– То-то, что знаю! – веско, значительно заговорил Струсь. – Такие прямые, преданные люди, как пане Грамматин… Они здесь редки… Больше лукавый, ненадежный народ. С тобой одно говорит, а с врагами твоими – другое… И тех, и других за рубль продать готов тут каждый…
Гонсевский понял намек, но только презрительно поморщился. А Струсь, словно не замечая ничего, продолжал:
– А затем, нельзя недооценивать здешние ратные силы… Сейчас их нет… Сейчас мы господа… И в Кремле, и в Москве… Но если москвичи что заберут себе в голову… Особенно насчет веры и царя… Колом не выбить. Московита убьешь, так еще повалить потом надо, потому он все на ногах стоять будет!..
– Верное слово твое, пан полковник! – не выдержав, польщенный тонкой похвалой, отозвался дьяк.
Гонсевский стал серьезнее. Слова Струся заставили его собраться с мыслями, и он сообразил, что лишнее наболтал перед продажным пособником и «другом» Грамматиным. А Струсь продолжал:
– Помнит пан гетман, как полковник, лихой рубака Рожнецкий с небольшими силами почти отрезал Москву от всей земли и царя Василия в осаде держал, чуть не голодом морил здешний народ… И подумай, что может быть, если кругом подымутся люди… и нас тут окружат!..
– Что же, нет еще полков и войск у Жигимонта?.. – надменно кинул гетман. – Нас не дадут в обиду… Придут на выручку… и покажут этим мужикам, что значит ввязаться в драку с польским и литовским храбрым рыцарством… Как под Клушином показали… Как под Смоленском… Как мало ли где!..
– Верно… Да говорят те же москвичи: «Худой мир – лучше доброй ссоры». И я с ними заодно так полагаю… И если бы хотел король меня послушать… Конечно, я человек небольшой… А только знаю россиян… Лучше бы не затевать с ними дальних проволочек… Сделать все, как уговор был… И послать скорее королевича на царство, пока еще место не занято…
– Не занято!.. Ха-ха-ха! – раскатился Гонсевский. – А кто же его займет, хотел бы я видеть? Какие были кандидаты, и тех мы сплавили к Смоленску… А кто же еще?..
– Отца отправили, сын остался! – внимательно наблюдая за Грамматиным, сказал Струсь. – Как думаешь, пан Грамматин, верно я говорю?..
– Истинная правда, пане полковник! И умен же ты, право, двоих москвичей за пояс заткнешь… Все правда. Наших лучше не дразнить… А второе, что про Михаила Романова ты намекнул… Отец уехал… Так многие тут и рады. Подольше бы не возвращался: крут да властителен митрополит Ростовский. Не будь его, и наши все священники заодно с патриархом стояли бы за Михаила, а не за Голицына, как это раньше было после пострижения Василия Шуйского, царя… Филарета нет, так остался его давнишний доброхот, наш патриарх святейший… И вся родня Шестовых, из рода которых мать Михаила, старица Марфа… И Шереметевы большую силу имеют… И родня большая и богатая у Романовых… Даром что Годунов, их опасаясь, троих братьев Никитычей замучил в тюрьме и в ссылке… Если нужно опасаться чего королевичу Владиславу, так только со стороны Романовых. Любили их и раньше на Москве и в областях, где всюду вотчины богатые, романовские, испокон века находятся. А после гоненья годуновского прямо почитает как святых народ наш семью романовскую… С ними тягаться осторожно надо… Есть счеты у меня старые и с ихним родом, и с шестовскою семьею. А правду надо сказать: друзьями их хорошо иметь, Романовых… Да и врагами – плохо!.. Сильный род я умный… Особенно Филарет. Нет хотя его уж на Москве, а голову даю в поруку, что все он здесь наладил, пока сам не вернется… Десяткам, сотням народу приказы да наказы дал. Особенно – монахам своим, приятелям да помощникам… И, как по нотным крюкам, все будут заодно тянуть его друзья, хотя он и в отлучке…
Долго еще шла задушевная беседа между дьяком-предателем и двумя главарями польской рати, оставленной в Кремле Московском.
Пообещал сам Сигизмунду написать о своих соображениях пронырливый приказный… и, уходя, с удовольствием нащупал в кармане тугой кошелек с ефимками, которого не было там, когда переступал Грамматин порог жилища гетмана.
Глава III
ПОД ГРОЗОЙ
(12 – 13 апреля 1611 года)
Дружно развернулась весна над западной русской окраиной в 1611 году.
Зашевелился и огромный лагерь польский, широкое кольцо земляных окопов и бастионов, которыми поляки обвели твердыни Смоленска, отрезав город от целого мира, лишив его возможности получать припасы и помощь откуда бы ни было.
Вылезать стали из своих землянок осаждающие. Приглядываются, откуда придется снова приступ вести.
Показались и смольняне на стенах своих, где тройкой в колымаге свободно проехать можно, да притом и развернуться. Валы наново подсыпать стали, проломы чинят, бревна подтаскивают. Из пятидесяти тысяч жителей за зиму и трети не осталось – от ран вымерли за полгода, от голода, а больше – от повальных болезней. Но не сдаются они. Не думает о сдаче воевода храбрый, испытанный, хотя и молодой еще боярин Шеин. Уж не в первый раз ему встречаться приходится с войском Речи Посполитой, бил он, били и его, но сейчас он и не мыслит о поражении.
Сдать Смоленск – значит половину Московского царства, всю западную часть, отдать в руки полякам. Этого не может допустить верный воевода.
Как только в начале октября приехало в лагерь Сигизмунда великое посольство, король, не желая начинать переговоры, прежде всего заявил:
– Никаких речей посольских слушать не стану, пока не дадут приказа Великие послы Шеину, чтобы сдал мне немедленно Смоленск. Мой он был, наш, польский. Нашим и быть должен. А то стыд и срам! Москва сыну моему на царство присягала… А смольняне мне, отцу их государя, смеют такой позор чинить, воли моей не слушают…
Выслушали московские послы приказ короля, только головами покачали.
Филарет, потолковав с Голицыным, с боярами, дьяками и священниками посольскими, так ответил польским вельможам, посланным для переговоров:
– Дивимся мы немало тому, что здесь слышать и видеть привелось. Первым делом, встреча была нам неподобающая! Не так во всех странах христианских принимают послов чужой державы… Да не простых послов, а Великое посольство от целой Русской земли… И послы те пришли не с чем плохим, а трон предлагают сыну вашего круля… И нам даже кормов обычных не дали, как водится всегда. А тут, в разоренном краю – и за деньги мало чего достать можно… Да и не все послы деньгами запаслись в большом количестве, зная, что им содержание от короны вашей идти должно.
– Уж на это был дан ответ, – заносчиво заговорил известный недруг московский, канцлер Лев Сапега, стоящий во главе уполномоченных от Сигизмунда. – Здесь мы и наш круль в чужой и вражеской земле. Самим порою не хватает необходимого, а не то что целому отряду в тысячу двести человек, как у вас, – все готовое принести… Уж не взыщите… Что сами имеем, то и вам даем… А вот насчет Смоленска какой ответ дадите яснейшему крулю Жигимонту?..
– Да и сам бы он, нас не спрашивая, мог знать, какой ответ мы можем дать на его предложенье! – чистой польской речью продолжал Филарет. – Посланы мы ото всей Земли, где из Москвы Московский патриарх всея Руси, святейший Гермоген со всем освященным собором восседал, где дума высшая боярская и правители-бояре с выборными от городов дело решали. Наказ прямой нам дан. И от этого наказа мы, послы, отступить не смеем. Слов наших никто не послушает, если бы мы и решились изменить долгу и присяге. А менять наказа по одной грамоте патриаршей или по приказу бояр-правителей и думы боярской, – без обоюдной поруки да без подписи всех выборных Земского собора, – мы тоже не можем и не согласимся никогда. Это первое. А второе, что говорили вы о бесчестье вашему крулю от упорства смольнян… И этого не видим мы. Таков жребий войны: один нападает, другой защищается как может…
– Против кого защищается Смоленск! Против отца своего признанного государя, королевича Владислава, избранного вашею же думою всенародной, собором Земским вашим! – горячо заявил Сапега. – А Смоленск и Владиславу не хочет присягнуть. Разве это не бунт, не обида имени крулевскому! Наш яснейший повелитель зачем на Русь пришел, военные труды и опасности сносить? Чтобы землю вашу успокоить и замирить. Сына любимого вам в государи отдает. А ему такое дерзкое неповиновение оказано от воевод смоленских и от граждан!.. И то еще сказать надо: можно ли отца от сына отделять! Смеет ли подданный Владислава отцу его, крулю нашему, не покоряться!.. Никак не смеет!.. Не слыхано того… Воровской это бунт, мятежное дело, а не честная война. Вот как думает наш яснейший круль и мы, паны все, Рада его ближняя.
Переглянулись между собою московские послы, пошептался Филарет с Голицыным и снова первый заговорил:
– Как будто оно и не все так, что ты, яснейший пан гетман, тут нам говорить изволил. Замирить желает нашу землю яснейший круль Жигимонт. Так оно и вовсе легко сделать. Согласно уговору, подписанному от имени круля гетманом Жолкевским с московскими людьми, пусть теперь же отзовет пан круль войска свои от Москвы, сам от Смоленска отступится. Пускай позволит царевичу Владиславу ехать на Москву поскорее, там принять веру православную и венчаться на царство… И замирится разом вся земля. И благодарны мы будем крулю яснейшему за его подмогу… А что смольняне не присягают Владиславу, как Москва, как другие города это сделали… И этому можно скоро помочь. Снимите осаду города, не стойте здесь, как враги, отойдите, как друзья… И головою ручаемся мы, Великое посольство, беспрекословно присягнут всем городом смольняне царевичу Владиславу… Только нашею, русскою, должна остаться эта твердыня, а не отойти к Польше да к Литве. А третье, что говорил пан Сапега, будто нельзя государей – отца от сына отделять… И если присягали Владиславу на царство, так и крулю Жигимонту покорствовать должны люди русские… И оба царства: Московское, наше, и ваша Речь Посполитая – словно бы воедино тем слилися… Думается, и тут не прав ты, пан гетман и товарищи твои, паны Рады вашей. Хоть то припомнить надо, как сам круль ваш, милостивейший Жигимонт, при живом отце, при круле свейском, при Ягане Вазе, сел на трон Литвы и Польши… И ваша Речь Посполитая не покорилась свейскому крулю-отцу… Не слилась ваша земля и корона с землею и короной Свеи. Каждая сама по себе осталась!..
Голицын и другие послы тоже заговорили наперебой, указывая на этот наглядный, близкий полякам пример.
Вспыхнул Сапега, не ожидавший такого простого и сильного возражения со стороны «неучей, варваров московских». Прерваны были совещания на некоторое время. Потом снова начались. То в обширный стан посольский, которым раскинулись москвичи, являлись паны для переговоров, то к себе на совещания звали послов, в лагерь Сигизмунда, который и сам принимал посольство, сурово укоряя его за неподатливость, грозя и убеждая.
Ничего не помогало. Послы, верные клятве, данной Гермогену, твердо стояли на своем.
Март пришел. Шестой месяц живут под Смоленском послы московские, но не отступают от своих постоянных речей, требуют от Сигизмунда исполнения условий, подписанных от его имени Жолкевским.
Видят послы, что дело их проиграно, вести к ним дошли дурные, что в Москве поляки совсем хозяевами стали, что многие города присягнули не Владиславу, а Сигизмунду и старый король решил без всяких договоров, силою меча добыть для себя лично престол московский… Видят главнейшие члены посольства и еще одну печальную вещь. Уменьшается их число, тают их ряды. Подкупом, угрозами, обещаниями наград агенты Сигизмунда склонили больше половины посольства вернуться в Москву и хлопотать, чтобы изменены были прежние условия, чтобы признала дума и собор старого круля вместе с сыном – повелителем царства…
И вместо Великого посольства, представлявшего чуть ли не половину целого Земского собора, заседавшего в Москве в августе прошлого года, осталась под Смоленском его третья часть, самые главные и самые упорные: Филарет, Голицын, хворый, но непреклонный, затем дьяк Томило Луговской и другие…
Теперь совсем перестали поляки стесняться с оставшимися «мятежниками, упрямцами», как в глаза величали послов Сапега и его товарищи. Даже бесстыдный «тушинец», знатный боярин Салтыков, совершенно перешедший теперь на сторону Сигизмунда, поселившийся в польском лагере, позволил себе кричать на послов, бранил грубой бранью первейших людей России.
Видя, что не помогают угрозы и уговоры, что нельзя сломить сопротивление Филарета, Голицына и других членов посольства, получить их согласие на новые условия, на слияние Москвы и Польши, Сигизмунд решил прибегнуть к открытому насилию.
В конце марта послы обнаружили, что находятся под стражей. Явился тот же Сапега и глумливо заявил:
– Не хотела бабушка толокна есть – рожна поест! Не хотели милостей, собирайтесь, панове послы, на новую квартиру. Немедленно в Вильно выезжайте. Там с вами вельможный круль наш дальнейшие разговоры поведет, если еще не согласитесь на его требования!..
– Мы – неприкосновенные люди, послы, особы священные по всем законам Божеским и человеческим! Никуда ехать не должны и не хотим… И не поедем, разве силой, нарушая всякие законы, возьмете, плените и повезете нас! – твердо отвечал Филарет и все остальные его товарищи, снова клятву давшие: стоять за Русь «честно и грозно», до конца!..
– Так и будет, как вы говорите! – пренебрежительно кинул в ответ Сапега и ушел. Через две недели опять явился посланник от Сигизмунда.
– Круль Жигимонт велит вам готовиться в путь на завтра. На одном судне всех вас в Вильно повезут пока. Места немного там. Так лишней челяди не берите с собою, только кто крайне необходим.
– Ни сами мы на судно не сядем, ни людей своих не отпустим. Мы – послы Московской великой державы, а не рабы и не холопы вашего Жигимонта! А если силой возьмете нас – по целому миру пройдет та весть, покроет позором круля вашего и имя польское.
– Брешите, московские собаки! «Сердит, да не силен…» – ваша же поговорка есть… И толковать с вами не стоит много.
Ушел посланник короля.
А на другой день, 13 апреля 1611 года, явился сильный отряд. Отогнали к стороне всю челядь посольскую, начали вещи осматривать и перекладывать, сундуки, ларцы ломать… Все расхватали рейтары и жолнеры Жигимонта, что только было у бояр. Потом – принялись их самих обыскивать, дорогие шубы снимали, цепи золотые, украшения всякие… И за жалкой скарб челядинцев принялись наконец. Этого не могли выдержать слуги московские, в драку вступили с грабителями, свое отымать стали… А воины словно и ждали этого, будто вызывали на борьбу челядинцев посольских, накинулись на них, стрелять, рубить стали. Всех почти избили, только те и уцелели, кто в самом начале от беды ушел, куда-нибудь спрятался.
Силой потом на судно посадили послов, в Вильно повезла.
Подавленные, ошеломленные видом страшного избиения своих слуг, возмущенные грубым насилием над ними самими, тронулись в путь Филарет и его товарища. Но сдаться и не думают… И не только их собственная твердость помогает этим страдальцам… Есть еще причина, по которой сохраняют остатки бодрости и сил московские недавние «Великие послы, а теперь жалкие пленники круля Сигизмунда Вазы.
Еще задолго до прибытия Великого посольства под Смоленск – недели за три, – много новых торговцев разными товарами, все больше съестными и боевыми, появилось в польском лагере. И раньше целый огромный табор торговцев и маркитантов расположился в тылу осаждающей армии Сигизмунда. А теперь он еще усилился и оживился. Появились смуглые физиономии греков-купцов и русских людей и голландских… Между ними много челядинцев, которые в Москве раньше проживали на дворе у Романовых, Филарета и Ивана, у Шереметевых, Сицких, Лыковых, Головиных и других. Все они, словно охваченные внезапною жаждой наживы, раздобыв где-то довольно крупные суммы денег, занялись торговлей в лагере польском. Когда явилось посольство, конечно, и в его стане появились те же торговцы и поставщики… Но они при поляках словно и не узнавали своих старых, прежних господ… И только оставшись наедине, без посторонних очей, эти мнимые торгаши передавали своим господам все, что успели вызнать и высмотреть в польском лагере, сообщали также вести из осажденного города, с которым сумели войти в сношения… Эти же «купцы» брали письма от Филарета и других послов, с нарочными гонцами, со своими «подручными» и приказчиками отсылали их в Москву, тем же путем получали и передавали ответы, письма, целые «повести», какую в феврале 1611 года привез послам один «купец»!
В этой повести сначала шла история царства во дни Иоанна IV Мучителя, потом описывались происки Годунова, убиение Димитрия Углицкого, царение Федора Иваныча, избрание Годунова, подстроенное умно хитрым царедворцем и правителем. Дальше шло описание Смуты, Самозванщины в сжатых, но сильных словах и затем уже, подробно, по письмам того же митрополита Ростовского, описывались испытания Великих послов, их стойкость и, не жалея красок, рисовалась злоба и предательство поляков. Заканчивалась «Новая повесть» эта призывом ко всенародному ополчению, как того желает и патриарх Гермоген, рассылающий повсюду окружные грамоты, несмотря на то что Гонсевский окружил строгим надзором престарелого святителя…
Хорошо составил «Новую повесть» дьяк Елизаров-Курицын, которому семьи Романовых и Шереметевых поручили работу…
– Эта повесть да послания Гермогена, святителя блаженнейшего, всю землю подожгли! – сказал Филарету «торгаш», доставивший ему письма и посылки из Москвы. – В Ярославле уже рать большая сбирается. Из Нижнего сильные отряды на помощь идут… Кругом неспокойно на Руси… Вологда, Пермь далекая, Хвалынск старый, алибо Вятка по-нонешнему, – отовсюду те же вести: народ подымается, ляхов да свеев из земли выгонять хотят, потом и вам на помощь придут, послам великим. В обиду вас не дадут! Только и вы стойте крепко за веру православную!..
Так говорит, сверкая глазами, с пылающими щеками, юркий на вид, пронырливый торгаш, который всюду совался со своими товарами, низко кланялся полякам, божился и торговался нещадно целыми днями…
А здесь, наедине с Филаретом – явился совсем иным, неузнаваемым, готовым и жизнь и свободу отдать за родную землю, за веру свою прадедовскую…
Оттого и бодрились до последней минуты московские Великие послы, слыша такие добрые вести.
Даже когда пленниками на тесном, грязном речном суденышке повезли их в неволю, в Вильно, – на борту барки очутился какой-то пронырливый, смуглый торгаш – «валлах», как он называл себя, одинаково плохо говорящий на всех европейских и восточных языках. Он и по-польски лепетал с небольшой стражей, которая частью помещалась на барке, частью ехала за нею вдоль берега, и по-«москальски» кое-как объяснялся с москвичами. Знал и шведскую речь, и по-немецки немного. А по-турецки, по-гречески – совсем сносно говорил.
Оказывая всякие услуги хорунжим и сотникам польским, меняя на добычу и продавая жолнерам водку, вино, которое доставал неведомо откуда и где, Янко-валлах то вертелся на барке, то исчезал куда-то, будто за «провиантом», то снова появлялся, снабжал напитками и табаком желающих, даже порою в долг, твердя при этом:
– Бог видит, он отдаст, если ты не сможешь!.. Янко-валлаха обидеть легко, он – бедный, честный торгаш… Его обидишь, душа твоя грех понесет… Бери и отдай, лучше будет!..
Смеялись поляки над глупцом-торгашом.
– Богом пугает! Осел татарский!.. Разве Бог станет мешаться в расчеты между солдатом и торгашом! Есть Ему, Господу нашему, много дел поважнее…
И, конечно, большинство так и не платило долгов «валлаху». Но он особенно даже не напоминал об этом…
Больше всего дивились поляки, что Янко продовольствует и москвичей, у которых почти не осталось ни рубля после ограбления под Смоленском.
Несмотря на это, торгаш чего-чего не натащит пленникам, которых очень скудно кормили в пути за счет Сигизмунда.
– Ничего! Паны хорошие. Почтенные люди, знатные бояре все… И ихний старший арцибискуп, митрополит, тут же… Когда-нибудь и они мне пригодятся, если я с товарами на Москву приеду… Ведь не убьют же их у вас! – не то спрашивает, не то утвердительно говорит хитрый валлах. – Не приказано же вам извести их всех в пути!..
– Не приказано. Да и в Москву они не скоро попадут!.. Когда уж круль яснейший Жигимонт сядет на престол московский… не прежде…
– Ну, так это скоро будет! – радостно кивая черной кудлатой головою, залепетал торгаш. – Тогда и я на Москву приеду… Мне эти бояре и долг отдадут, и еще пару ефимков на бедность прибавят. Я знаю, это – хорошие паны, бояре…
Смеются поляки надеждам Янко… Но они бы совсем иначе отнеслись к юркому торгашу, если бы видели, что не только провизию, а также изрядные суммы денег передает он пленным, письма им носит, засунув их хорошенько в середину белого каравая или во что-нибудь иное…
При помощи денег пленники могли заручиться расположением стражи, и с ними стали обращаться гораздо человечнее и мягче, чем в первые дни.
Но еще больше, чем все льготы и некоторая обеспеченность денежная, подымали дух у москвичей вести, и на пути доходившие до них, и в самом Вильно, где недолго оставались пленники.
Письма говорили, что еще в декабре прошлого года Гермоген открыто в Успенском соборе, созвав сотни купеческого, московского и иного простого, неслужилого люда, под страхом отлучения от церкви запретил признавать Владислава царем и крест ему целовать. Владыко говорил о мужестве и стойкости смольнян, о твердости послов, не уступающих даже перед насилием врага… И заклинал общими силами встать на защиту веры и Земли.
Узнав об этой сцене, ляхи почти узником сделали Гермогена, учредили над ним строжайший надзор. Но говорят, что «дома и стены помогают». У себя, в Московском Кремле, сидел пленным патриарх и находил сотни случаев сообщаться с остальной Русью, посылать письма или изустные приказы и увещания.
В январе уже этого года боярский сын Роман Пахомов и посадский человек Родион Моисеев, нижегородцы, повидав Гермогена, вернулись домой и целую область, не один Нижний Новгород, подняли теми словами и посланиями, какие привезли от святителя… Подметные письма явились повсюду на Москве и в других городах, и открыто сноситься стали города и области между собою, готовясь собрать большое земское ополчение против врагов.
По словам писавших, польский гарнизон в Кремле был объят смертельным ужасом, чуя опасность… И поэтому удвоил надзор за всеми главнейшими боярами, которых Струсь держит в Кремле, как заложников, как поруку за безопасность свою и своих людей…
Слезы набежали на глаза Филарета при чтении этих вестей. Радость и тоска склубились, смешались в смятенной душе. Надежда явилась, что хотя и не скоро, но придет избавление, выкупят из неволи своих ходатаев русские люди, как только одолеют врагов… Но – когда это еще будет!..
И сколько мук придется самому перенести, не так за себя, как за юношу-сына, который там, в руках врагов, беззащитен и слаб… И мать его, старица Марфа… Столько уж пришлось ей вынести лишений, горя, гонений от Годунова, столько слез выплакали ее глаза, теперь потускнелые, а когда-то блестящие и гордые!.. И сколько ему придется в польской неволе страданий перенести!..
Как солнечным лучом прорезало тьму в душе Филарета, когда, развернув послание, осторожно подсунутое ему уже под самым Вильно «валлахом», он увидел Знакомый почерк жены, а ниже – вились тонкие, нетвердые еще черты, выведенные рукою юноши, – Михаила.
«Здоровы, бодры они! – прочитав письмо, думал про себя Филарет. – Может, не совсем оно и так… Для меня пишут, чтобы я не тосковал… А я так далеко и кинуться не могу, хотя бы на денек на один, побывать там, увидать их… И снова пускай бы в неволю… Господи! Неужто не увижу я сына моего… Подруги моей скорбной… края родимого!.. Или уж на том свете придется свидеться с ними!.. Ей, Господи, за что такую муку терплю!..»
И сильный, непреклонный, умный человек горько, тихо плакал, глядя на ровные строки, выведенные далекой, любимой рукой…
Наконец, осушив глаза, он снова начал перечитывать одно место в письме старицы Марфы:
«А то дело большое, какое ты знаешь, – эй, господине, не по душе мне, право. Хоть теперь, хоть и после, когда потише станет в земле, а юному дитяти не под силу будет тягота. Я, пока жива, сама его отговорить потщуся и другим на твое дело задуманное помогать не стану. Хоша другие все как сговорилися – по-твоему толкуют, что тому юноше только дело то делать и належит. И большие попы, и самый старший, и бояре, и люди черные, да и казаки-воры и те думают по-твоему. А я не хочу и не хочу. Довольно горя было, не стану сама больше искать и кто мне мил, тому не дам за непомерное тягло братися».
Улыбнулся скорбно Филарет и думает:
«Боится мать за сына… То и забыла, что я ему тоже отец. Не пущу на гибель или на опасность крайнюю. А уж если так решено, что Владиславу на Московском царстве не сидеть, если сам Жигимонт себя волком перед Землею обнаружил… Так, кроме сына моего, некому и владеть царством! Это – слепой увидит, не то что зрячий… И старуха образуется, помягче станет, как до дела дойдет…»
Думает так пленный митрополит Ростовский. И забывает свою неволю, ласковее, светлее становится его скорбное постоянно, суровое лицо.
А барка тихо плывет по речным волнам.