни дня не работали по своей профессии? Не потерянное ли это время?!" Нет и нет, вовсе это не потерянное время. Наоборот, я очень довольна, что мне дано было хоть на мгновение заглянуть в интереснейшую книгу, которая называется наукой о Земле. Это позволило мне увидеть и понять много проблем, касающихся жизни на Земле теперь и в прошлые геологические периоды. Другие занятия, которые бы мне более пригодились, такие, например, как музыка или живопись, не обогатили бы так моего миропредставления, как геология".
Первый человек, абсолютно убежденный в том, что Анна должна стать именно профессиональной певицей, - ее школьная подруга Янечка Вильк. Это была бойкая рыженькая девчушка с озорными мальчишескими глазами, неугомонная болтунья и непременная участница всех ребячьих игр, а позже неизменное "доверенное лицо" ее увлечений и тайных свиданий.
Однажды, когда Аня училась в пятом классе, мама взяла ее и Янечку на новогоднюю елку для малышей. Их встретил веселый Миколай - польский Дед Мороз (эту роль исполнял артист Вроцлавской эстрады) - и, как бы оправдываясь, сказал, что Снегурочка заболела и теперь он в полной растерянности: привык выступать только в дуэте.
- Вы же взрослый человек! Да к тому же артист, - пристыдила его мама, нельзя так разочаровывать малышей. Придумайте что-нибудь! Вот моя дочурка Аня, ну чем вам не Снегурочка?
Девочка почувствовала, как ее лицо заливает краска, а мама ласково спросила:
- Ты споешь для малышей, Анечка?
- Конечно, спою!
- А ты, Янечка?
- И я спою, - не задумываясь, ответила подружка.
Утренник для ребят получился. Миколай рассказывал сказки, загадывал загадки, а потом дарил подарки. Малыши, взявшись за руки, водили хоровод. А в самом центре зала стояла Аня Герман и звонким, прозрачным, светлым голосом пела знакомые всем песенки про Новый год - про зайчат, нарядивших в лесу елку, про пана Твардовского, героя польских народных сказок и былин, отправившегося на Луну. Она пела чисто, спокойно, без лишних эмоций. Так поют взрослые. Янечка, которая поначалу подпевала ей, изо всех сил стараясь ее перекричать, вдруг замолкла: не то слова забыла, а может, не выдержала конкуренции.
Аня пела и пела. Когда она замолкла, малыши зааплодировали, начали стучать ножками и дружно требовать: "Ежче, ежче, хцемы ежче песенек!" Аня готова была петь еще и еще, глаза девочки радостно блестели, она чувствовала себя счастливой, как никогда. Она была от души благодарна заболевшей Снегурочке. Ведь сегодня она стала ну, может, и не героиней утренника, но человеком, который подарил малышам столько радости и веселья. А в ушах шум и крики: "Ежче, ежче..."
И вдруг совершенно неожиданно для себя Аня запела, казалось, давно забытую, стершуюся в памяти русскую песенку "В лесу родилась елочка". Наступила мертвая тишина. Ребятишки пытались, уловить смысл песни на незнакомом для них языке. Аня старалась как можно четче и яснее выговаривать слова. А когда поняла, что ее все-таки не понимают, жестами попыталась донести содержание несложной песенки. Ребята захлопали и еще отчаяннее потребовали "биса". Про Миколая, который докуривал сигарету у приоткрытого окна, все забыли.
Все маленькие дети поют. Поют песни, услышанные в кино, по радио, теперь и по телевидению, на концертах, в школе и на улицах, от родителей и друзей по детскому саду. Поют дети, которые в будущем станут учеными, конструкторами ракет, врачами, рабочими. Поют и дети, которые потом станут профессиональными певцами и артистами. Их биографы начнут старательно отыскивать, когда же объект их исследования впервые запел. Отыскать такую дату в биографии Анны Герман оказалось делом непростым. Сама она говорила мне, что почувствовала тягу, точнее, необходимость петь лишь на последнем курсе геологического факультета Вроцлавского университета. Мама же и бабушка утверждали, что она пела с детских лет. Но этому не придавали особого значения: обычная девочка, вполне рядовой ребенок, поет, как все малыши. А абсолютный слух, о котором говорила учительница музыки в Ургенче? А чистота и обаяние ее голоса, покорившие вряд ли разбиравшихся в музыке малышей? Говоря откровенно, в семье, постоянно испытывавшей нужду, которой в силу тех или иных причин пришлось скитаться, думать о том, как бы прожить, заработать на жизнь, почти не обращали внимания на безусловное дарование девочки, шедшей к призванию длинными окольными путями.
Не стоит, да и бессмысленно сетовать на судьбу, собираясь произнести столь хорошо известные, но, увы, малозначащие слова: "Ах, если бы!.." Судьбу Анны Герман, ее яркое дарование, ее подвиг в искусстве и жизни невозможно рассматривать вне времени и обстоятельств, в которых она жила.
"Где ты находишь время еще и песни сочинять?" - удивлялись университетские подружки, когда на вечере, посвященном окончанию четвертого курса, Аня спела две свои песни на стихи Юлиана Тувима. Аня пожала плечами и улыбнулась: "Нравится, вот и все. У каждого есть хобби. А мое хобби музыка, песня!" Правда, Анины песни показались студентам (они-то пришли слушать университетский джаз, отправлявшийся на международный конкурс) скучными и сентиментальными. Скорее, "никакими". Во время ее выступления в зале шумели, переговаривались. Кто-то даже свистнул. Потом - редкие аплодисменты, умолкшие, едва Аня скрылась за кулисами.
- Ты чудо! - В раздевалку выбежала Янечка Вильк. - Ты волшебница! Ой, я прямо заслушалась... Дурочка, ты что расстроилась? Да они же ни черта не понимают в пении, их только дрыганье ногами интересует!
Аня засмеялась от неожиданности, и слезы сразу высохли. Когда девушки выходили из клуба, их окликнул высокий молодой человек в темных очках, свитере и потертых джинсах.
- Резрешите представиться, - сказал он. - Меня зовут Ежи Литвинец, я художественный руководитель "Каламбура". - И, обращаясь только к Ане, добавил: - Я вас только что слушал и, должен откровенно сказать, получил удовольствие... Был бы рад, если бы вы приняли мое предложение стать членом нашего коллектива.
Студенческие театры в Народной Польше в конце 50-х годов... Без них невозможно представить художественную жизнь страны тех лет. Тут собирались энтузиасты, страстно увлеченные своим делом. В каждом вузе существовал свой театр, с собственным репертуаром, собственными авторами и, разумеется, собственными исполнителями. Репертуар этих театров мгновенно откликался на события международной и внутренней жизни. Пожалуй, главным их достоинством, тем, что резко отличало их от профессиональных коллективов, были злободневность, острота подхода к теме. Нередко и маститые авторы бесплатно предлагали студенческим театрам свои произведения, считая это за честь. Среди таких авторов, например, Ежи Юрандот, автор прекрасных пьес и юмористических рассказов, его жена Стефания Гродзеньская, писатели Станислав Ежи Лец, Станислав Рышард Добровольский.
Помню, как Ежи Юрандот и Стефания Гродзеньская, у которых я гостил в Варшаве несколько дней, повезли меня в один из таких студенческих театров. Зал был переполнен зрителями, за полкилометра от входа спрашивали лишний билетик. Не знаю точно, как назывался спектакль, да и не в этом суть. В нем не было сквозного сюжета. Были сценки, как бы подсмотренные в жизни, сатирические, порой гротескные. Казалось, что сцена и зрительный зал единое целое.
Театр "Каламбур", в который пригласили Анну Герман, был несколько иного рода. Его авторы назвали "Каламбур" "театром поэзии и музыки". Название во многом определило творческую направленность коллектива. Самодеятельные артисты читали со сцены стихи Мицкевича, Словацкого, Галчинского, Броневского, Тувима, исполняли под аккомпанемент гитары или рояля собственные песни на эти стихи. Это не были концерты. Скорее, литературно-музыкальные композиции о любви к родине, которая требует от человека не громких слов, а гражданских поступков.
На репетиции собирались почти ежедневно, поздними вечерами, когда в вузах Вроцлава кончались занятия (в театре играли и студенты вечерних отделений). Спорили до хрипоты, решения принимали сообща. И хотя точка зрения Ежи Литвинца не всегда совпадала с мнением коллектива, он всегда подчинялся воле большинства. Нравилось Ане в режиссере умение внимательно выслушать оппонента, постараться переубедить, а уж если почувствовал, что не прав, хлопнуть собеседника по плечу со словами: "А ты молодец, старина!"
В один прекрасный день Аня обнаружила, что уже не так тщательно и строго готовится к занятиям, на лекции приходит заспанная и мало способная к тому, чтобы "шевелить мозгами". В этом не было ничего удивительного. Из театра возвращались очень поздно, иногда и под утро - со звоном первого трамвая, а лекции в университете начинались в девять. "Э, да я так университет не кончу! - подумала однажды с тревогой Аня. - Пора прощаться с "Каламбуром". О своем решении она вскоре известила Литвинца. Он посочувствовал; "Ну что ж, если не справляешься с занятиями, тогда давай отчаливай! Только съездим в Краков - там ответственное выступление, и тогда "чао, бамбино, сори!"
Краков Аня любила. Ей нравился этот древний город-памятник с узкими улочками, пролегающими среди низких каменных домов. Когда она приезжала в Краков, то обязательно шла в Вавельский замок, где теперь разместился Музей искусств. Тут можно долго бродить по залам, от одного экспоната к другому, прислушиваться к пояснениям экскурсоводов у картин Матейко или к негромкому спору поклонников ультрасовременной живописи. Аня считала себя "консервативной": ей ближе лиризм и поэтичность живописи XIX века, нежели загадочный хаос модернизма. Потом можно было пойти в концертный зал и послушать Шопена, Листа, Глюка в исполнении студентов консерватории. Народу в зале мало, не то что на выступлении эстрадных коллективов. В основном это близкие родственники студентов, их друзья. Может быть, поэтому, несмотря на малочисленность зрителей, чувствуется какое-то приподнятое, торжественное настроение, будто вот-вот на сцене должно произойти чудо. В этот свой приезд в Краков Аня не пошла в музей. Прямо с вокзала она отправилась в небольшую гостиницу на окраине города. Там передохнула - и прямо в театр. Выступление "Каламбура" должно было состояться в концертном зале "Ювеналий", где считали для себя за честь выступить и многие известные профессиональные актеры.
Еще в поезде Аня почувствовала озноб. Нет, это не была простуда заныла левая рука, сжало сердце на лбу выступил пот. "От волнения, что ли? подумала Анна. - Надо сосчитать до ста, потом подумать о чем-нибудь радостном и приятном, и тогда все пройдет. Это верный способ, чтобы успокоиться". Так часто наставляла ее бабушка перед очередной экзаменационной сессией. Многих Аниных друзей поражало ее удивительное спокойствие. Даже в трудные, критические минуты никто не видел ее плачущей, растерянной (лишь однажды мне довелось слышать в телефонной трубке ее рыдания, но об этом - позже)... Но что творилось в ее душе? Какими огромными, а иногда просто нечеловеческими усилиями воли доставалось ей это спокойствие, знала только она сама.
Озноб, тяжесть в груди не проходили даже тогда, когда до начала спектакля оставалось несколько минут. Она решила обратиться к Литвинцу и попросить, чтобы без лишнего шума вызвали врача. Врач пощупал пульс, измерил давление:
- Пульс неровный, давление низкое: восемьдесят на шестьдесят. Сколько вам лет?
- Двадцать четыре, - ответила Анна.
- Ничего страшного! Пейте по утрам кофе и занимайтесь спортом. А сегодня вам лучше бы не выступать. Еще напоетесь, успеете.
Слово "напоетесь" резануло Анин слух. Оно прозвучало как-то пренебрежительно. "Вот выступлю еще несколько раз в "Каламбуре", получу диплом, поеду работать на "Тезку" (так она по-прежнему величала шахту "Анна") и - прощай пение! Или нет, буду выступать в шахтерской самодеятельности и петь по праздникам за веселым шумным столом.
Но доктора она не послушалась. В радостном возбуждении товарищей она как-то забылась и уже больше не обращала внимания на легкое головокружение, появившееся сразу после чашечки кофе, выпитого, кстати, по совету врача. Сколько раз до этого она выступала перед зрителями? Тогда, на студенческом вечере в университете, три раза с "Каламбуром"...
И вот злополучное четвертое выступление. Аня запомнила его надолго. Так и называла его потом "злополучным", пытаясь объяснить себе причину провала. На сцене она вдруг растерялась, будто до этого не знала, что ей предстоит петь при слабом свете, почти в темноте. Считанные секунды после выхода на сцену показались ей долгими часами. Концертмейстер сыграл вступление, она почувствовала, что губы совсем не слушаются ее. Она не может вспомнить слов, которые давно знала наизусть. Потом память вернулась. Она запела после второго вступления. Но пела совсем тихо, жалобно и робко. Зал то ли простил, то ли не заметил ее срыва, ее провожали долгими аплодисментами. Чье-то "браво" показалось Ане насмешкой.
Она быстро, стараясь не смотреть на товарищей, убежала в артистическую и стала переодеваться. Теперь ей было куда лучше, чем час назад, когда пришлось вызывать врача. "Это ж надо, как не везет! - возмущалась она в глубине души. - Заболеть перед концертом, а выздороветь тотчас после него!.. И что это я, собственно говоря, так переживаю? Ведь договорились: с пением покончено, возвращаюсь к своей профессии". Аня не пошла с друзьями в бар после концерта, хотя товарищи тащили ее чуть ли не за руки. Литвинец утверждал, что она пела превосходно, что успех надо обмыть! Она же думала, что ее жалеют, пытаются ободрить. "К чему все это - театр, пение? Это удел гуманитариев, а я человек точных наук, к тому же скоро получу диплом. Сколько можно сидеть у мамы на шее? Пора возвращать долги".
Мы уже говорили о Янечке, сыгравшей заметную роль в Аниной судьбе. Не будь ее, геология, возможно, и получила бы талантливого инженера, а искусство так и не узнало бы выдающейся певицы. Порой задумываешься о жизненном пути многих замечательных людей, прославивших себя великими открытиями в разных областях науки и техники или раздвинувших перед нами границы прекрасного. Почти всегда около них бывали в жизни такие вот "незаметные" спутники, люди, понимающие, что перед ними большой, замечательный талант и что необходимо помочь этому таланту обнаружить себя, не затеряться в суете и безразличии серых будней. За свое подвижничество они не ждут наград и делают то, что подсказывает им сердце. Редко встречаются такие люди. Но велика, незаменима их роль.
Никто ведь не заставлял Янечку стучаться в двери дирекции Вроцлавской эстрады и требовать, просить, умолять, чтобы непременно прослушали ее давнюю подругу Аню Герман, которая "поет, как Тебальди". А потом, буквально замучив всех своей настырностью, тянуть за руку на прослушивание подругу, которая при этом упиралась изо всех сил, упрекая Янечку во всех смертных грехах - в бессердечии, невежестве, даже жестокости!
Аня стояла перед комиссией, во главе которой сидел, откинувшись в кресле, вроцлавский актер Ян Скомпский, все время поглаживавший выбритые до синевы щеки и смотревший куда-то вдаль... Аня не верила в успех этой затеи. Она просто подчинилась воле подруги. Может быть, потому и пела легко, не смущаясь отсутствием аккомпанемента, свободно и широко. После народной песни спела модную тогда "Не для меня поток автомобилей", лирическую партизанскую "Расшумелись, плакучие ивы", потом, по желанию комиссии, новейший шлягер...
- Ну, довольна? - улыбаясь, спросила она Янечку, когда они вышли в коридор ждать результатов. - Я тебе подчинилась. Теперь в ознаменование полнейшего провала ты пригласишь меня в кафе на клубничное мороженое.
Минут через пятнадцать вышел Скомпский. Сначала он посмотрел на Янечку и улыбнулся ей, а затем перевел взгляд на Аню.
- Ваша подруга - просто молодец. Сначала мы, правда, подумали, что она малость не в себе. А с сегодняшнего дня она для нас самый высокий авторитет, - Потом, сменив тон с шутливого на торжественный, он произнес: - Анна Герман, мы зачисляем вас в постоянный штат Вроцлавской эстрады. Вы будете получать как бесставочница сто злотых за концерт. А концертов в месяц будет примерно сорок. Значит, четыре тысячи злотых в месяц. Ездить будем много, репетировать - тоже, так что не ждите сладкой жизни.
Сначала она так растерялась, что не могла вымолвить ни слова. Деловитость эта совершенно потрясла ее. "Зачисляем в постоянный штат... Сто злотых... Четыре тысячи злотых... Интересно, что теперь скажут мама и бабушка? Они-то уж, наверное, обрадуются: не то что тысяча восемьсот злотых начинающему инженеру! Ну а я сама?.. Не девочка уже, своя голова на плечах, это ведь мне жить и работать...". И вдруг она совершенно отчетливо осознала, что случилось то, о чем она втайне мечтала,
Не верилось, казалось фантастикой наяву. Но ведь сбылось! Все прежнее выступления на студенческом вечере, "Каламбур" - представилось теперь не просто увлечением, а прелюдией, подготовкой к главному делу жизни. К пению.
Деньги... При чем здесь деньги? Да если бы Скомпский предложил выступать бесплатно, она бы и на это согласилась... Лишь бы петь!
Дома она рассказала о случившемся, будто речь шла о чем-то будничном, вовсе и не требующем обсуждения.
- Так что же, диплом ты вообще защищать не будешь? - не очень-то разобравшись в происшедшем, изумилась мать.
- Нет, почему? Буду! - ответила Аня и добавила неуверенно: - Может, когда-нибудь я все-таки стану геологом...
xxx
Весна в 1961 году пришла необычно рано: в одну ночь снег растаял, с утра ярко светило солнце, за окном весело щебетали птицы. Солнечные лучи, пение птиц, волшебная перемена в судьбе - все это вместе создавало весеннее настроение, предвкушение других, еще более прекрасных и радостных событий.
Их было двенадцать, артистов Вроцлавской эстрады. Кроме Яна Скомпского и его помощника Анджея Быховского четверо оркестрантов - пианист, ударник, контрабасист и трубач. Пианист - Юрек Мильман, студент консерватории, подрабатывающий на жизнь. Ударник - белобрысый Ян Тишинский, энтузиаст джаза. Контрабасист - тоже Ян, но Ковальский, недавно изгнанный из вроцлавского Оперного театра за постоянное появление на работе в нетрезвом виде. И сорокалетний трубач Анджей Кристофович, раньше игравший в похоронном оркестре.
- Эх, здорово там платили! - частенько повторял Анджей. - Да работа была чересчур нервная. - И он сокрушенно качал головой.
Четыре балерины (Алиция, Магда, Хелена и Бася) много лет танцевали в ночном ресторане "Полония". Но разругались с директором. Тот пробовал навязать им пятую партнершу - свою жену, никогда раньше профессионально не выступавшую и твердо убежденную в том, что для того, чтобы "дрыгать ногами", учиться не обязательно.
Остальные двое - бывший оперный баритон, пятидесятилетний Северин Мазовецкий, постоянно жаловавшийся на больную печень, и старожилка местной эстрады певица Ханка Станкевич - бойкая дамочка лет сорока пяти.
Жизнь провинциального актера, - впрочем, как и жизнь столичного гастролера, - состоит из беспрерывных поездок. Из Вроцлава они выезжали на маленьком, допотопном, постоянно ломавшемся автобусе и на черепашьей скорости направлялись в сторону какого-нибудь небольшого городка, где, как торжественно объявлял коллегам Скомпский, "будет находиться их база". Под словом "база" Скомпский подразумевал местную заштатную гостиницу, как правило, без удобств, зато с обилием тараканов и превосходной звукопроницаемостью. Если кто-то ругался с женой, храпел или слушал радио, два соседних номера были полностью в курсе дела. Сначала это Аню забавляло, потом стало раздражать, наконец, просто приводить в отчаяние: больше всего после многочисленных переездов и концертов она нуждалась в тишине и покое.
Артисты обычно давали по три концерта в день. Это было немало... Вставали в полдевятого утра, завтракали и в полдесятого уже сидели в автобусе. Водитель, лысеющий пан Яцек с багровым "после вчерашнего" лицом, долго заводил мотор. При этом он чертыхался, плевался, разводил руками, как бы ища у своих пассажиров поддержки. Однажды в пяти километрах от Вроцлава автобус как-то странно затарахтел и застрял. Пан Яцек склонился над двигателем, долго в нем копался, а затем, вытирая тряпкой руки, с радостным удовлетворением возвестил: "Это уже навсегда". Каково же было Анино удивление, когда лет десять спустя она повстречала допотопный автобус со Скомпским и его старыми и новыми спутниками у бензоколонки в маленьком местечке под Вроцлавом! За рулем сидел краснощекий пан Яцек!..
Они направлялись в так называемый "концертный зал", находившийся обычно километрах в пятнадцати от "базы". Нередко таким залом служил офицерский или сельский клуб, Дом отдыха. Пан Яцек с рабочим выгружал ящики с реквизитом. Музыканты тащили нехитрую аппаратуру. Тут же начинали пробовать громоздкие микрофоны, которые часто подводили артистов. Северин Мазовецкий микрофоном не пользовался. В глубине души он презирал микрофонное пение и не скрывал злорадства, когда его коллеги оказывались в затруднительном положении. После проверки аппаратуры бежали обедать, ели на скорую руку - и снова в зал на репетицию.
Репетировали бесконечно. У Ани создалось впечатление, что выше всего, выше, чем сам концерт, ценит Скомпский репетицию. Он был абсолютно уверен в своем художественном вкусе и правильности суждений. "Мэтр" делал артистам изысканные замечания, деликатно извинялся, снова поправлял, снова извинялся и говорил, поглаживая пальцем ямочку на подбородке: "А не лучше ли, любезная, так?"
Скомпского нельзя было назвать деспотом, любителем поиздеваться над артистами, вынужденными из-за боязни потерять работу терпеть его режиссерскую ограниченность и дурной вкус. Просто он навсегда остался провинциальным актером. И подняться выше этого уровня ему было не дано.
Оставшееся время уходило на глажение костюмов и грим. После концерта еще полтора часа собирались, все упаковывали, грузили ящики, курили. Потом полтора часа в холодном автобусе тряслись к "базе". Аня всегда ощущала особую приподнятость после концерта и не замечала неудобств кочевой жизни. В гостиницу приезжали заполночь, когда буфет и ресторан давно были закрыты...
xxx
Ох уж этот Синдбад-мореход, неутомимый и неунывающий путешественник! В какие только части света не заносила его судьба, каких только чудовищ он не встречал! Роль эту в представлении артистов Вроцлавской эстрады "доверил" себе Скомпский. Он говорил об этой роли так значительно и пространно, что могло создаться впечатление, будто речь идет по крайней мере о шекспировском герое.
Но это был самый обыкновенный "капустник", с незамысловатым сюжетом, с песнями и танцами, в котором Синдбад был практически статистом. Вокруг него "раскручивалось" действие. Корабль Синдбада бороздил моря и океаны (в это время свет в зале гасили и все артисты за кулисами старательно изображали свист ветра и грохот океанских волн).
Потом Синдбад появлялся в итальянском порту - и сразу же ему навстречу выскакивали танцоры и певцы, пытавшиеся донести до зрителей темперамент итальянцев. Аня больше всего любила именно это место в спектакле. Ей нравились звонкие мелодичные итальянские песенки, которые можно было петь свободно, раскованно...
Больше всего хлопот доставляли артистам африканские сцены. Надо было натянуть на себя трико темного цвета и таким образом мгновенно перевоплотиться в темнокожих жителей Эфиопии. Правда, цвет "кожи" мало гармонировал с золотистыми волосами Анны...
- Не принимай близко к сердцу, - успокаивал молодую певицу Скомпский, играй так, чтобы зрители не замечали цвета твоих волос, чтобы они целиком воспринимали твой сценический образ свободной женщины Африки.
Он говорил штампами. Но Аня доверчиво слушала его, ни капельки не сомневаясь в справедливости его слов. Она с восторгом изображала латиноамериканок, африканок, китаянок... А под конец "плавания" - русских и полек. Пела русские народные песни задушевно, от всего сердца. Они покоряли Анну мелодичностью, искренностью и глубиной.
Иногда Скомпский просил ее задержаться "на минуточку" и порепетировать еще раз "русскую часть". Он старался втолковать ей, как следует "по-настоящему" петь по-русски, звал ее к цыганщине, к неоправданной удали, к надрыву. А ведь песни эти были нежные, сердечные. Иногда ей казалось, что Скомпский просто не понимает смысла произведения.
По-русски он говорил хорошо, почти без акцента. Но строчки растворялись в его сознании, оставалась одна только музыкальная часть, которую он трактовал "по-своему", даже не пытаясь вникнуть в суть литературного первоисточника. Аня робко пробовала спорить с режиссером. Скомпский возмущался, стыдил Аню, называл ее упрямицей, которой никогда не стать настоящей певицей, обещал на следующем концерте передать "русскую часть" кому-нибудь еще. И наконец, махнув рукой, отправлялся за кулисы - пить чай с сухарями.
Аня всякий раз пугалась: а вдруг он действительно... И сама себе отвечала: "Ну и пусть. Но петь, как учит он, нельзя... Ни в коем случае. Это значит - лишить песню смысла, погубить ее".
"Польская часть" не вызывала ни у кого сомнений, но Аню она мало удовлетворяла. В основном это были известные шлягеры, бывшие давно на слуху у зрителей. Все ее попытки петь песни по-своему вызывали протест режиссера.
- Если будешь так петь, уйдешь со сцены под стук собственных каблуков, - размахивая руками и багровея, кричал Скомпский, - и весь спектакль завалишь!
Аня пыталась отойти от привычного шаблона, отыскать свой рисунок, свою трактовку песни. Но это приводило к провалу. Слушатели, привыкшие к первому исполнению шлягера, не желали принять новой трактовки.
Несколько раз Анна отпрашивалась у Скомпского. Все-таки ей хотелось защитить диплом. Конечно, она понимала, что диплом теперь лишь бумажка, но надо же было хотя бы формально подытожить шесть лет, проведенных в стенах университета! Скомпский ворчал, что Анна ставит его и всю труппу в сложное положение, затем неожиданно успокаивался:
- Конечно, ты ведь не на гулянку едешь. Университет, диплом... я понимаю.
Она заезжала домой на несколько часов, быстро рассказывала маме и бабушке о "Странствиях Синдбада" и о своей кочевой жизни, не жалуясь на неудобства. Мама и бабушка смеялись до слез, когда Аня делала грозное лицо и начинала басить, изображая разгневанного Скомпского: "Анна, Анна, войдите же в образ! Вы что, забыли, что играете эфиопку"? Сейчас вы, скорее, похожи на подгулявшую итальянку, или испанку, или француженку... или китаянку!" И Аня перечисляла все известные ей национальности, в то время как ее слушательницы буквально задыхались от смеха.
- Вот видите, - смеялась и она, - как весело я живу и с какими интересными людьми общаюсь!
Дома она задерживалась ненадолго. Потом садилась в трамвай, ехала на автобусную станцию, оттуда еще час на автобусе в деревню Затон. Для дипломной работы она должна была нанести на карту геологические особенности местного рельефа. К своим университетским обязанностям она относилась добросовестно, но и сама замечала, что эта добросовестность - просто дань долгу. В разгар напряженной работы она ловила себя на том, что думает о совершенно постороннем, что ее мысли где-то там, в стареньком автобусе, что она страстно спорит со Скомпским, в чем-то убеждает его, а тот презрительно улыбается и обрывает ее на полуслове.
На вторые сутки после отъезда из труппы ею овладевала тревога: а вдруг Скомпский не возьмет ее обратно, вдруг он в душе радуется этому? А на самом деле уже давно нашел ей замену?
Вот вернусь, а мне скажут: "Увы, пани Анна, мы все понимаем, но поймите и вы нас. Не можем же мы терпеть ваши постоянные отъезды, и поэтому просто вынуждены..."
Аня быстро укладывала вещи, бежала на автобусную станцию, втискивалась в переполненный автобус...
Ее тревоги и опасения сразу же рассеивались, когда у входа в гостиницу она замечала прогуливающегося Скомпского, оживленно жестикулирующего и что-то доказывающего своему помощнику.
- Ба, - прерывает разговор Скомпский, - какая радость, Аня, на пять дней раньше срока! Вот что значит душа актрисы! Признайтесь, трудно без брюзги режиссера, а?!
Что творилось в ее душе! Радости нет предела, забыты все неудобства кочевой актерской жизни. Да нет, Скомпский совсем не брюзга и не провинциальный трагик, а прямо-таки отец родной - сердечный, отзывчивый, милый. Пусть придирается Скомпский и еле ползет дряхлый автобус, пусть частенько обедаешь наскоро и остаешься без ужина, пусть холодно и зябко в гостинице и будят тебя среди ночи подгулявшие друзья...
Но это твоя работа! Нет, твоя любимая работа! Опять неточно. Это твоя жизнь! Иной ты себе не мыслишь! Чем же манит тебя эта жизнь? Цыганским кочевьем? Аплодисментами? Легким заработком? Впрочем, последнее - абсурд. Что-что, а легким он никогда не был. Так что же главное в этой жизни? В который раз она задавала себе этот вопрос и, с трудом подбирая слова, больше всего боясь ложного пафоса и выспренности, отвечала: "Наверное, искусство. Наверное, музыка. В ней можно раскрыть свою душу, свое понимание бесконечно сложного мира и выразить свое отношение к тому, что происходит в нем... К тому, что больше всего волнует людей. Что издавна их печалит и радует. Любовь, верность, измена, предательство. Надежда, счастье. Потеря счастья, разочарование, безысходность. Вера в себя, вера в друзей".
"Эге-ге, - посмеивается над собой Аня. - В мыслях-то я на Олимпе! А через неделю - защита диплома во Вроцлаве. А через две недели тарификационная комиссия в Варшаве, которая должна решить, есть ли у меня право хотя бы формально называться артисткой или я заняла чужое, не принадлежащее мне место".
На церемонии торжественного вручения дипломов ректор долго жал Ане руку, поздравлял с отлично сданными экзаменами, с прекрасной дипломной работой.
- Ну а теперь куда? - заглянув в глаза выпускнице, дружески спросил он.
- Как - куда?! - непринужденно ответила Анна. - В артистки!
Ректор даже смутился, потрепал ее по плечу и решил пошутить в свою очередь:
- Ну, зачем же так сразу и в артистки? Вас ведь заждались в баскетбольной сборной!
На ужин вчерашних однокурсников в ресторане по случаю окончания университета Аня не пошла, а сразу начала готовиться к завтрашнему отъезду в Варшаву. Она чувствовала себя спокойно и уверенно. В конце концов, ничего страшного. Надо только исполнить несколько песен, ответить на кое-какие вопросы членов тарификационной комиссии (так объяснял Скомпский). И можешь считать себя, опять-таки формально, подчеркивал режиссер, артистом.
Когда ее пригласили на сцену, Аня почувствовала, что дрожит. Перед глазами рябило. В комиссии были известные певцы, актеры театра и кино. Но ей не удалось припомнить ни одного имени.
"Пойте, пожалуйста", - произнес чей-то голос. Она спела, но как-то бесстрастно, словно бы в пику этому приказу. Один зевнул, другой почесал за ухом, третий прикрыл глаза. Анне вдруг захотелось убежать, громко хлопнуть дверью и зареветь в углу. Но она спела до конца, сошла со сцены. Ей вдруг почему-то задали вопрос о творчестве американского драматурга Артура Миллера. Она отвечала невпопад... "Приезжайте в следующий раз, посоветовали ей. - А пока плохо".
Она шла по вечерней Маршалковской, улица весело мигала множеством разноцветных огней, пахло мятой, свежестью, пряностями. Слышна была музыка. Аня пошла на эти звуки. Они становились все громче. Зашла в кафе, села за свободный столик, заказала чашечку кофе и рюмку коньяку.
- Такая молодая - и в одиночестве? - вкрадчивым голосом спросил официант. - Любовная драма. Разлука. Разрешите угостить?
- Нет у меня любовной драмы, - бесстрастно ответила Анна, - я жду своего мужа. - И сама удивилась этому вранью.
- О, пардон, мадам! - ретировался официант.
Спустя полчаса Анна вышла из кафе и смешалась с праздной толпой и через некоторое время обнаружила, что находится совсем в противоположной стороне города, вдали от гостиницы, в которой жила.
"Пани Анна!" - услышала она. Обернувшись, она увидела перед собой высокого человека с исчерченным морщинами лбом, с пробивающейся сединой и мальчишески ясными голубыми глазами. Трудно было определить его возраст. Удивительно знакомое лицо. Мужчина представился.
- Пытаетесь вспомнить, где мы встречались? Боюсь вас огорчить. Мы расстались несколько часов назад. Меня зовут Ежи... Я был членом комиссии, перед которой вы показывались. - Он замешкался и добавил: - Так неудачно показывались. Ну да не расстраивайтесь, у вас чудесный голос... Право же, Артура Миллера надо знать. Во-первых, это совершенно необходимо артисту, а во-вторых, это просто интересно... - Он пристально рассматривал Анну. Когда вы вышли, я предложил поставить вам тройку... Но меня не поддержали. Нет-нет, они ничего не имели против вас. Кто-то даже сказал, что вы превосходно пели и у нас будет повод послушать вас еще раз.
Он взял Анну под руку, и теперь они пробивались сквозь толпу на одной из узких улочек Старого Города. Конечно, теперь она вспомнила это лицо! Актер кино и эстрады. Превосходный исполнитель балладных песен. Режиссер больших программ на телевидении... Анна как-то сразу оробела, не зная, благодарить за добрые слова или откланяться, сославшись на то, что опаздывает на поезд...
- Кстати, - спросил Ежи, - вы спешите?
- Нет, - машинально ответила Анна.
- Вот и прекрасно. Приглашаю вас на ужин. Тут рядом, у ресторана "Под Крокодилом", меня будет ждать русский актер с женой. Они только вчера приехали из Москвы. Посидим, поболтаем. Вы не против? - спросил режиссер. Но тут он протянул руку и крикнул невысокому, крепко сбитому человеку: "Марк, Марк, я здесь!" Анна не отводя глаз смотрела на лицо этого человека, такое знакомое, почти родное, сразу же напомнившее далекие дни детства в Ургенче.
...Трещит киноаппарат в душном городском кинотеатре. Первые ряды заполнены мальчишками и девчонками. В двадцать первый раз смотрят они фильм о двух бойцах, об их фронтовой дружбе, о любви к одной и той же девушке. И вот боец берет в руки гитару и тихо запевает: "Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают..." Аня видит его лицо близко-близко. Негромко звучит его голос, мужественный, теплый, трогающий сердце...
Ужин удался на славу. Анна впервые была в столичном ресторане, расположенном в подвале одного из зданий Старого Города. Предупредительные официанты бесшумно проносились мимо. На столике появились коньяк, тонко нарезанная ветчина, белая рыба, икра. Но ее внимание было поглощено русским актером, которого она помнила и любила с детских лет и многие песни которого знала на память. Анна невольно продолжала рассматривать его, он почувствовал это, взглянул ей в глаза и как-то виновато улыбнулся. Ежи предложил тост за здоровье Марка и его супруги, за долгожданную встречу на польской земле, за их веселое и приятное пребывание в Польше. Марк и Ежи вспоминали общих друзей, забавные эпизоды из кинематографической жизни, шутили...
- А вы почему молчите? - обратился Марк к Анне. - Почему такая грустная?..
- Об этом лучше не надо... - ответил за Анну Ежи.
- У меня нет тайн, - как бы оправдываясь, сказала Анна. - Просто я провалила экзамен на тарификационной комиссии.
- Знаешь, Марк, а мне эта девушка нравится, - с некоторым озорством в голосе произнес Ежи. - Она хорошо поет, ты еще услышишь ее имя. А экзамен это эпизод...
- Ваше имя я знаю, а фамилия? - поинтересовался русский актер.
- Герман.
- А я, как вы догадались, Марк. Можно и Марк Наумович, фамилия моя Бернес. Вы превосходно говорите по-русски, совершенно без акцента.
"И как он это обнаружил? - подумала Анна. - Ведь я почти все время молчу".
- Мне кажется, что я знаю вас всю жизнь, - медленно, взвешивая каждое слово, произнесла Анна, - знаю и люблю. Вы так хорошо поете. Я мечтала бы так петь.
- Не преувеличивайте, - устало махнув рукой, ответил Бернес. - И еще: постарайтесь не огорчаться, если сможете. И уж коль вы решили стать певицей, то цветов не ждите, вернее, ждите не только цветов, а больше шипов, неприятностей, огорчений.
- Ну-ну, Марк, - прервал его Ежи, - чему ты учишь молодежь? Скажи-ка, положа руку на сердце, если бы тебе пришлось родиться заново...
Марк остановил его жестом, глаза его улыбались.
- Да ну тебя, загоняешь прямо в угол. Конечно бы, пел. Пел и снимался в кино. Читал бы разгромные рецензии и спорил до хрипоты на худсоветах... - Он помолчал и заговорил снова, обращаясь к Анне: - Во время войны и мы и песни были солдатами... Это очень важно для артиста - знать, о чем ты поешь и для кого... А вот о чем будете петь вы? Только о любви? Но этого мало...
На следующий день Аня пришла на концерт в Дом советской культуры. Зал был переполнен. Анна узнавала знаменитых артистов, музыкантов, писателей. Бернес вышел на сцену, улыбнулся, дал знак аккомпаниатору и запел - без надрыва, просто и искренне. Он пел и хорошо знакомые песни из фильма "Два бойца" и новые: "Хотят ли русские войны..." и одну, особенно тронувшую Анну, - "С чего начинается Родина...". Анна смотрела на сцену не отрываясь. И как будто видела на сцене не одинокую, сутуловатую фигуру певца, а разрывы артиллерийских снарядов, падающих в атаке солдат, вновь встающих и бегущих вперед, навстречу граду свинцовых пуль... В памяти возникли слова Марка: "А вот о чем будете петь вы?" Она еще не могла ответить на этот вопрос, но уже ясно понимала, как важно найти свою тему в искусстве. И вместе с тем определиться - петь о вещах, нужных и понятных молодежи, чтобы та в свою очередь смогла бы найти в ее песнях отражение своих переживаний, надежд, радостей и разочарований...
Она возвращалась из Варшавы во Вроцлав в каком-то радостном, приподнятом настроении. Ею овладела спокойная уверенность в будущем, осознанность цели, по сравнению с которыми неудача на экзамене выглядела просто житейской неприятностью. Ей казалось, что случайный ужин в Старом Городе, слова Бернеса, его концерт поставили все точки над "и": нужны лишь работа, сила воли и упорство, чтобы идти к ясно обозначившейся цели.
Дома ее ждало заказное письмо. На конверте адрес отправителя: Юлиан Кшивка, Жешувская эстрада, город Жешув. Имя Кшивки было хорошо известно в творческих кругах. О нем говорили не только как о превосходном актере и педагоге, но и как о "ловце талантов", умеющем быстро определить, чего стоит актер, имеет ли смысл с ним "возиться", есть ли у него реальные перспективы. Во всяком случае, если кто-либо из молодых артистов, сидя за столиком кафе, сообщал друзьям: "Знаете, меня пригласил к себе пан Кшивка из Жешува!" - все смотрели на счастливчика как на восходящую звезду.
Письмо было лаконичным. Кшивка предлагал ей работу в Жешувской эстраде. Он слышал ее во время одного из концертов и считает, что ей удастся интересно исполнить африканские зонги в его музыкальном спектакле "Рассвет над Африкой".
Когда Скомпский узнал о письме своего коллеги из Жешува, он лишь беспомощно развел руками: "Не смею задерживать! Значит, судьба: выходишь на орбиту! Станешь звездой - не забывай старых друзей..."
Звездой?! Анне показалось, что это слово он произнес с насмешкой...
- Когда едешь? - спросил Скомпский.
Аня пожала плечами. Но в Жешув она поехала довольно скоро, до улаживания всех формальностей с переходом на другое место работы. Она надеялась, что встреча с известным мастером может существенно и резко изменить ее судьбу.
Кшивка встретил ее приветливо.
- Очень, очень рад, что вы так быстро собрались. Слышал, слышал вас, нахожу вас весьма способной, но надо работать. Только постоянный труд способен принести успех.
Выслушав историю Анны о неудачном экзамене в Варшаве, он весело подмигнул ей:
- Не огорчайтесь, все уладится! Главное - талант, помноженный на труд. Тогда не то что комиссии - крепости рухнут!
Однако гастроли ансамбля Юлиана Кшивки не многим отличались от выступлений артистов Вроцлавской эстрады. Правда, автобус поновее. Но маршруты примерно те же - сельские клубы, дома офицеров, небольшие помещения в провинциальных городках.
Аня пела негритянские песни по-английски, ничуть не копируя манеру исполнения джазовых звезд Дорис Дай и Эллы Фицджералд. Пела по-своему мягко, прозрачно, без хрипа. Кшивка отнесся к ее манере осторожно: он опасался, что зрители не примут такое пение. И действительно! Анна уходила со сцены под жидкие аплодисменты. Но спустя несколько концертов, как говорится, "распелась" и теперь часто бисировала. На репетиции художественный руководитель постоянно хвалил ее, ставил в пример другим артистам.
- Берите пример с новенькой, - повторял он, - талантлива необыкновенно, голос удивительный, а какая работоспособность!
Анне нравилось, оставшись одной в номере провинциальной гостиницы, негромко напевать знакомые мелодии, отыскивая новые, неожиданные повороты. Однажды, когда Анна после обеда по привычке раскладывала ноты на тумбочке, в дверь постучали. На пороге стояла молодая женщина, на вид ровесница Ани, с большими живыми глазами, носом с горбинкой и длинными вьющимися волосами.
- Извините, пани, - сказала она, - я, наверное, помешала вашему отдыху?
- Да нет, - прервала ее Анна, - я и не думала отдыхать... А в чем, собственно, дело?
- Дело в том, - твердо заявила незнакомка, - что у меня для вас есть песня... Да, - остановилась она, - я забыла представиться. Меня зовут Катажина... Катажина Гертнер, вот уже несколько месяцев я работаю аккомпаниатором в Варшавской эстраде. Пишу песенки. К сожалению, правда, пока без особого успеха. Но я верю в свою звезду. Катажина быстро рассказала о том, что она написала тридцать-сорок песен, и все хвалят. А вот пробиться она никак не может. На художественных советах свирепствуют "старики", Юлиан Кшивка - ее друг и покровитель. Именно он посоветовал Катажине показать эту песню Анне. Правда, Катажина ни разу не слышала ее в концертах, но полностью доверяет вкусу Кшивки.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.