Дрогнула невольно и толпа, ожидая чего-то страшного.
Оправясь, он снова повторил:
– Там – матери детей своих малых кидали в огонь, штобы скорее кончилась мука малых, невинных страдальцев, исходящих от голоду… Там люди в зверей оборачивались, падаль жрали, да не конскую… а… человечью… Живых братьев губили и пожирали… Да… Кто тут есть в народе из смольнян?.. Откликнись! По правде чистой я говорю либо нет?..
– Да уж такая правда, што лучче бы нам ее и не слыхать сызнова! – донесся скорбный, дрожащий голос из группы бурлаков-смоленцев, стоящих вдалеке.
– Одни ли вы, братаны! И другие, поди, вам не уступят… Скорби да лиха вдоволь повсюду! Слышь, Новгород Великой, наш отец, – в руках врагов! Гляди, с им то же буде, што было и с Москвою, со Смоленском, со Псковом, где снова укрыли казаки злодея, Сидорку-самозванца, штобы землю терзать да грабить! Дорогобуж и Вязьма, Коломна, Арзамас… Тверь… Им – никому не слаще! А горше всех, как вижу, придется нам, друга и братья!..
– Мы – вязьмичи! Все верно дядя говорил!..
– И про нас, про дорогобужских!..
– Калуцких, слышь, позабыл! Обнищали в прах от казаков да от ляхов разорились дочиста!
Эти отклики доносились из разных концов площади.
Заговорили и нижегородцы:
– Слышь, Кузька говорил: здеся, у нас – хуже прочих буде! Как энто! Да почему!..
– Скажу! Послушайте только. Не зря я молвил слово! – громко выкрикнул Минин, прорезая тревожный народный говор и гул.
– Покуль враги ошшо куды не сильны. Шайкою набежали, урвали, што могли, да и восвояси воротились для роздыху по славным делам своим, разбойным! Но, што ни день, крепче будет их напор. И вот когда сызнова придут великою ордою литовцы и ляхи, тогда и наш черед настанет, доберутся и до Нижнего, как до иных добирались городов. Повыгонят они нас из углов наших, из домов дедовских… И когда мы будем ютиться по лесам да по дебрям, словно стая диких волков бездомных… вот тогда помянем великой грех наш! Взывала к нам земля родная! Не помогли мы ей… И сами будем за то, как звери дикие, гонимы и бесприютны. А Русь, Земля святая – разрушена… пропала… И нет возврата!..
Общий неудержимый крик, как удар грома, вырвался из груди у всей толпы.
– Нет! Нет!.. Нет!.. Того не буде! Не дадим мы Русь… Мы заслоним собой, своею грудью!.. Не буде, слышь, того, што ты поминаешь!..
– Того не будет, говорю я тоже! – всею силой выкрикнул Минин, покрывая клики народные. – Коль сами вы решите, што не бывать тому, так и вправду – не будет! Коли уверуете, што костьми надо лечь да Землю оборонить! Казну отдать нам надо на дело великое! Не хватит, – жен, детей своих заложим… Себя навеки запишем в кабалу, – да выручим святую Русь-матушку!..
– Все отдадим! Себя не пожалеем! Не выдадим! – прокатился ответный крик народный по площади и туда, к Оке и за Волгу перекинулся, заставил дрогнуть тихий воздух морозный…
– Да услышит вас Господь! – восторженно, подымая к небу лицо, залитое радостными слезами, воскликнул Минин. – А вы меня ошшо послушайте, родимые! Послушайте на самый малый час! – кланяясь, прокричал он снова в толпу.
Не сразу, но утихомирилась взволнованная, потрясенная толпа.
– Кончается служба. Сейчас сюды и воеводы выдут. Они объявят всему миру православному, што порешили мы начать для спасения Земли. Казну сбирать начнем. В ком сила да отвага есть молодецкая – в ополчение должен записываться. Не больно страшен враг еще покуда. Могу поведать вам одну радостную весточку. За разум взялися казаки, послушали слов святителя-патриарха и иных отцов митрополитов. Ударили на Хотькевича всею силой и отогнали его от Москвы, не дали войти в Кремль, на подмогу ляхам, што тамо засели, окаянные!.. Спасибо казачкам великое… А все же мы особняком теперь порешили идти на защиту родины и веры… Выберем вождя, мужа разумного, испытанного, искусного в боевом деле!.. И – с Господом!
– Ково же, Миныч, нам выбирать!.. Назови, Кузьма! Кого просить нам надо! Свои, слышь, воеводы не годны! Им воевать не с ляхами, а с бабою, и то с плохою, слышь, с самою ледащею! – раздались голоса.
– Ну, тише, вы там, балагуры! – строго прикрикнул Минин в ту сторону, откуда долетело острое словцо. – Власть надо чтить! Без власти – куды хуже, чем с властью с самою плохою! Видели доныне пример тому! А кто бы нам в вожди годился… Есть один… Немало и доселе он вытерпел, отчизну бороня. При смерти был от ран. Теперя полегше ему стало, слыхать. Неподалеку от нас он, доблестный князь Димитрей…
– Князь Димитрей Михайлович!.. Князь Пожарской, воевода!.. Ну, вестимо, кому другому вести дружины, как не ему!.. Его вождем! Его просить мы станем! И воеводы пускай идут вместе с нами, да вместе и поклонимся князю!..
Пока эти переговоры шли в народе и говор, галдеж рос и становился все сильнее, все шире, из собора вышли попы с протопопом Саввою, воеводы, дьяки приказные, дворяне служилые, вся администрация Нижнего, торговые головы и посадские старосты.
Минин вкратце передал воеводам, о чем он толковал с толпой, как на его речи откликнулся народ, потом снова стал на краю паперти и поднял свой сильный, напряженный голос, усмиряя рокот шумящей толпы.
– Гей, тише все! Пусть власти говорят!.. Тише, братцы! Помолчите часочек!..
Алябьев, пользуясь наступившим затишьем, важно выступил из окружающей его кучки представителей властей и пронзительным, высоким тенорком заговорил:
– Мир вам, честной народ, нижегородцы и всякие иные прочие! Свершили мы моленье усердное перед Господом, послал бы он удачу начинанию нашему великому. Отседа по всей Земле прокатиться клич должен: «Земля и Бог!..» И с этим кличем ударим дружно на врага!..
Голос у воеводы сорвался и от напряжения, и от волнения. Он приостановился, глотая торопливо воздух.
– «Земля и Бог!» Вот любо! Ладно сказано! – послышались возгласы. – Воевода, а славно говорит, ровно бы и путный!..
– Понаучился от нашего Кузёмки! – пророкотал чей-то необъятный бас.
Но Минин снова замахал руками, требуя молчания, и голоса смолкли.
– Для ратных ополчений немалая казна нужна теперь! – овладев голосом, снова повел речь Алябьев. – Так всем советом воинским, святительским и земским мы приговорили: несите каждый третью деньгу ото всех своих пожитков, от казны от всякой, какая только есть у кого на дому, у служилых, у тяглых, у торговых и посадских людей… И у священного чину, все едино, без выбору! А кабальный, черный да тяглый люд – тот што может, пусть дает!.. А кто укроет скарб свой али казну свою какую-либонь аль утаит именье и добро, – и сведает про то другой и объявку подаст, – силой отнимается третья часть у таковых утайщиков, да сверх того – от гривны деньга возьмется на пеню в пользу доказчика! Буде по сему!
– Да разве кто утаит хоть грошик для родины, для рати! Вы бы, воеводы, их не растащили!.. А мы последнее дадим! – поднялись обиженные, раздраженные голоса.
– Куда нести?.. Кому давать?.. Кто собирает-то? – спрашивали другие.
И у всех уже руки потянулись к карманам, где лежит киса с деньгами, или за пазуху. Другие – поспешно кинулись к своим жилищам, особенно кто жил ближе от площади.
В то же время из боковой улицы, от приказа прошли служители с такими же столами и всякими принадлежностями для записи, как и у дьяка Сменова на паперти. Они устроились на ровных местах в разных концах площади, у заборов и домов. За каждым столом сидел дьяк и двое подьячих, да стояло несколько стражников для охранения порядка.
– Вот, родимые! – отозвался Минин на общие запросы, указывая на столы с дьяками. – Недалече идти!.. Кто волит, в сей час записать свое может и внести, што причитается с его. Не пропадет ни гроша мирского, я тому порукой!.. А от себя я не треть записал. Вот, – указал он на трех своих подручных, которые пробрались сюда через толпу, катя ручную повозку с мешками и коробами. – Все отдаю, што в дому нашлося получше да подороже… И казну всю почитай!.. Маленько на развод оставил, детям на прокорм… А то – Господь подаст им, так мыслю!.. Кладите, пареньки! Сдавайте здеся, куму, он запишет! – приказал Минин своим подручным.
Гул одобрения прокатился в окружающей толпе.
– И мы… И я!.. Пустите! Я желаю… Меня пустите наперед! – заголосили все, тискаясь, почти сбивая с ног друг друга, стараясь первыми подойти к столу.
У других столов происходила почти такая же давка.
– Родные! Стой! Не напирайте все разом! И то, подьячих и кума мне сшибли, почитай, и с местов… Гей, за руки берись, передние! – приказал Кузьма, спускаясь ниже, в самую толпу. – Так. Частоколом стойте и не пущайте валом валить. А вы, братцы, не больно напирайте!.. Вот через цепь и будем пускать помалости!.. Поспеем все, коли помог Господь и разбудил в нас души дремлющие! – радостно, взволнованно выкрикивал Минин.
– А ты, бабушка, куды! Тоже третью деньгу принесла! – обратился он к древней, бедно одетой старушке, которую окружающие из жалости почти пронесли среди давки к столу дьяка Сменова.
– На дело на святое… землю боронить, бают, гроши давать надо. Вот собрала я на саван было… шешть алтын, – зашамкала старуха. – Вот прими, Хришта ради… А меня, как помру, пушкай и в шарафане шхоронят люди добрые…
Перекрестившись, принял медяки Минин и низкий поклон отвесил нищей старухе.
У многих кругом слезы выступили на глазах.
Еще неделя минула.
Сначала Минин прибыл передовым гонцом, а потом, за ним следом, оба воеводы, Савва с попами, земские и служилые люди, много торговых и простых людей явились в усадьбу к князю Димитрию Михайловичу Пожарскому с просьбою принять начальство над ополчением, которое быстро стало собираться со всех концов в Нижний Новгород.
Князь, еще не совсем оправившийся от ран, выслушал просьбу и ничего не ответил сразу. Задумался глубоко.
Затихли в ожидании ответа воеводы, Минин и все, сидящие за столом, против князя Димитрия. На скамьях у стен сидели выборные люди попроще, а в соседней горнице за раскрытыми дверьми теснились в молчаливом ожидании те, кому уж не хватило места в первом покое.
Несколько минут длилось напряженное молчание.
Князь несколько раз, глубоко вздохнув, словно собирался заговорить, но снова погружался в раздумье, склонясь на руку красивой, крупной головой. Наконец выпрямился и твердо, решительно проговорил:
– Пускай Господь будет свидетель!.. Он видит, знает, што творится на душе у меня в этот самый миг! Я земно кланяюсь и вам, посланцам Земли родимой… и Нижнему… и всем, кто вспомнил про меня, про немощного. Сами, люди добрые, видеть можете, сколь я телом ослаб… здоровьем гораздо плох стал ноне! Взыграло сердце у меня, чуть я услышал, что ополчаются люди, сбираются отразить врагов неотвязных! Коли Бог пошлет, хоша немного оправлюся, – ваш слуга и земский! У любого знамени стану на месте, какое укажут мне воеводы старшие, послужу по силам чести воинской, делу ратному. Но за то штобы взяться, што вы хотите!.. Нет! И мыслить о том невозможно… Прошу и не трудить себя и меня речами да уговорами напрасными! Вождем быть не беруся. Мое слово – твердо.
Общий возглас недоумения, почти испуга и огорчения сильнейшего вырвался у всех. Послышались голоса взволнованные, возбужденные, негодующие даже:
– Да што!.. Да как же это!.. Ты… да быть не может!
– Помилуй Бог! Тово не может быть! Ты не пужай!
– Помилосердуй! На коленях станем тебя молить!.. А ты уж не тово!..
С этими возгласами поднялись с мест своих все, кроме обоих воевод, и словно приготовились упасть к ногам Пожарского.
Люди, стоящие за дверьми, высунулись сюда, в передний покой, и теперь стояли тоже в общей толпе.
– Да вы понапрасну разом так зашумели, люди добрые… И слова не дали мне говорить, – делая движение, словно желая встать, и снова опускаясь в свое глубокое кресло, заговорил князь Пожарский, слегка подымая голос, чтобы покрыть говор, не сразу затихший в покое. – Велика честь, оказанная вами воину недужному. Уж не знаю, выше бывает ли еще! Не мог бы отказаться, кабы… Нет, прямо говорю: не смею и принять той чести! Большая честь, да и ответ несказанно великий налагает она на душу. Я умею вести отряд один, небольшой… И смерти не страшуся в бою. Сами видите: почитай, в капусту искрошили меня на поле брани… Не прятался я николи, повстречав врага… То – одна статья. А есть еще другая! На защиту земли сберется тьма ополчений ратных. Ежели вести дело умеючи – сразу, как метлою, можно очистить Русь ото всех налетных сил вражьих, от чужой, злой нечисти! А тамо сберется земская громада – и будет царь у нас, по-старому. И мир, и радость на весь мир крещеный! Мне все уж толком растолковал ваш староста, Кузьма. Воистину, разумный муж совета, одно и можно сказать про него. Но што я ему ответил, как с ним порешил, – как ни старался, как ни бился ходатай земской ваш, – то и вам, бояре и отцы святые, повторяю… вам, горожане, весь честной народ. Не тамо вы ищете вождя, где найти его можно бы. Я телесную немощь свою добре знаю. И духом слаб, да и учен мало, штобы повести всю земскую дружину, тысячи и тьмы воинов… Не мне подходит дело такое великое. Прошу не посетовать! Вождем я вам не буду. Не хочу брать греха тяжкого на душу свою!..
Опечаленные, растерянные, молчали все кругом, поглядывая то друг на друга, то на Пожарского, который сидел с грустным, но решительным лицом, то – на Минина, словно от него ждали совета и помощи.
Понял их взгляды «печальник общий», и, встав почти перед князем, как бы желая повлиять на него не только словами, но трепетанием всего тела и души, огнем глаз своих, негромко, глухо повел речь Сухорук:
– Открыто, за всех скажу, князь Димитрей Михайлович, не ждали мы, што слово «нет» услышим от тебя!.. Такое дело!.. Мы все – даем, што можем… От тебя одного только и ждем: составишь ты наши рати, заведешь порядок, по всем отрядам вождей поставишь али тех, кто избран отрядами, поиспытаешь как след и утвердишь по местам… И думалося: как наносит Господь тучу с грозою и с градом на ниву зрелую – так нанесет на врагов Он земскую нашу рать и смоет их с лица родной земли, как прах полей смывается потоками вешними, дождевыми… Вот што думалось… А ты!.. Экое горе! Новая беда приспела… Нашли мы вождя, а он нашел отсказку от дела. Ты, князь, судить себя не можешь, поверь чести. А ежели, так скажем, и прав ты… Скажем, и слабосилен, и духом дела не охватишь… А Бог-то на што! Он – пастушонку дал силу, штобы одолеть Голиафа, таку громаду в броне да в шишаке, с мечом и копием!.. А отрок с пращою вышел с мочальною!.. Не убоялся, за родной народ выступил на ратоборство малец супротив великана завороженного!.. А ты, князь, нам тута говоришь… Да нет! И быть того не может! Пытаешь просто нас, усердье наше да покорливость! Аль мало было челобитья перед тобою! Так вот, пал я на колени – и не встану с колен, покуль не согласишься на наши слезы да прошенье земное!.. Просите все!..
Но кругом все уже стояли на коленях, кроме воевод.
– Молим… просим… Не отказывай… – неслись мольбы.
– И вы… и вы просите на коленях! – неожиданно властно обратился Минин к воеводам. – Пред Господом склонитесь, не перед человеком! За весь народ молите, как мы молим!
Невольно пали на колени оба чванливые боярина, Алябьев и Звенигородский, и запричитали растерянно:
– Уж сделай милость, не откажи!.. Ты видишь, всенародно молим тебя, словно царя какого!.. Не откажи… повыручи!.. Помилуй!..
Торопливо поднялся Пожарский, опираясь на свой костыль, стал подымать воевод, которые и по годам, и по разряду были гораздо старше его.
Потом потянул Минина, который грузно поднялся с колен, видя, как тяжело князю стоять и подымать всех.
А Пожарский быстро, громко, словно не владея собою и словами своими, заговорил:
– Ну, ладно… ну… ну, я вам уступаю!.. Пусть Сам Господь мне… Надеюсь на Него, Вседержителя!.. Ну, в добрый час! – обнимая и целуя воевод, Минина, всех, стоящих поблизости, весь дрожа, повторял воевода. – В добрый час!.. В час добрый…
Восторженными кликами ответила толпа на это согласие.
– Дай Боже час добрый!.. Живет князь-воевода на многи лета!..
Когда стихли приветствия, Минин подошел и отдал земной поклон Пожарскому.
– Дозволь мне, князь-воевода, особливо на радостях ударить перед тобою челом в землю! На много лет живи, князь-воевода, крепкий щит и оборона земли родимой и народа православного!..
– Нет, ты погоди! – ласково грозя Минину, остановил его Пожарский. – С тобою речь особая пойдет у нас. Не сетуй, удружу и я тебе за твою ласку да за дружбу.
Вы, воеводы и послы честные, послушать прошу, што скажу вам теперь. Согласен я сбирать и строить рати земские. Поставлю стан, к Москве, на бой полки поведу.
Но есть еще особая забота в обиходе ратном, в быту военном. Доведется не один десяток тысяч люду кормить, поить, одеть да снарядить к бою. Вот это и сложите на Кузьму Миныча, на старосту вашего. С тем и беруся стать главою рати, коли Кузьма берется служить мне правою рукою, будет промышлять о нужде войсковой, как я сказал. Штобы опричь войны да строю ратного не знать мне боле никаких забот. Авось тогда и справлюсь с Божьей помощью… А иначе – и думать не хочу!
– Как быть, Кузьма, – снисходительно обратился Алябьев к мяснику, стоящему в раздумье. – Мы чаем: не откажешь для дела общего… Послужишь миру! А…
– И думать не моги отказать! – заговорили все кругом. – Слышь, родимый, ты ли откажешь! Скорее, кормилец, давай согласие! Не томи! Все просим, слышь! Кланяемся земно, Кузьма, родной, не выдай! Выручай!..
Шум внезапно оборвался, как это бывает после сильных подъемов и гула толпы. Тогда спокойно подал голос Минин:
– Не стоило и кланяться так много, почтенные! Коль воевода-князь мне дал приказ, пойду без всяково инова зова, без просьбы, слышь, усильной! Я – твой слуга во всем, князь-батюшка! Мне думалося только: на кого я дом и делишки все свои оставлю!.. Да и решил в себе: как будет, так и пускай будет! Господь поможет да суседи выручат, так думается мне.
– Свои дела оставлю, а твои неусыпно день и ночь буду досматривать! – живо отозвался сосед и кум Минина, Приклонский. Онучин, другой сосед, в то же время подошел к Минину:
– Надейся, кум, на меня! Не то приказчиком, батраком служить тебе готов. А ты за то для всей для земли постараешься!..
– Ну, так и есть! Душа не обманула! – пожимая руки обоим друзьям, весело произнес сияющий Кузьма. – Не осиротеет мой домишко теперь!
– Твоя душа што земская душа! – послышались голоса. – Нешто она обманет.
– Живет Кузьма Миныч!..
– Живет наш князь – Димитрей-воевода!
– Да процветет родимая Земля! Да красуется она от века и до века! – сильно выкликнул Минин.
Все дружно подхватили его клик.
Глава V
ПОСЛЕ ГРОЗЫ
(15 ноября 1612 года)
Почти отгремела гроза, больше десяти лет бушевавшая над царством Московским. Последние отголоски ее, в виде неприятельских шаек, наездников-головорезов, «лисовчиков», своих разбойничьих таборов, густо рассеянных по всем углам Руси, еще тревожили мирное население царства, которое понемногу стало приходить в себя, успокаиваться после ужасов и разоренья смутной поры.
Но и против этих летучих шаек принимались решительные меры. Воеводы рассылали сильные отряды ратников повсюду, где только появлялись разбойничьи и неприятельские шайки.
Снаряжался поход и против главного бунтаря, казацкого атамана Заруцкого, который ушел к самой Астрахани с Мариной и ее сыном, Воренком, как звали его на Руси.
А Москва не только была очищена от польских отрядов, но и весь гарнизон, засевший было в Кремле, с полковником Николаем Струсем во главе, очутился в плену у своих бывших пленников, московских бояр-правителей.
Правда, они теперь бессильны стали. Все дела вершит Великий совет земской рати, собранный при всеобщем ополченье земском.
Но и этот совет только на время принял на себя тяжесть власти в бурную пору народной жизни.
Уж по городам послали гонцов и грамоты призывные, чтобы собирались «изо всех городов Московского государства, изо всяких чинов людей по десяти человек из городов, от честных монастырей – старцы, митрополиты, архиепископы и епископы, архимандриты и игумены, и бояре, и окольничие, и чашники, и стольники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и головы стрелецкие, и сотники, и атаманы, и казаки, и стрельцы, и всякие служивые люди, и гости московские, и торговые люди всех городов, и всякие жилецкие люди»… А сбирали их на «оббиранье царское и для суждения, как наново землю строити»…
Князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, главный любимец и воевода многочисленных казацких полков, и стольник – воевода земской рати, князь Пожарский, очутились во главе временного правления в государстве. Прежних правителей-бояр и князей самовластных и лукавых, с князем Мстиславским во главе – совершенно устранили от дел.
Особое оживление и скопление народа замечалось в Кремле Московском утром 15 ноября 1612 года.
Было ясное, морозное утро. Длинные, синеватые тени падали от зданий на белую, плотную пелену снегов, одевающих бревенчатую, неровную мостовую кремлевских улочек, заулочков и площадей, а на солнце этот снег загорался разноцветными искрами, словно по нем сыпался и перекатывался тонкий слой невидимых глазу алмазов…
Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дубленых полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.
Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали ее и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.
Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись темные массы народу. И все больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.
Перезвон колокольный кремлевских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мерзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.
И когда уже смолкли кремлевские колокола, – еще перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…
Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих темных, печальных, даже – суровых на вид, глаз, – спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Федора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдаленной Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трех лет, тоже сослал вместе с их теткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.
Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его «престольном» городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.
Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъяренной орды.
Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.
Это было еще во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснен к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.
Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, – все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…
Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, – теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки – все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
– Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! – слышался чей-то женский голос.
– Как не извелася! – отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. – Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…
– И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…
– Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица – откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
– Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! – полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
– А вот, – живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. – Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, – на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, – Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» – ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»
Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица – Никитская…
– Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! – запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
– Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…
– Вот бы нам – царя такого! – вырвался у кого-то живой возглас.
– Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! – подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. – Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! – прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. – И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя – иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..