— Все возбуждало пытливую любознательность маленького Ломоносова. — Это был снова Рябов. — Северное сияние, льдины, с шумом и грохотом сталкивающиеся между собой, морской прилив и отлив. Мальчик жадно хотел учиться, а учиться было негде.
До чего же этот Рябов трещал, у меня голова закружилась. Он так шпарил по книге, что противно было слушать. Я зевал так, что мог проглотить Сергея Яковлевича, представительницу и за компанию Рябова. Вот тогда-то наступила бы тишина.
— С большим трудом достал он книги, очень обрадовался, — продолжал Рябов, — когда добыл учебники — грамматику и арифметику, жадно читал их и перечитывал…
До чего же этот великий Михаило Ломоносов был жадный до всего: жадно хотел учиться, жадно читал и перечитывал учебники.
— Достаточно, — сказал Сергей Яковлевич.
Потом он галантно повернулся к представительнице и спросил:
— Нина Романовна, может быть, у вас будет какой-нибудь вопрос к Рябову?
Нина Романовна задумалась, а мы все уставились на нее: неужели она будет так жестока?
— Скажите мне, Рябов, — у нее был такой милый голос, просто нежнейший тоненький голосок, — когда был основан город Петербург, нынешний Ленинград?
— Только свободнее, свободнее, Рябов, — попросил Сергей Яковлевич.
И вот тут-то Рябов дал на полную железку:
— На Заячьем острове, близ правого берега Невы, в мае 1703 года заложили по чертежу Петра I Петропавловскую крепость. Около этой крепости на болотистых берегах Невы Петр решил основать новую столицу государства.
И думал он:
— вдруг завыл Рябов стихами, —
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Так писал Пушкин об основании Петербурга в своей поэме «Медный всадник». Новая столица была основана в 1703 году и названа городом Петра — Петербургом. Позже она стала называться Санкт-Петербургом или просто Петербургом. «Санкт» — означает святой. Точный перевод названия «Санкт-Петербург» — святой Петра город.
— Отлично, Рябов, — сказал Сергей Яковлевич. — У вас будут еще вопросы, Нина Романовна? Нет? Садись, Рябов.
Когда же Рябов бодрым солдатским шагом прошел к своему месту, началось самое главное. Сергей Яковлевич стал возбужденно ходить по классу, поворачиваясь то к одному, то к другому ученику, и быстро говорил:
— Смирнова, детальку про Суворова?
— Суворов очень любил простую солдатскую пищу, — сказала Смирнова. — Особенно гречневую кашу…
— Кулакова?
— Где проходит огонь, там пройдет и солдат. — Она, по-моему, улыбнулась Сергею Яковлевичу. Эти девчонки из-за него готовы были идти на эшафот.
— Матвеева?…
— «Русак не трусак!»
— Коршунов?
— «Вы — орлы, вы — чудо-богатыри!» — так любил говорить солдатам Суворов.
Ребята рвались отвечать, каждому хотелось легко и просто отличиться, каждому охота была покрасоваться, сказал три или четыре слова — и сразу в умниках… А Сергей Яковлевич улыбался, урок проходил на славу… Он был как ловкий кукольник: дернет за веревочку, кукла вскакивает и говорит именно то, что надо кукольнику…
И тут он тыкнул в меня, и я вскочил, и все стали смотреть мне в рот, и эта представительница. А у меня в голове вдруг неизвестно откуда стала вертеться фраза: «Ненавистница футбола». Я даже испугался, что она у меня сама по себе выскочит и обидит ее, потому что, может быть, если бы под моими окнами каждый день играли в футбол, так я бы тоже таким голосом заговорил, как громкоговоритель, или завыл бы сиреной, как «скорая помощь»…
— Ну? — Сергей Яковлевич посмотрел на меня жалобными глазами: мол, не подведи, эксперимент погубишь.
Я хотел сказать, что я не могу так, что мне надо подумать, но в этот момент я вспомнил поговорку, вроде бы суворовскую: «Смелого штык не берет, смелого пуля боится»; я уже приготовился ею выстрелить в историка, только мне показались эти слова до обидного несправедливыми. Сколько храбрых людей погибло, а здесь вдруг такая поговорка. И Суворов, конечно, ее никогда не придумывал…
— Суворов, — сказал я. — Суворов… — В голове завертелось, и я напрочь забыл все про Суворова; если бы меня сейчас спросили, кто такой Суворов, то я бы вообще ничего не ответил или сказал бы какую-нибудь чушь. И тут я вспомнил такую картинку: в большой железной клетке везут человека — это Пугачев… А рядом гарцует на коне офицер — это Суворов, и я сказал: — Суворов привез в железной клетке Пугачева. — Потом мне этого показалось мало, и я добавил: — Чтобы казнить его на Лобном месте в Москве…
В классе наступила мертвая тишина, будто я сказал что-то ужасное, будто я оклеветал великого полководца и все теперь не знают, как им поступить со мной.
Первым нашелся Сергей Яковлевич.
— Так, — сказал он. — Этот случай был в жизни Суворова… Мрачный случай… Он потом переживал его всю жизнь… История наша не любит фальсификаций… Суворов тогда был молод, неопытен… Так. Ну а что ты еще знаешь о Суворове? О полководце Суворове, народном герое, гордости русского народа?…
Я промолчал. Не хотелось почему-то ничего говорить, язык перестал ворочаться, и я забыл все буквы и разучился складывать их в слова.
— О походе через Альпы?
— …
— О взятии Измаила?
— …
— О взятии Константинополя?
— …
— Я вынужден буду тебе поставить двойку, — сказал Сергей Яковлевич, четким шагом подошел к учительскому столу и влепил мне двойку.
И наше звено благодаря мне шарахнулось на последнее место. Я покосился на представительницу, она что-то писала в толстую тетрадь. Потом подняла глаза, и наши взгляды встретились.
По-моему, она меня узнала, потому что на секунду превратилась в «ненавистницу футбола». А когда проходила мимо меня, даже укоризненно покачала головой. Определенно узнала. Теперь разнесет по всему двору. Но это все было ерундой по сравнению с тем, что случилось дальше…
Не успела захлопнуться дверь за Сергеем Яковлевичем и его спутницей, как Иван подскочил ко мне и, еле сдерживаясь, почти закричал:
— Ну, что ты скажешь в свое оправдание?
— Иван, ты потише можешь? — попросил я. — Я тебе потом все объясню.
— Ах, какой нежный, он боится огласки! — снова в полный голос сказал Иван. — Размазня… Всех подвел.
Глаза у него стали какие-то чужие и даже потеряли свой цвет. Обычно они у него, как у Тошки, синие, а тут как-то побелели.
— Да брось, Иван, — сказал я. — Да я… да я… завтра исправлю двойку. Иван, я же не хотел. — Я захохотал, решил превратить все в шутку. — Ты же не знаешь самого главного… Эта представительница из академии, Нина Романовна, из нашего дома… Страшная женщина, она все время нас гоняет, потому что мы под ее окнами играем в футбол. Ну, я как увидел ее, испугался, решил: сейчас она на мне отыграется, и все сразу из головы выскочило. Ты не знаешь этой женщины… — Хохотал прямо до слез, а он смотрел на меня по-прежнему чужими глазами и совсем не смеялся.
— Слушай, малютка Сократик, ты просто дурачок какой-то, — сказал Иван.
Честно, этого я не ожидал. Зачем он так унижает меня? Подошел бы и высказал все потихоньку, а то орет на весь класс. Он бы еще на всю школу заорал. А тем временем все наши столпились вокруг нас, и даже кое-кто из чужих, и в первых рядах, конечно, торчала шарообразная голова вездесущего Рябова. И все уставились на меня, и те, кто собирался выйти в коридор, повернули оглобли обратно. Интересно, неразлучные друзья и вдруг крики и драка.
— И не подумаю исправлять, — сказал я.
А все-все смотрели на меня. Тошка, та прямо развернулась в мою сторону. Против ее Ивана, ах, ах, ах!
— Нет, вы слышите? — возмутился Иван. — Вы все слышали?… Ничего, мы тебя проучим…
— Но ведь я правду сказал про Суворова, а он придрался, — сказал я.
— Ну и что? — ответил Иван. — Кто тебя за язык тянул при посторонних?
— Выходит, на правде далеко не уедешь, — сказал я. — Выходит, для своих одна правда, а для посторонних другая? Здорово у тебя получается.
— Еще один воспитатель на мою бедную голову… Ребята, видали вы этого правдолюбца-двоечника? — Иван засмеялся своей остроте. — Вот мы вышибем тебя из звена, тогда поплачешь.
— Точно, — подхватил Рябов. — Правдолюбец-двоечник. Типичный ты, братец, Хлестаков. Без царя в голове и одет по последней моде.
Все, конечно, стали хохотать. А Иван, вместо того чтобы одернуть Рябова, тоже засмеялся.
9
После уроков я первым выскочил во двор, чтобы перехватить Ивана и объясниться с ним с глазу на глаз.
За двойку, пожалуйста, казните меня, но не за правду.
Сел на скамейку и стал ждать. Небрежно так постукивал рукой по спинке скамейки, изображая полное безразличие, хотя от напряжения внутри все дрожало.
Другие скажут, из-за какой-то ерунды волноваться в наше время, но для меня это не легко и не просто. Из-за чего же тогда надо волноваться в наше время, если не из-за этого?! Это же самый принципиальный вопрос.
Я ему все равно докажу свою правоту. Я уже кое-какие слова придумал: когда заранее придумаешь, всегда надежнее.
«Выходит, ты считаешь, что победу можно завоевывать любыми средствами?» — спрошу я его.
Он ответит, конечно, утвердительно.
«Выходит, победителей не судят, Ванечка?»
«Ну, предположим», — ответит он.
«А ты знаешь, дорогой друг, кто так поступает?»
«Интересно, кто же?» — наивно переспросит он.
Он любит прикидываться наивным, это у них с Тошкой общее. Вообще чувствуется, что она на него плохо влияет.
«Фашисты!» Если я захочу, я умею убить фактом.
Наконец толпа ребят схлынула. Прошли все наши: и Рябов, и Зинка, и Тошка, а потом только появился Иван. Но он был не один. К нему пристала Ленка Попова. Я ему помахал рукой, но он скользнул глазами мимо меня и прошел, и что-то рассказывает ей, рассказывает… А она идет с ним рядом, размахивая своей новенькой синей сумкой на длинном ремне. Видно, считает, что очень у нее это красиво получается.
Я подумал, что Иван меня не заметил, и крикнул:
— Эй, Иван!
Он даже не оглянулся, а Ленка оглянулась, не выдержала, что-то сказала ему, и они пошли дальше.
Я пошел за ними. Надо было все же поговорить с Иваном.
И тут меня нагнал Эфэф. На улице он совсем не такой, как в классе. В классе он какой-то громкий и уверенный, а на улице превращается в обыкновенного человека небольшого роста, худенького. И пальто у него старое, вроде моего, и кепка со сломанным козырьком.
Он, конечно, великолепно видел, кто шел впереди нас, видел эту стриженую Ленку Попову, с ее распрекрасной синей сумкой, и Ивана Кулакова, который всеми силами старался ее развеселить, а иначе почему он так размахивал руками и так увлекся разговором, что столкнулся с прохожим. Значит, забыл обо всем на свете. А сам говорил: «Я твой лучший друг. Я за мужскую дружбу».
Ничего не скажешь, здорово получилось. Только на днях я ему расписывал, какая у нас надежная дружба с Иваном, а сегодня он видит эту любопытную картинку.
— Что ты такой печальный? — спросил Эфэф.
— Я? Наоборот, я очень веселый.
— Незаметно.
— А у меня внутренний смех.
— Внутренний смех всегда печальный, — сказал Эфэф. — Это я по себе знаю. Если меня кто-нибудь обидит, то я, чтобы заглушить эту обиду, смеюсь над собой.
— И помогает? — спросил я.
— Нет. Не помогает, — сказал он и вдруг добавил: — А женщины… женщины, так же, впрочем, как и мужчины, бывают иногда очень плохими: трусливыми, подлыми, плохими товарищами, но чаще, почти всегда, бывают прекрасными. Нежными, умными, преданными.
Он замолчал. Мне показалось, что он не просто так замолчал, а от собственных слов, что-то вспомнил. Какую-нибудь прекрасную, нежную, умную и преданную. Я внимательно посмотрел на него. Он смутился и как-то необычно улыбнулся уголками губ и глазами. Ясно, что я отгадал.
— А что ты скажешь о женах декабристов? — торопливо спросил Эфэф.
Нечего сказать, сравнил: жена, например, декабриста Трубецкого, которая пошла за своим мужем на каторгу, — и вдруг Ленка Попова.
Что-то старик не туда заехал. Ленка Попова, стриженая штучка с модной сумочкой, фик-фок на один бок, актрисуля для первоклашек: «Зайка серенький, зайка беленький пошел прогуляться в лесочек», — и Трубецкая?!
— При чем тут жены декабристов? — возмутился я.
— А при том, — ответил Эфэф. — Ты подумай и сам догадаешься, при чем…
Была у него такая привычка — сказать что-нибудь непонятное, поставить человека в тупик и замолчать.
Это он меня воспитывал: очень он любил заставлять нас думать.
А Ивану и горя мало. Идет себе, болтает о чем попало с Ленкой. Нет, я ни за что не буду думать и не поддамся воспитанию. Не хочу, и все. Не буду Ленку Попову сравнивать с женой Трубецкого.
Ох, до чего тошно стало! Сразу вспомнилось все самое плохое. Вспомнил, как дед вчера опять весь вечер повторял яро свою доброту и про нашу бестолковость и грозился нам с матерью показать, как надо жить. Мне даже хотелось подойти и треснуть по его телевизору, так он мне надоел со своей добротой.
Мы шли молча по переулку, а Иван и эта «княгиня Трубецкая» все еще маячили впереди нас. Я покосился на Эфэф — если смотреть на него с правой стороны, то около уха у него виден шрам — и приготовился убить его фактом. Он сам любит повторять, что «в оценке объективной истины факты — вещь положительная».
Значит, я решил убить его фактом, чтобы он не сравнивал больше наших девчонок с женами декабристов. Решил привести пример с Зинкой, с ее поведением на уроке истории. Я уже открыл рот, чтобы преподнести ему эту современную историю о коварстве, но около нас резко затормозила машина, и шофер ее, толстый лысый дядя в кожаной куртке как сумасшедший, чуть не сбив меня с ног, налетел на Эфэф.
— Федька! — кричал он, обнимая Эфэф. — Федька Долгоносик! — И прибавил ласково: — Милый мой Федька Долгоносик… На ногах… — Почти после каждого слова он ударял его по плечу, словно проверял на прочность. — Рад тебя видеть… Сколько же ты пролежал? — И снова ласково прибавил: — Милый мой…
— Три года, — ответил Эфэф каким-то странным голосом, и нижняя губа у него стала еле заметно дрожать.
Если бы я не знал его, как себя, то решил бы, что он готов расплакаться, так разволновался от этой встречи.
— А я, признаться, думал, что ты после этой аварии не оправишься, — сказал шофер.
Это было что-то новое из биографии Эфэф. Оказывается, он раньше был шофером и попал в аварию. Мне поэтому хотелось услышать продолжение их разговора, но тут я увидел, что Иван прошел мимо своего дома и свернул в Ленкин переулок.
— Федор Федорович, до свидания, — сказал я и, не дождавшись ответа, побежал догонять Ивана.
Я сразу забыл и про шофера и про Эфэф.
Интересно было, чем это все кончится? Может быть, она позовет его в гости на чашку чая?!
Я влетел в Ленкин переулок, и теперь они, милые голубки, сизокрылый голубь Иван и пестрокрылая голубка Елена, прыгали у меня перед глазами. Он шел степенно, все же хватало выдержки. А она, от радости что ли, крутила свою сумку, как крутит свой молот перед броском олимпийский чемпион Ромуальд Клим. Честное слово, она отнимет у него рекорд.
Эх, Иван, Иван… Такой пустяк не можешь простить товарищу. Да если ты только пожелаешь, я завтра же получу по истории пятерку. Просто стану биографом Суворова и в лучшем виде опишу все его подвиги во славу родины. А если хочешь, я извинюсь перед Сергеем Яковлевичем и буду до конца моих школьных дней его учеником. Лучше, чем эти влюбленные визжалки.
В конце концов, я не возражаю против Ленки. Она совсем неплохой человек, и я ее знаю уже семь лет. Она даже как-то со мной и с моим отцом ходила в зоопарк и потеряла там свои варежки, и руки у нее от холода стали красными-красными. И тогда я ей отдал свои, хотя без варежек мне было холодно. Честно, отдал. А на большом пальце в моих варежках была дырка, и она все время высовывала в эту дырку палец, и мы хохотали.
Потом я заболел скарлатиной, и Ленка каждый день приходила к нашим дверям и что-нибудь оставляла для меня. Оставила машину «ЗИЛ-110». Привязала к дверной ручке. Потом лото. А потом принесла две книги: сказки Андерсена и «Голубую чашку» Гайдара.
Хорошие были книги, жалко их было сжигать, когда я поправился. Но отец сказал, что это необходимо, а то придут ко мне ребята в гости, возьмут эти книги в руки и заболеют.
Когда книги факелом пылали в тазу, я все думал про людей, что жили в этих книгах. Они были для меня как живые, эти люди, горящие на костре…
Когда я вышел на Арбат и проходил мимо трикотажного магазина, оттуда выскочила продавщица, та самая скандалистка, с башней на голове, и почти протаранила меня, но даже не подумала извиниться. Только на секунду я увидел ее глаза, по-моему, она плакала. Интересно, почему?
Я прошел мимо своих ворот и поплелся дальше по Арбату. Может быть, она кого-нибудь незаслуженно обидела, как меня, а он ее отругал, и теперь она рыдала. Так ей и надо, пусть других не оскорбляет.
Она шла, низко опустив голову, и я прибавил шагу, чтобы догнать ее. Хотелось посмотреть, чем кончится это представление.
Вижу, один мужчина на нее оглянулся, потом какая-то сердобольная женщина. Значит, думаю, она еще рыдает.
Она свернула в подъезд дома около магазина «Военная книга», и я заглянул в него: она стояла около телефона-автомата и смотрелась в зеркальце.
— Вы звонить? — спросил я.
Она оглянулась, щеки у нее были в темных ручейках от слез: потекла краска с подкрашенных ресниц, и теперь она платком терла щеки. Она ничего не ответила и отошла в сторону. Непонятно было, узнала она меня или нет? Для видимости снял трубку, повернулся к ней спиной и стал крутить диск.
Тем временем эта плакса-вакса оттерла щеки и вышла из подъезда. И я следом за ней. Догнал ее и пошел рядом. Пусть знает, что она негодна.
Идем рядом, почти нога в ногу. Она в легоньких домашних тапочках — видно, так поспешно выскочила из магазина, что забыла переодеть туфли.
— Вы меня узнали? — спросил я. — У нас был с вами такой приятный разговорчик… — Надо было ее как-то рассмешить.
— Отстань, — сказала она и прибавила шаг.
«Значит, узнала», — подумал я и снова догнал ее.
— А вы знаете, зачем я хожу в ваш магазин?
Она не слушала меня, вытащила платочек из кармана и вытерла свой отсыревший нос.
Я еле успевал за ней, это был какой-то кросс, точно мы ставили рекорд в спортивной ходьбе по пересеченной местности.
— В вашем доме когда-то жил А. С. Пушкин, — чтобы втянуть ее в разговор, сказал я. — Слыхали про такого?
Она промолчала.
— Ну вот я придумал, что именно в вашем магазине была его комната…
Она снова промолчала, мрачная была. Вероятно, разочаровалась в жизни.
— Я вчера двойку получил по истории и из-за этого поругался с другом. У нас там соревнование, а я всех подвел…
По-моему, я ей здорово надоел, вечно я лезу в чужие дела. Пора было уходить.
Мы как раз дошли до тоннеля, который идет от гостиницы «Националы» к Музею В. И. Ленина, и я остановился. Она стала спускаться в тоннель, прошла один лестничный пролет, оглянулась и замедлила шаг, точно поджидала меня… Я в одну секунду подскочил к ней, значит, не зря я так долго за ней шел, и мы спустились в тоннель.
А этот тоннель длиннющий, самый длинный в Москве: идешь, идешь и никак не дойдешь до конца. Там, в этом тоннеле, и цветы продают, и газеты, и какой-то старикашка пристроился с лотерейными билетами и кричал, зазывая покупателей, обещая крупный выигрыш.
И вдруг в тоннеле погас свет и стало темно-темно, и все люди начали громко разговаривать, окликая друг друга. И я тут же ее потерял, мою попутчицу. Хотел крикнуть, но я ведь даже не знал ее имени. Кто-то завыл, конечно, нарочно, а старикашка продавец завопил, чтобы никто не смел брать лотерейные билеты.
Я подумал, что, может быть, на самом деле его грабят, решил подойти поближе, зацепился за чью-то ногу и упал.
Конечно, когда зажгли свет, ее уже не было. И так легко потеряться, а тут еще тоннелей понастроили…
Домой я возвращался тоже пешком — в кармане не оказалось ни одной монеты.
10
Я бесшумно открыл дверь, чтобы войти в нашу квартиру, и сразу услышал чужой голос, который довольно громко рассказывал маме какую-то смешную историю. Он, можно сказать, не рассказывал, а декламировал, как диктор телевидения, и мама хохотала, значит, он все же добрался до нас.
Потом я увидел на вешалке его пальто. Я хлопнул дверью посильнее, и смех сразу оборвался, словно эта дверь прищемила ему язык.
Ко мне навстречу вылетела мама. Она была в летнем голубом платье, видно, считала его самым нарядным, хотя оно было и не по сезону.
— А, наконец-то, — сказала мама. — Явление второе: те же и Сократик.
Она зачем-то стала стягивать с меня пальто, точно я сам разучился это делать, потом схватила за руку и хотела тут же втащить в комнату, чтобы представить этому великому герцогу. Но я вырвался и пошел мыть руки. Одним ухом при этом я прислушивался к словам, которые доносились из комнаты. Они там продолжали хихикать, правда, не так громко.
Всему миру было понятно, хотя мама и сказала мне: «А, наконец-то», что в этой комнате смеха третий был лишний. Но я вытер руки и пошел в комнату. Еще неизвестно, кто лишний, может быть, этим третьим окажусь не я, а кое-кто другой…
Он сидел на диване, положив ногу на ногу. Волосы у него были седые, хотя лицо не старое, а нос широкий, придавленный, без переносицы, как у боксера. В общем, он был не красавец, и непонятно было, почему мать влюбилась в него. При моем появлении он вскочил и вытянулся, как солдат перед генералом, по струнке, и протянул мне руку.
— Меня зовут Геннадий Павлович, — раздельно сказал он.
Так обычно разговаривают с маленькими: «А вот это, малыш, кошка. Осторожнее, она царапается».
Я промолчал, решил, что ему моя биография известна уже во всех подробностях. Как меня зовут, когда я родился, когда произнес первое слово и какой я был хорошенький в младенческом возрасте. Так что не к чему распространяться.
— Есть хочешь? — спросила мама.
От волнения она даже заикнулась.
— Нет, — гордо ответил я и прошел к своему столу.
Сел к ним спиной и стал медленно вытаскивать из ящика стола учебники, хотя уроки совсем не хотелось делать. Достал физику и бросил ее с лоту на стол, она треснулась, но не очень. Тогда я достал литературу, поднял ее повыше и шмякнул об стол; она потолще физики и треснулась посильнее.
За моей спиной наступила тишина. Можно было подумать, что они разговаривают по азбуке глухонемых, заранее изучили эту азбуку, чтобы специально разговаривать за моей спиной.
— Сократик, — услышал я наконец голос матери, он донесся до меня откуда-то с другого конца земли. — Мы тебе не будем мешать, если Геннадий Павлович мне немного подиктует?
— Пожалуйста, — сказал я и шлепнул по столу самым тяжелым учебником — зоологией. Это уже был настоящий взрыв.
Он что-то потихоньку начал читать ей про коров и про удои, про жирность молока и про телят…
Я встал и пошел к телефону, чтобы они не подумали, что мне очень интересны их разговоры. Решил позвонить Ивану, но к телефону подошел какой-то мужчина, видно, сам знаменитый летчик, и пришлось повесить трубку. Тогда я позвонил Ленке Поповой, может быть, она мне скажет что-нибудь об Иване. А может быть, она даже проговорится, что Иван переживал ссору со мной.
Она сама подлетела к телефону и сказала взрослым голосом:
— Да, говорите.
Если бы я ее не знал, эту стриженую штучку, то подумал бы, что ей лет двадцать.
— Привет, — сказал я. — Это я.
— Ты? — Она замолчала, я не хотел ее обманывать, но сразу понял: она приняла меня за Ивана, потому что на всей земле только он один для нее и существовал.
— Я, — ответил я. — Представляешь, мне уже звонил этот балбес Сократик.
Она помолчала, потом сказала:
— Знаешь что, ты из меня дурочку не сделаешь. Я тебя сразу узнала. Нечего меня разыгрывать.
— А я и не думал разыгрывать, — сказал я. — Ну, что там Иван говорил про меня?
— Что ты у меня спрашиваешь? — сказала она. — У него и спроси.
Ах, какая она гордая, уже задается!
В это время я услыхал, что мамина машинка перестала стучать, и сказал нарочно громко, почти закричал в трубку:
— Ленка, а ты не знаешь, как по-латыни будет «корова»?
— Чего, чего? — не поняла Ленка. — Ты что, совсем-совсем?…
Не попрощавшись, я повесил трубку, вернулся в комнату и стал ждать, когда он уйдет. По-моему, я довольно ясно высказался, когда спросил у Ленки про корову. Но он сидел, как у себя дома, и не думал уходить.
Мне захотелось есть. Только признаться в этом я боялся, а то еще мама, чего доброго, и его пригласит, и будет у нас такой милый семейный чай и разговоры про погоду, про то, как я учусь, и про то, что наше сельское хозяйство по-прежнему отстает, так сказать, разговор по специальности.
Я посмотрел на учебники, которые валялись на столе, и мне очень захотелось снова поднять их и с треском бросить на стол. Но я все же утерпел: жалко было мать. Чтобы как-то успокоиться, стал перебирать марки. Потом полез в стол и натолкнулся на альбом с фотографиями. Достал его и стал листать.
На первой странице этого альбома фотографии папы и мамы. Папа совсем молодой, на петлицах у него два кубика, два квадратика, эти петлицы и кубики носили еще до войны. А мама на фотографии еще девочка, лёт восьми. Под фотографиями рукой отца написано: «1941 год». У нас фотографии в альбоме все по годам разложены. Потом я стал листать дальше и увидел маму постарше и совсем еще не старого деда. Под фотографией стояло: «1943 год».
А потом я увидел ту знаменитую фотографию отца, где он стоит у подбитого фашистского танка. Он улыбается, видно, доволен, но лицо у него усталое, и глаза усталые, и он небритый. И тут я понял, как мне его не хватает.
Я вытащил фотографию из альбома и кнопками прикрепил к стене, над столом. Пусть висит, пусть я буду его видеть каждый день. И мать пусть его видит. Может быть, тогда она поймет, что поступает как предатель.
Я почувствовал, что этот стоит позади меня. Я так увлекся, что не слышал, как он подошел ко мне. Хотел, видно, что-то сказать, наладить со мной контакт, но натолкнулся глазами на фотографию отца, и проглотил язык. Он долго смотрел на фотографию, а потом сказал:
— «Тигр».
Я промолчал, нечего было мне с ним пускаться в разговоры.
— Немецкий танк марки «Тигр», — сказал он.
Я снова промолчал.
Тогда он наконец понял, что он здесь лишний, попрощался со мной и матерью и ушел. Мы остались одни. И тогда она подошла и включила телевизор, как будто это было сейчас самое нужное. По телевизору показывали мультфильм для маленьких: «Как котенку построили дом».
— Ты что, не хочешь, чтобы Геннадий Павлович к нам приходил? — спросила мама.
Она повернулась ко мне лицом, загородив телевизор, и из-за ее спины кто-то противно мяукал котенком. Настоящий котенок в жизни не будет так орать. Она ждала, что я ей отвечу. Но я промолчал, это и так было понятно.
— Нет, ты ответь мне: почему?
В это время в дверь позвонили. Я открыл. Передо мной стояла Зинка Сулоева. Она и раньше ко мне приходила, и я уже привык к этому, и я к ней иногда захаживал, но сейчас я ее совсем не ожидал.
— Добрый вечер, Сократик. (До чего она была вежлива, уму непостижимо.) Можно мне войти? — спросила она.
Я все еще стоял в дверях, загораживая Зинке дорогу. Все еще думал о матери и не совсем понимал, что делал.
— Входи, — сказал я.
Когда она снимала пальто, мимо нас проскочила мама. Зинка даже не успела с ней как следует поздороваться. Закричала свое «здравствуйте» ей в спину и удивленно, изучающе посмотрела на меня.
— Чрезвычайный и полномочный посланник! — крикнул я почему-то. — Из компании Кулаковых и прочих рекордсменов.
— Ничего подобного, — ответила она. — Я пришла по собственной инициативе.
— Чрезвычайный и полномочный инициатор! — крикнул я.
Я только и делал, что выживал сегодня всех из дома: сначала Геннадия Павловича, теперь Зинку. Даже самому стало противно и захотелось рассказать Зинке и про Ивана, и про мать, чтобы не надо было хотя бы притворяться перед ней, что у меня все просто и замечательно.
— Хватит тебе строить из себя дурачка, — сказала Зинка. — Нам надо выходить на первое место.
— Чрезвычайный и полномочный первоместник! — крикнул я.
— Что с тобой? — спросила Зинка и вышколенным телепатическим движением взяла меня за руку.
— Чрезвычайный и полномочный телепат! — крикнул я.
— Ты что, хочешь, чтобы я ушла? — спросила Зинка.
— Понимаешь, — сказал я, — у меня плохое настроение… Двойка и так далее. Конец света…
— Испуган — наполовину побежден, — сказала Зинка. — Это суворовская заповедь. Тебе полезно ее запомнить.
— Хорошо, запомню, — сказал я.
А потом я немного успокоился, и мы целый час учили историю, и я так ее выучил, что знал про Суворова решительно все. Нарочно вызубрил самую трудную из его поговорок: «Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, смелость, бодрость, храбрость, победа, слава, солдаты, слава!»
Правда, что такое субординация и экзерциция, я не знал, но зато я эту поговорку произносил залпом, на одном дыхании, как настоящая заводная Курочка Ряба.
Пока мы учили историю, мать несколько раз входила в комнату, и я чувствовал, что она приготовила целую речь в защиту Геннадия Павловича и только ждет, когда уйдет Зинка.
Но я нарочно пошел провожать Зинку, чтобы не разговаривать с матерью. Всю дорогу Зинка вела себя как-то странно: она шла рядом со мной и величественно молчала.
Потом она попросила меня, чтобы я понес ее портфельчик. Я взял портфельчик, с портфельчиком лучше, — когда размахиваешь им на ходу, делается веселее.