-- Дай-ка я сяду на твое место и подпишу.
Он встал и, когда я подписал листок, запрыгал от радости и покрыл мою руку поцелуями. Я собирался уйти, но он удержал меня за рукав и склонился к секретеру.
-- Я вам что-то покажу, -- сказал он, нажимая на пружинку и выдвигая ящик, секрет которого знал; покопавшись в ленточках и старых квитанциях, он протянул мне миниатюру в хрупкой рамке: -- Посмотрите.
Я подошел к окну.
Как называется сказка, в которой герой влюбляется в принцессу, увидев ее портрет? Должно быть, это тот самый портрет. Я не разбираюсь в живописи и мало интересуюсь этим искусством; вероятно, знаток нашел бы эту миниатюру неестественной: за приукрашенной грацией почти исчезал характер, но эта чистая грация была такой, что ее невозможно было забыть.
Повторяю, меня мало трогали достоинства или недостатки живописи: передо мной была молодая женщина, я видел лишь ее профиль с тяжелым черным завитком волос на виске, с томными, мечтательно грустными глазами, с приоткрытым, как будто на вздохе, ртом, с нежной, хрупкой, как пестик цветка, шеей; это была женщина самой трепетной, самой ангельской красоты. Любуясь ею, я потерял чувство места и времени; Казимир, который отошел, чтобы поставить цветы, вернулся ко мне и, склонившись, сказал:
-- Это мама... Она красивая, правда!
Мне было неловко перед мальчиком из-за того, что я находил его мать такой красивой.
-- А где она теперь, твоя мама?
-- Я не знаю...
-- Почему она не здесь?
-- Ей здесь скучно.
-- А твой папа?
Несколько смутившись, он опустил голову и, как бы стыдясь, ответил:
-- Мой папа умер.
Мои вопросы были ему неприятны, но я решил продолжать.
-- Мама иногда приезжает тебя навестить?
-- Да, конечно! Часто! -- ответил он уверенно, подняв вдруг голову. И чуть тише добавил: -- Она приезжает поговорить с моей тетей.
-- Но с тобой она тоже разговаривает?
-- Ну, я! Я не умею с ней разговаривать... И потом, когда она приезжает, я уже сплю.
-- Спишь!?
-- Да, она приезжает ночью... -- Поддавшись доверчивости (портрет я положил, и он держал меня за руку), он с нежностью и как бы по секрету сказал: -- Прошлый раз она пришла ко мне и поцеловала, когда я лежал в постели.
-- Значит, обычно она тебя не целует?
-- О, нет! Целует... и часто.
-- Тогда почему ты говоришь "прошлый раз"?
-- Потому что она плакала.
-- Она была с тетей?
-- Нет. Она вошла одна, в темноте; она думала, что я сплю.
-- Она тебя разбудила?
-- Нет! Я не спал. Я ее ждал.
-- Значит, ты знал, что она здесь?
Он молча опустил голову.
Я продолжал настаивать:
-- Как ты узнал, что она здесь?
Мой вопрос остался без ответа. Я продолжал:
-- А как ты мог увидеть в темноте, что она плачет?
-- Я почувствовал.
-- Ты не просил ее остаться?
-- Нет, просил. Она наклонилась над кроватью, и я трогал ее волосы...
-- И что она сказала?
-- Она засмеялась и сказала, что я порчу ей прическу и что ей нужно уходить.
-- Значит, она не любит тебя?
-- Нет, любит; она меня очень любит! -- внезапно отпрянув от меня и еще больше покраснев, закричал он с таким волнением, что мне стало стыдно.
Внизу у лестницы раздался голос г-жи Флош:
-- Казимир! Казимир! Пойди скажи господину Лаказу, что пора собираться. Коляска будет подана через полчаса.
Я бросился вниз по лестнице, догнал г-жу Флош в вестибюле.
-- Госпожа Флош! Мог бы кто-нибудь отправить телеграмму? Я нашел выход из положения, который позволит мне, я думаю, провести еще несколько дней вместе с вами.
-- Это невероятно! Сударь... Это невероятно! -- повторяла она, взяв меня за руки и не в состоянии от волнения вымолвить ничего другого, а затем, подбежав к окну Флоша, позвала: -- Мой добрый друг! Мой добрый друг! (Так она его называла.) Господин Лаказ хочет остаться.
Слабый голос звучал как надтреснутый колокольчик, но все же достиг цели: я увидел, как раскрылось окно; г-н Флош на миг высунулся, а как только понял, ответил:
-- Иду! Иду!
Казимир присоединился к нему; некоторое время ушло на благодарности и поздравления, которые посыпались со всех сторон, можно было подумать, что я -- член семьи.
Не помню, что я сочинил, нечто невообразимое, и телеграмма ушла по вымышленному адресу.
-- Боюсь, что во время обеда я была несколько настойчива, упрашивая вас остаться, -- сказала г-жа Флош, -- можно ли надеяться, что ваша задержка не отразится на делах в Париже?
-- Надеюсь, нет, сударыня. Я попросил друга взять на себя заботу о моих делах.
Появилась г-жа Сент-Ореоль; она кружила по комнате, обмахиваясь веером, и кричала самым пронзительным образом:
-- Ах, как он любезен! Тысяча благодарностей... Как он любезен!
Когда она ушла, спокойствие восстановилось.
Незадолго до ужина из Пон-л'Евека вернулся аббат; поскольку он не знал о моей попытке уехать, то и не мог удивиться тому, что я остался.
-- Господин Лаказ, -- обратился он ко мне довольно приветливо, -- я привез из Пон-л'Евека несколько газет, сам я небольшой любитель газетных сплетен, но подумал, что вы здесь лишены новостей и это могло бы заинтересовать вас.
Он пошарил в сутане:
-- Видно, Грасьен отнес их в мою комнату вместе с сумкой. Подождите минутку, я схожу за ними.
-- Не беспокойтесь, господин аббат, я сам поднимусь за ними.
Я проводил его до комнаты; он предложил мне войти. Пока он чистил щеткой сутану и готовился к ужину, я обратился к нему:
-- Вы знали семью Сент-Ореолей до того, как приехали в Картфурш? -спросил я его после нескольких ничего не значащих фраз.
-- Нет.
-- А господина Флоша?
-- Мой переход от службы в приходе к преподаванию произошел внезапно. Мой настоятель был знаком с господином Флошем и порекомендовал меня на это место; нет, до того как приехать сюда, я не знал ни своего ученика, ни его родственников.
-- Значит, вы не знаете, какие обстоятельства заставили господина Флоша вдруг покинуть Париж лет пятнадцать назад в момент, когда он должен был стать академиком Института Франции.
-- Превратности судьбы, -- пробурчал он.
-- И что же? Господин и госпожа Флош способны жить за счет Сент-Ореолей!
-- Да нет же, нет, -- нетерпеливо ответил аббат, -- наоборот, Сент-Ореоли разорены или почти разорены; Картфурш все-таки принадлежит им, а чета Флошей довольно состоятельна и живет здесь, чтобы помочь им: они покрывают расходы по содержанию дома, позволяя, таким образом, Сент-Ореолям сохранить Картфурш, который потом отойдет по наследству Казимиру; думаю, это все, на что он может надеяться...
-- А невестка не имеет состояния?
-- Какая невестка? Мать Казимира не невестка, она собственная дочь Сент-Ореолей.
-- Но какова же тогда фамилия мальчика?
Он сделал вид, что не понял вопроса.
-- Разве его зовут не Казимир де Сент-Ореоль?
-- Вы так полагаете! -- проговорил он с иронией. -- Ну что ж! Надо думать, мадемуазель де Сент-Ореоль вышла замуж за какого-нибудь кузена с той же фамилией.
-- Вполне возможно! -- ответил я, начиная понимать, однако колеблясь сделать окончательный вывод. Он закончил чистить сутану и, поставив ногу на подоконник, размашисто стряхнул носовым платком пыль с ботинок.
-- А вы ее знаете... мадемуазель де Сент-Ореоль?
-- Я видел ее два-три раза, но ее наезды сюда мимолетны.
-- Где она живет?
Он встал, бросил в угол испачканный в пыли платок и со словами "Это что, допрос?.." направился в туалет, добавив: "Сейчас позвонят к ужину, а я не готов!"
Это прозвучало предложением оставить его в покое. За плотно сжатыми губами аббата хранилось многое, но сейчас они бы не выпустили ничего. V
Четыре дня спустя я все еще находился в Картфурше, уже не так, как на третий день, мучимый тревогой, скорее усталый. Ничего нового из того, что происходило в течение дня, или из разговоров обитателей дома почерпнуть мне не удалось. Я уже ощущал, как угасает, лишенное пищи, мое любопытство. Видно, следует отказаться от мысли открыть что-либо еще, думал я, снова настраиваясь на отъезд; все вокруг отказываются просветить меня: аббат онемел с тех пор, как понял, какой интерес я проявляю к тому, что он знает; что касается Казимира, то чем больше он проявляет ко мне доверия, тем скованнее я чувствую себя перед ним; я не осмеливаюсь задавать ему вопросы, и потом, теперь мне известно все, что он мог бы мне рассказать, -- ничего сверх того, что он сказал в тот день, когда показал портрет.
Впрочем, нет, мальчик простодушно назвал мне имя своей матери. Разумеется, с моей стороны было безумием до такой степени восторгаться ласкающим взор образом, по-видимому, более, чем пятнадцатилетней давности; даже если Изабель де Сент-Ореоль во время моего пребывания в Картфурше решилась бы на одно из своих мимолетных появлений, на которые, как я теперь знал, она была способна, я, конечно же, не смог, не осмелился бы оказаться на ее пути. Но пусть будет так! Мысль о ней,вдруг завладевшая мной, отогнала скуку; последние дни летели один за другим как на крыльях, и, к моему удивлению, прошла уже неделя. О том, чтобы задержаться у Флошей, речи не заходило, да и моя работа не давала мне для этого никакого повода, но и в это последнее утро, проходя по осеннему парку, ставшему каким-то более просторным и звонким, я, сначала вполголоса, а потом громким голосом звал: Изабель!.. Это имя, которое раньше мне не нравилось, теперь казалось изящным, исполненным скрытого очарования... Изабель де Сент-Ореоль! Изабель! За каждым поворотом аллеи мне виделось ее исчезающее белое платье; каждый луч света, проникающий сквозь трепещущую листву, напоминал мне ее взгляд, ее меланхоличную улыбку, а поскольку я еще не знал любви, мне представлялось, что я люблю ее, и от счастья быть влюбленным я с наслаждением вслушивался в себя.
Как красив был парк! С каким достоинством предавался он грусти этой поры увядания! Меня пьянил запах мха и опавших листьев. Огромные побагровевшие каштаны, наполовину сбросившие листву, до земли склонили свои ветви; сквозь ливень алели кустарники; трава вокруг них казалась пронзительно зеленой; на садовой лужайке виднелись цветы безвременника; пониже, в ложбине, от них порозовела вся поляна, которая была видна из карьера, где я после дождя сидел на том самом камне, где мы с Казимиром сидели в первый день и где, быть может, некогда любила помечтать м-ль де Сент-Ореоль... Я воображал, как мы сидим рядом.
Часто меня сопровождал Казимир, но я предпочитал ходить один. Что ни день дождь заставал меня врасплох; вымокший, я возвращался и ждал, пока просохнет одежда перед очагом на кухне. Ни кухарка, ни Грасьен не любили меня, и, как я ни старался, я не смог вырвать из них и двух слов. То же самое и с Терно: ни ласки, ни лакомства не помогли мне подружиться с ним: почти весь день проводивший лежа в широком, выложенном кирпичом очаге, он рычал при моем приближении. Казимир, которого я часто заставал там сидящим на краю очага с книгой в руках или за чисткой овощей, давал в таких случаях собаке шлепка, огорчаясь тем, что она не принимает меня за друга. Я брал книгу из рук мальчика и громким голосом читал дальше; он прижимался ко мне, и я чувствовал, как он слушает всем своим телом.
В это утро ливень начался так внезапно и был настолько сильным, что я и подумать не мог вернуться в дом и укрылся в ближайшей постройке -- ею оказался тот самый заброшенный летний домик, который вы могли видеть в другом конце парка у ограды; он пришел в ветхость однако его первая, довольно просторная комната сохраняла изящные лепные украшения, как подобает гостиной летнего павильона, правда, деревянные панели были тронуты червоточиной и крошились при малейшем прикосновении...
Когда я вошел, толкнув неплотно прикрытую дверь, несколько летучих мышей закружились по комнате и вылетели в окно с разбитыми стеклами. Я думал, что ливень быстро кончится, но, пока я ждал, небо окончательно помрачнело. "Да, застрял я надолго! Была половина одиннадцатого, обед подавали в двенадцать. Подожду до первого удара колокола, отсюда он наверняка слышен", -- подумал я. У меня с собой было чем писать, и, поскольку я задерживался с ответом на письма, мне захотелось доказать самому себе, что занять себя в течение часа не легче, чем в течение целого дня. Но мысленно я беспрестанно возвращался к своему тревожному чувству: о, если бы я знал, что однажды она появится здесь, я бы испепелил эти стены страстными признаниями... Я весь медленно пропитывался мучительной тоской, несущей слезы. Не найдя на что сесть, я рухнул в угол комнаты и разрыдался, как потерявшийся ребенок.
По правде сказать, слово "тоска" слишком слабое, чтобы выразить то неутолимое отчаяние, которому я был подвержен; оно охватывает вас невзначай, оно непредсказуемо: еще минуту назад все улыбалось вам и вы улыбались всему, и вдруг из глубины души пробился мрачный дым, разделяющий желание и жизнь, превращающийся в мертвенно-бледную завесу, отделяющую вас от остального мира, чьи тепло, любовь, краски, гармония доходят до вас отныне в преломленном, преобразованном в абстрактное состояние виде, -- вы способны замечать их, но не испытываете волнения; отчаянное усилие, направленное на преодоление этой изолирующей душу завесы, может толкнуть вас на любое преступление, на убийство или самоубийство, довести до безумия...
Так размышлял я под звуки дождя. В руке у меня был перочинный нож, который я раскрыл, чтобы заточить карандаш, но листок записной книжки оставался чистым; кончиком ножа я пытался вырезать ее имя на ближайшей от меня деревянной панели стены; я делал это без особого желания, просто знал, что в порыве чувства влюбленные обычно так делают; сопревшее дерево легко крошилось, и вместо буквы образовывалась дырка; вскоре я перестал стараться и от нечего делать, из дурацкой потребности разрушать начал кромсать ножом панель. Она была прямо под окном; обрамлявшая ее рамка отошла вверху, и она, как я заметил, нечаянно поддев ее ножом целиком вытаскивалась по боковым пазам.
Вскоре от панели ничего не осталось. Среди деревянных обломков на полу оказался конверт -- покрытый пятнами, заплесневевший, он настолько по тону сливался со стеной, что сначала не привлек моего внимания: увидев его, я ничуть не удивился, я не увидел ничего необычного в том, что он оказался здесь, и настолько велика была овладевшая мной апатия, что я не сразу вскрыл его. Какой-то невзрачный, серый, измаранный конверт, мусор, да и только. Я взял его в руки, от нечего делать машинально разорвал. В нем было два листка, исписанных неровным крупным почерком, с побледневшим, местами почти исчезнувшим текстом. Как попало это письмо сюда? Я взглянул на подпись и остолбенел: внизу стояло имя Изабель!
Она до такой степени занимала мои мысли... на какое-то мгновение у меня появилась иллюзия, что письмо адресовано мне:
"Любовь моя, это мое последнее письмо... На скорую руку пишу тебе еще несколько слов, потому как знаю: сегодня вечером я больше ничего не смогу тебе сказать; рядом с тобой мои губы способны только на поцелуи. Быстро, пока я еще в состоянии говорить, слушай:
Одиннадцать -- это слишком рано, лучше в полночь. Ты знаешь, что я умираю от нетерпения и что ожидание изводит меня, но для того, чтобы я бодрствовала для тебя, нужно, чтобы весь дом спал. Да, в полночь, не раньше. Приходи встретить меня ко входу в кухню (сначала вдоль огорода -- там темно, а дальше будут кусты) и дожидайся меня там, а не возле ограды: я не боюсь идти одна по парку, но сумка, куда я положу немного одежды, будет очень тяжелой, и я не смогу ее долго нести.
Ты прав -- будет лучше, если коляску оставить в конце улочки, где мы ее без труда найдем. Так будет надежнее еще и потому, что собаки с фермы могут залаять и перебудить всех.
Нет, друг мой, ты знаешь, у нас не было другой возможности увидеться еще раз и обсудить все это. Знаешь ты и то, что я живу здесь пленницей и мои старики запрещают мне выходить, так же как тебе -- приходить к нам. Из какой же темницы бегу я!.. Да, я обязательно возьму туфли на смену, которые переодену в коляске, потому что трава внизу парка мокрая.
Как ты можешь спрашивать, решилась ли я и готова ли? Любовь моя, вот уже несколько месяцев, как я начала готовиться, и давно готова! Долгие годы живу я ожиданием этого мига! Ты спрашиваешь, не буду ли я сожалеть. Значит, ты не понял, что я возненавидела всех своих близких, всех, кто удерживает меня здесь. Неужто нежная и робкая Иза способна так говорить? Друг мой, любимый мой, что вы сделали со мной?..
Я задыхаюсь здесь; мои мысли далеко, в ином открывающемся мире... Меня мучит жажда...
Чуть было не забыла сказать тебе, что не смогла взять сапфиры, потому что тетка не оставляет больше ключи от ларца в своей спальне, а все другие, которые я перепробовала, к нему не подходят... Не ругай меня: у меня с собой мамин браслет, цепь с эмалью и два кольца -- они, правда, не представляют большой ценности, поскольку она их не носит, но цепь, по-моему, очень красива. Что касается денег... я сделаю все возможное; но будет неплохо, если и ты тоже что-то найдешь.
О тебе все мои молитвы, до скорого
Твоя Иза.
22 октября -- день моего рождения (мне двадцать два года) и канун моего побега".
Я с ужасом подумал о тех четырех-пяти страницах, в которые, если бы мне пришлось стряпать из этого роман, я раздул бы это письмо: размышления над прочитанным, недоумение, мучительная растерянность... По правде говоря, я, как после сильнейшего потрясения, впал в полулетаргическое состояние. Когда наконец до моего слуха сквозь невнятный шум бушующей во мне крови донесся повторившийся звон колокола к обеду, я подумал: "Это второй колокол, как же я не услышал первого?" Я посмотрел на часы: полдень! Выскочив из павильона и прижимая к сердцу пылкое письмо, я с непокрытой головой бросился под проливной дождь.
Флоши уже начали за меня беспокоиться.
-- Да ведь вы промокли! Совершенно промокли, сударь! -- услышал я, когда прибежал, совсем запыхавшись. Они настояли на том, чтобы не садиться за стол до тех пор, пока я не переоденусь, и, как только я спустился к обеду, меня начали с участием расспрашивать; я рассказал, что вынужден был оставаться в павильоне, напрасно ожидая, когда стихнет ливень, после чего услышал извинения за плохую погоду, за отвратительное состояние аллей, за то, что второй раз позвонили к обеду слишком рано, а первый -- не так громко, как обычно... М-ль Вердюр принесла шаль, которой меня умоляли укрыться, потому что я вспотел и мог простудиться. Между тем аббат наблюдал за мной, не проронив ни слова, до гримасы сжав губы; мои нервы были настолько взвинчены, что под его испытующим взглядом я чувствовал, как краснею и смущаюсь, словно нашаливший ребенок. А надо бы, думал я, задобрить его, потому что отныне только от него можно что-либо узнать, он один способен пролить свет на эту темную историю, по следам которой меня ведет уже скорее любовь, чем любопытство.
После кофе я предложил аббату сигарету, которая послужила предлогом для разговора; чтобы не стеснять баронессу, мы вышли покурить в оранжерею.
-- Мне казалось, что вы останетесь здесь не больше чем на неделю, -начал он с иронией в голосе.
-- Я не учел любезность наших хозяев.
-- А как документы господина Флоша?..
-- Уже отработаны... Но я нашел, чем себя занять дальше.
Я ждал вопроса, но он не последовал.
-- Вы должны знать всю подноготную этого имения, -- продолжал я нетерпеливо.
Он широко раскрыл глаза и наморщил лоб, придав своему лицу простодушно-тупое выражение.
-- Почему госпожа или мадемуазель де Сент-Ореоль, мать вашего ученика не живет здесь, с нами, чтобы заботиться о ребенке-калеке и о престарелых родителях?
Чтобы удивление его выглядело более убедительным, он бросил сигарету и вопрошающе воздел руки.
-- Видимо, род занятий вынуждает ее пребывать вдали... -- процедил он сквозь зубы. -- Но что за коварный вопрос?
-- Не желаете ли еще один, более точный: что сделал госпожа или мадемуазель де Сент-Ореоль, мать вашего подопечного, однажды ночью, 22 октября, когда за ней должен был прийти возлюбленный, чтобы похитить ее?
-- Так-так! Господин романист, -- произнес он, уперев руки в бока (из тщеславия, по слабости я пошел с ним перед этим на такого рода откровенность, которую должна внушать лишь глубокая симпатия, и с тех пор, как он узнал о моих намерениях, он стал подтрунивать надо мной таким образом, что мне это уже стало невыносимо), -- не слишком ли вы торопитесь?.. И не могу ли я в свою очередь спросить вас, откуда вы так хорошо информированы?
-- Письмо, адресованное в тот день Изабеллой де Сент-Ореоль своему возлюбленному, получил не он, а я.
Здесь уже, никуда не денешься, со мной приходилось считаться; заметив пятнышко на рукаве сутаны, аббат начал скрести его кончиком ногтя; он прошел на примирение.
-- Я восхищаюсь тем, что... стоит человеку начать считать себя прирожденным писателем, как он присваивает себе все права. Другой дважды подумал бы, прежде чем прочесть письмо, которое адресовано не ему.
-- Я думаю, господин аббат, что он скорее не прочел бы его вовсе.
Я пристально смотрел на него, но он продолжал скрести сутану, не поднимая глаз.
-- Однако не думаю, что вам дал его почитать.
-- Это письмо попало мне в руки случайно; на старом, грязном, наполовину разорванном конверте не было и следов адреса; открыв его, я увидел письмо м-ль де Сент-Ореоль, но кому оно было адресовано?.. Так помогите мне, господин аббат: кто был четырнадцать лет назад возлюбленным мадемуазель де Сент-Ореоль?
Аббат встал и мелкими шажками начал ходить взад-вперед, опустив голову и заложив руки за спину; проходя за мои стулом, он остановился, и я вдруг почувствовал, как его руки легли мне на плечи:
-- Покажите мне это письмо.
-- А вы никому не скажете?
Я почувствовал, как его руки дрожат от нетерпения.
-- Не ставьте условий, прошу вас! Просто покажите мне это письмо.
-- Позвольте я схожу за ним, -- сказал я, пытаясь освободиться.
-- Оно у вас здесь, в кармане.
Его взгляд был направлен именно туда, куда следовало, словно моя одежда была прозрачной. Но не будет же он меня обыскивать!..
Я был в невыгодном для обороны положении, да и попробуй защититься от такого здоровяка, явно более сильного, чем я. Но как потом заставить его говорить? Я повернул голову и почти столкнулся с его отекшим, налитым кровью лицом, с двумя вздувшимися вдруг крупными венами на лбу и отвратительными мешками под глазами. Тогда я из опасения все испортить заставил себя засмеяться:
-- Черт возьми, аббат, признайтесь, что и вам знакомо любопытство!
Он отпустил меня, я тут же встал и сделал вид, что ухожу.
-- Если бы не ваши разбойничьи выходки, я бы давно его показал, -сказал я и, взяв его за руку, добавил: -- Но давайте подойдем поближе к гостиной, чтобы я мог позвать на помощь.
Большим усилием воли я сохранял веселый тон, но сердце у меня бешено стучало.
-- Держите, -- вытаскивая письмо из кармана, проговорил я, -- но читайте его при мне: я хочу видеть, как аббат читает любовное послание.
Но он вновь овладел собой, и волнение выдавал только небольшой мускул, чуть подергивающийся на щеке. Он прочел, понюхал бумагу, шмыгнул носом, сурово нахмурив брови так, словно его глаза были возмущены похотью носа, и затем, сложив и вернув мне письмо, произнес несколько торжественным тоном:
-- В тот день, 22 октября, от несчастного случая на охоте умер виконт Блез де Гонфревийль.
-- От ваших слов меня бросает в дрожь! (Мое воображение тотчас нарисовало страшную драму.) Знайте, я нашел это письмо за деревянной панелью летнего павильона, куда он, вероятно, должен был за ним прийти.
Тогда аббат рассказал мне о том, что старший сын Гонфревийлей, владение которых граничит с имение Сент-Ореолей, был найден без признаков жизни перед оградой, через которую он, по всей видимости, собирался перелезть, когда от неловкого движения ружье выстрелило. При этом позже в стволе ружья не было обнаружено гильзы. Никто так и не смог дать этому объяснения; молодой человек вышел из дома один, никто его не видел, но на следующий день у павильона заметили собаку из Картфурша, лизавшую лужицу крови.
-- Меня тогда еще не было в Картфурше, -- продолжал аббат, -- но, по сведениям, которые мне удалось собрать, мне кажется очевидным, что преступление совершил Грасьен, который, видимо, стал свидетелем отношений своей хозяйки с виконтом и, может быть, раскрыл план побега (план, о котором я сам не знал до того, как прочел письмо); это старый, тупой, при необходимости даже упрямый слуга, который считает, что для защиты собственности своих хозяев не должен останавливаться ни перед чем.
-- Как получилось, что его не арестовали?
Никто, не был заинтересован в его наказании, и бое семьи, и Гонфревийлей, и Сент-Ореолей одинаково опасались шума вокруг этой неприятной истории, поскольку несколько месяцев спустя мадемуазель де Сент-Ореоль разрешилась несчастным ребенком. Увечье Казимира приписывают тому, что его мать принимала меры, чтобы скрыть беременность; но Бог учит нас, что часто за грехи отцов страдают дети. Пойдемте со мной к павильону -- мне любопытно посмотреть место, где вы нашли письмо.
Небо прояснилось, и мы отправились к павильону.
Все было хорошо, пока мы шли к домику, аббат держал меня под руку, мы шагали в ногу и мирно беседовали. Но на обратном пути все испортилось. Разумеется, мы оба были несколько возбуждены этой странной историей, но каждый по-своему: я, обезоруженный улыбчивой готовностью, с которой в конечном счете аббат стал посвящать меня в тайны, перестал замечать его сутану, забыл о сдержанности и позволил себе говорить с ним, как с обычным мужчиной. Вот как началась, мне кажется, наша ссора.
-- Кто нам расскажет, -- говорил я, -- что делала в эту ночь мадемуазель де Сент-Ореоль? О смерти графа она узнала, очевидно, лишь на следующий день! Ждала ли она его в парке и до каких пор? О чем она думала, тщетно ожидая его прихода?
Аббат молчал, никак не реагируя на мой психологический настрой; я же продолжал:
-- Представьте себе это нежное создание, девушку с сердцем, полным любви и тоски, потерявшую голову: страстная Изабель...
-- Бесстыдная Изабель, -- процедил аббат вполголоса.
Я продолжал, как будто ничего не слышал, но уже приготовился к отпору на следующий выпад:
-- Подумайте, сколько потребовалось надежды и отчаяния, чтобы...
-- К чему задумываться обо всем этом? -- прервал он меня сухо. Нам не дано знать о событиях больше того, в чем мы можем получить подтверждение.
-- Но мы воспринимаем их по-разному, в зависимости от того, много или мало мы о них знаем.
-- Что вы хотите этим сказать?
-- Что поверхностное представление о событиях не всегда совпадает и часто даже совсем не совпадает с тем, что мы думаем о них потом, при более глубоком знакомстве, что вывод, который можно из этого извлечь, будет другим, что следует сначала все тщательно изучить, прежде чем делать заключение...
-- Мой юный друг, будьте осторожны: критический ум, склонный к анализу и любопытству, -- это зародыш бунтарства. Великий человек, которого вы избрали в качестве образца, мог бы вас просветить в том, что...
-- Вы имеете в виду того, о ком я пишу диссертацию?..
-- Экий вы задира! С таким вот настроем и...
-- Ну подождите, дорогой господин аббат, хотел бы я знать, не то же ли самое любопытство заставило вас пойти со мной в такое время, копаться в щепках, не оно ли побудило вас терпеливо собирать об этой истории все, что вы мне сообщили?..
Он зашагал быстрее, говорил отрывисто и нетерпеливо бил тростью о землю.
-- Не стараясь, как вы, искать объяснений для объяснений, когда я узнал о случившемся, я принял это как факт и на этом остановился. Печальные события, о которых я вам поведал, могли бы мне, если бы в этом еще была потребность, рассказать о мерзости плотского греха; они служат приговором разводу и всему, что человек изобрел, чтобы попытаться исправить последствия своих ошибок. И этого, думаю, достаточно!
-- А мне как раз этого недостаточно. Сам факт мне ни о чем не говорит, если я не узнаю его причину. Знать тайную жизнь Изабель де Сент-Ореоль, определить, какими благоуханными, волнующими и туманными дорогами...
-- Молодой человек, остерегитесь! Вы начинаете влюбляться в нее!...
-- Я ждал, что вы это скажете! И это потому, что я не довольствуюсь видимостью, не полагаюсь ни на слова, ни на жесты... Вы уверены, что не ошибаетесь в суждении об этой женщине?
-- Она -- потаскуха!
Мое лицо вспыхнуло от возмущения, которое я с большим трудом сдерживал.
-- Господин аббат, странно слышать из ваших уст такое. Мне кажется, что Христом учит нас скорее прощать, чем жестоко наказывать.
-- От снисхождения до попустительства один шаг.
-- Он не осудил бы так, как вы.
-- Ну, во-первых, вы этого не знаете. И потом, тот, кто безгрешен, может позволить себе отнестись более снисходительно к грехам других, чем тот... я хочу сказать, что не нам, грешникам, дано искать более или менее обоснованное оправдание греха, нам следует просто с отвращением отвернуться от него.
-- Сначала основательно принюхавшись, как вы поступили с письмом...
-- Вы -- наглец, -- ответил он и, резко свернув с аллеи, быстро зашагал по боковой дорожке, выбрасывая, как парфянские стрелы*, ядовитые фразы, из которых я мог различить только отдельные слова: современное образование... сорбоннец... безбожник!..
_______________
* Парфяне (иранское племя сер. I в. до н. э.), делая вид, что отступают, внезапно стреляли через плечо, поражая противника. _______________
За ужином он сидел с хмурым видом, но, встав из-за стола, подошел ко мне с улыбкой и протянул руку, которую я пожал тоже с улыбкой.