Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Третий Рим (№1) - Третий Рим

ModernLib.Net / Историческая проза / Жданов Лев Григорьевич / Третий Рим - Чтение (стр. 4)
Автор: Жданов Лев Григорьевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Третий Рим

 

 


Эти вести скоро пришли. И через месяц, 9 января 1536 года, состоялся прием.

С полуночи почти начались сборы, приборы да возня на половине великой княгини.

Кажется, все чисто да хорошо да богато.

Нет, еще чего-то не хватает… Да не забыто ль что из кушанья да из «поминков»… да по обиходу? Ближние боярыни просто с ног сбились. Сами себя подхлестывают:

– Татарская царица в гости припожалует, Фатьма Казанская. У себя, поди, на сальных тахатах валяется… А тут все повысмотрит. Потом на Казани пересмеивать будет, скажет: «Ай да боярыни московские! Княгине великой служить не умеют!»

И с ног просто сбились бедные, чтобы лицом в грязь перед татаркой не ударить!

Рано, еще едва брезжило по зимнему времени, только ранняя обедня отошла, вершники подскакали к крыльцу.

– Царь пресветлый казанский Шигалей к ее царскому здоровью, к великой княгине Елене, на поклон жалует.

Все зашевелилось в новом обширном дворце, недавно еще построенном покойным государем.

Люди высыпали на крыльцо и у крыльца сгрудились.

Впереди всех, в высоких шапках, в шубах дорогих, с посохами в руках два боярина наибольших: первым князь Василий Васильевич Шуйский, что на двоюродной сестре самого царя Ивана женат, на Настасье, дочери Петра Абрамовича, вторым, конечно, сам Иван Феодорыч Овчина-Телепнев-Оболенский. Два думных дьяка за ними стоят, важные, толстые. Только зорко вокруг поглядывают: нет ли где беспорядка?

Но все хорошо налажено.

Стража стоит в ряд… Народу немного, а все-таки собралась толпа постепенно.

Кто из церкви идет, кто на рынок спешит… И останавливаются. Особливо бабы. А иные нарочно пришли. Услыхали от кого из дворцовых, что нынче казанский царь матушке великой княгине приедет челом бить, да потом и женка его… Вот и собрались, стоят чинно поодаль от крыльца, ждут-дожидаются. Только руками похлопывают, с ноги на ногу перескакивают: морозец утренний больно лют!

Вот, окруженные мурзаками и казаками, показались сани большие, широкие, коврами и мехами устланные; в санях важно так сидит, величается нареченный казанский царь.

Дрогнула толпа!.. Вперед все подались: каждому поближе на татарина взглянуть хочется.

С бердышами, с пищалями стражники, расставленные у самого крыльца, осаживают народ, не дают порядка нарушить.

Остановились сани. С трудом вылазит из них Шигалей. Высокий, грузный, хоть и не стар еще, а медлителен, ленив в каждом движении…

Отвесив поясные поклоны по уставу, Шуйский и Овчина приняли царя:

– Мир тебе, господине, царь казанский Шигалей!.. В час благой добро пожаловать!..

Дьяк один по-татарски передал привет царю от бояр.

– И с вами мир! Да благословит этот день Аллах милосердный!.. – отвечал царь и, поддерживаемый под руки боярами, ступил на крыльцо.

За ним его два ближних советника: почтенные важные татары с подстриженной бородой, с ногтями, выкрашенными в красновато-коричневый оттенок особенной краской, хной по-ихнему.

Чинно все поднялись по ступеням. В сени в первые вступили. Тут хана встретил сам царь-малютка, окруженный боярами. И дьяк царский тут, и пристав посольский, который татарскую речь хорошо знает. И казначей Головин Владимир Васильевич, ближний боярин, тут же. На всякий случай: может быть, пожалуют чем гостя? Так чтобы казначей мог записать и выдачу сделать.

Низко поклонился царственный гость державному юному хозяину. Пальцами пухлой, жирной, не совсем опрятной руки коснулся до полу, потом ко лбу ладонь прижал и к сердцу.

– Салам-аллейкум! (Мир с тобой!)

– Аллейкум-селям! (И с тобою мир!) – учтиво отвечал Иван, кланяясь гостю, затем подошел к нему и оба взялись за руки. Крохотные ручки царя так и потонули в подушкообразных руках Шигалея.

После обмена приветствий царь-ребенок двинулся вперед, указывая дорогу гостю.

Идет и так рад, так горд малютка.

Ради гостя-хана разрядили его на славу, хотя и постоянно рядит своего царечка княгиня Елена, словно куколку.

Терлик на Иване горит-переливается, жемчугами убран по борту, лалами индийскими и шнурами с кистями золотыми. Шапочка невысокая, соболем опушенная, вся камнями самоцветными разубрана, а посредине, где дрожит-горит султанчик из перьев дорогих, у райской птицы снятых, бриллиантиками осыпанных, там внизу, на темном фоне меха огнем пурпурным сверкает редкий рубин. Рубашечка шелку самого лучшего из-под коротких рукавов терлика да на вороте выглядывает.

Из-под длинных пол терлика видны мягкие, разными узорами тисненные сапожки сафьяна турецкого, с медными подковками на каблучках.

И так бойко выстукивает малолетний царь этими подковками, ведя гостя по сеням и переходам в палату разубранную, где ждет их великая княгиня Елена.

У последних дверей приостановились все.

Двери распахнулись, приподнялись тяжелые ковры. Иван первый прошел и занял свое место по левой руке от трона матери, стоящего среди горницы, у задней стены ее. Для «береженья» по бокам князя два боярина с оружием стоят. И рынды тут же. У самого сиденья великой княгини и князя стоят боярыни, разряженные, в киках дорогих, причем жемчужные сетки-поднизи ниспадают до самых бровей, черно-начерно подведенных. И глаза у всех подведены, и щеки густо, явственно нарумянены по обычаю. А толстый слой белил покрывает все лицо и открытую часть шеи у всех: у старых и молодых, у красивых и безобразных.

Сквозь ниспадающие складки полупрозрачной, опущенной фаты грубо намалеванными, не живыми выглядят женские лица.

По стенам, на лавках, по чинам, сообразно знатности рода своего уселись бояре, думцы, дети боярские, дьяки служилые.

Приставы посольские, приказные и другие – тоже здесь, поодаль стоят. Совсем как на приеме большом у великого князя. Полную почесть будущему союзнику и хану казанскому пожелала великая княгиня оказать по совету боярскому. И темные, загорелые лица мужчин представляют удивительно сильный контраст с намалеванными лицами боярынь, стоящих словно ряд раскрашенных буддийских изваяний.

Медленно передвигая толстыми ногами своими, обутыми в мягкие чувяки, подошел хан Шигалей и остановился шагах в трех-четырех от царского места. Вот осторожно стал он склоняться на колени, чтобы бить челом Елене, как полагается. Видно, что непривычно и тяжело самовластному хану проделывать это, да ничего не поможет: сила солому ломит.

Поднявшись после земного поклона с помощью двух приставов, он отер свое потное, побагровелое от усилий лицо и огляделся немного.

Два советника ханских, быстро и ловко проделав земное метание, стояли сзади, отступя шагов на пять и сложа руки на груди. Лица бесстрастные, словно окаменевшие.

Десятки взоров устремлены на хана. Ждут, что он говорить начнет. Дьяк приготовил прибор свой: писать собирается, в большую царскую книгу внесет все, что сказано и сделано будет в этот знаменательный день.

Жарко в палате, хотя и велика она, особенно по сравнению с покоями казанского и касимовского ханских дворцов.

Люстры медные, чеканенные, вроде паникадил церковных, висят с полусводов и сверкают огнями зажженных восковых, в разные цвета окрашенных свечей.

Лампады, словно звездочки, теплятся в переднем углу перед божницей, заставленной темными ликами святых в золотых, серебряных или бархатных окладах. Последние – сплошь залиты, ушиты и жемчугами, и алмазами, и каменьями-самоцветами.

«Богата Москва! – думает татарин. – Вон на стену какие тысячи навешаны!.. Сильна Москва! Я, хан, потомок царей Золотой Орды, могучих на свете владык, должен вот женщине, литвинке полоненной в ноги кланяться! Когда у нас каждый правоверный только встанет утром и Аллаха благодарит: «Велик Аллах, что не создал меня женщиной!..» Да, плохие времена пришли…»

И, думая в душе все это, раскрывает хан Шигалей свои толстые, полуотвислые губы и мягким, льстивым голосом начинает говорить давно заученную, покорную речь свою.

Пристав Посольского приказа переводит слова хана, дьяк их записывает.

Почти то же повторяет татарин, что месяц тому назад, стоя вдобавок на коленях, говорил он вот этому семилетнему ребенку, в котором сейчас олицетворена вся мощь великого Московского царства.

Вот что говорит Шигалей:

– Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как детинку малого…

– Как щенка! – переводит усердный пристав.

Оба советника, стоявшие за ханом, да и сам он, поняли унизительную неточность перевода и бровью даже не повели.

Первые два стоят совсем как живые изваяния. Хан тягуче, бесстрастным и сладким голосом дальше речь говорит. Все трое думают:

«Потешайтесь, гяуры! Величайте себя, унижайте ислам! Будет и на нашей улице праздник!..»

И дальше говорит Шигалей, претендент на корону казанскую:

– Жалованьем меня своим великим князь пожаловал, как отец сына, и на Казани меня царем посадил, подмогу давал и казной и силой ратного. Но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях казанских несогласица. Меня с Казани сослали, и я сызнова к государю моему на Москву пришел, молодой и маломощный; государь меня снова пожаловал, города давал в своей земле. А я грехом своим ему изменил и во всех своих делах перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым помыслом! Тогда бог Аллах всемогущий меня выдал, и государь князь Василий Иванович меня за мое преступление наказал! Опалу свою положил, смиряя меня. А теперь вы, государи мои, великий князь да княгиня-государыня, меня, слугу своего…

– Холопа своего! – опять умышленно неточно переводит усердный пристав…

– Слугу своего, – продолжает хан, – пожаловали, проступку мою мне отдали; меня, слугу своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, слуга ваш, как вам теперь клятву даю, так по этой своей присяге до смерти своей крепко хочу стоять и умереть за Баше государское жалованье, как брат мой Джан-Али умер, чтобы вины все свои загладить!

И, положив руку на свиток Корана, который поднесли хану оба советника, Шигалей громко произнес формулу присяги.

– Присягнул татарин, може, не соврет? – шепнул Морозов князю Александру Горбатому-Суздальскому.

– А и соврет, недорого возьмет! – отвечал воевода боярину. – Да ничего, тогда тесаками разочтемся!..

После легкого шелеста и ропота, который пробежал в палате, когда окончил присягу хан, снова воцарилось молчание.

Заговорила княгиня Елена.

Сейчас же юный царь Иван впился глазами в нее, ожидая, что скажет матушка? – хоть и раньше знал, какова будет речь.

А до того, пока сладким, тягучим голосом говорил Шигалей, Иван глядел и думал:

«Батюшки, какой же это царь? Баба совсем! Толстый, губы отвислые… Жирный, жирный такой, словно боров у матушки откормленный… Большой, чай, много лет ему, а и бороды не видать… И усы мочалкой… Далеко не то, что у моих бояр, даже молодых… Да и у меня, когда вырасту, будет большая борода, вон как у Овчины!.. Кудрявая… И на колени я ни перед кем не стану… Тогда все цари придут и передо мной на колени становиться станут… Вон как перед Соломоном-царем… что мне показывал дядька в книжице…»

И важно сидевший мальчик еще надменней откинул кудрявую головку свою. Даже бровки принахмурил, словно видя перед собой покоренную и покорную вереницу подвластных царей.

Но стоило заговорить матери, и личико ребенка все просияло, блестящие, смышленые глазки так и впились в красиво очерченные губы княгини Елены, ловя каждый звук.

– Царь Шигалей! – заговорила Елена, повторяя тоже заученную, заранее составленную речь. – Великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, юности твоей ради. Милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее свое забывай и вперед делай так, как обещался. А мы будем великое жалованье и береженье к тебе держать. Мир тебе в дому и в земле нашей!..

Выслушав речь, снова земно поклонился хан княгине и царю-ребенку и занял приготовленное для него место, по правую руку от княгини, на первой лавке, впереди всех бояр и князей.

Хоть и татарин, да царь прирожденный, так ему и честь.

Принесли тут богатые «поминки», которыми княгиня и Иван дарили хана.

На подушке шуба, бархат «бурской», ворсистый, словно плюш теперешний, на соболях вся, с узорами ткань, шелк «червчат да зелен»… Цена тогда семьдесят рублей, а теперь бы и вся тысяча… Кубок серебряный, двойной, золоченый, цена тридцать рублей, то есть пятьсот нынешних… Разные шелка с золотом, с узорами затканными, камки венедицкие, что из Венецианской земли купцы-сурожане, итальянцы иначе, привозят… Тут же и «портище», отрез сукна на шальвары – скарлату червчатого, мерой в четыре аршина, и постав сукна мужского, червчатого, и сорок соболей, как водится, благо всего двадцать пять рублей они тогда стоили. Да на золоченом блюде двое приставов кучку золотых денег подают: тысячу алтын всего, или тридцать рублей. Сумма по времени великая!

Щедро, богато одарили хана за покорность, за слова его умильные.

Кончилась церемония. Домой на подворье Шигалей собирается. Подарки все уже погружены на подводу, вперед отправлены под крепким караулом.

Прощаются хозяева с гостем.

И говорит Елена:

– А что хотела кадыня твоя набольшая Фатьма-салтанэ очи наши видеть, – и то мы дозволяем. Нынче к обедам пусть жалует…

Поклонился хан, еще раз поблагодарив за все, грузно в сани ввалился, сопровождаемый до них первыми боярами, и тронулись застоявшиеся кони. Не весел едет домой обласканный, одаренный хан.

А кажется: с чего бы?

Оставшиеся в палате бояре, пользуясь тем, что княгиня с Иваном вышли, шутят:

– Пустили мы нынче воробья под застреху казанскую… Он там пожару поразведет не хуже чем в Коростень-городе!

– Воробья?.. Индюка разве, вернее будет молвить. Ишь сытый какой!..

– Гладкой татарин!.. И больно, сказывали, до бабья лют! Его за то из Казани и выгнали. Всех баб, говорят, и девок перепортил… Ни простых, ни знати не щадил. Татарва и вскинулась, и погнала его.

– Поделом: не озорничай, не бабничай… А на войне, толкуют, сам словно баба: за окопы да за спины чужие рад прятаться… Какой он царь!..

– Самый такой как для Москвы у казанцев и надобен! – вмешался в разговор князь Василий Шуйский. – Ну, да буде зубы чесать… Вон княгиня жалует. Значит, царица подъезжать изволит, Фатьма-салтанэ. По местам, бояре!..

И на самом деле, на площади перед дворцом показался поезд царицы казанской, старшей жены Шигалея, Фатимы-салтанэ.

Так же принята была царица, как и хан, супруг ее. Только в сенях сама княгиня гостью встречала.

В палату вошли. Там все по старым местам уселись. Фатиму-салтанэ на особливое место, рядом с княгиней усадили, на возвышении. Тогда в палате и юный царь Иван со своими боярами появился.

Встала царица с места своего, сошла навстречу государю. Низко поклонилась:

– Салам-аллейкум!..

– Табук-селям! – зардевшись, отвечал отрок и трижды облобызался с гостьей, как учили его.

Потом сел на свое место, между княгиней и царицей, по правую руку от последней.

– Какой красавец наш царь! – с искренним восхищением отозвалась Фатима. – На тебя схож, княгиня: и глаза такие… И губы… Как луна на небе – такое чудное дите тебе Аллах послал!..

Княгиня приветливо улыбнулась, закивала царице, поняв речь ее даже раньше, чем толмач перевел. Дрогнуло от гордости сердце матери.

– Благодарение Господу! Наградил он меня в сыне моем не по заслугам! Да спасет мне его Господь навеки!.. И тебе спасибо на добром слове, царица. Хлеба-соли откушать прошу!.. И я, и сын мой!

Перешли все в столовую палату.

Царица, княгиня и царь Иван за особым столом сели. Прочли молитву. Стали блюда подавать… Тут же, в стороне монах сидит, среди тишины, царящей во время трапезы, читает Житие, какое на этот день приходится.

Кончилась трапеза; царю подали руки омыть. И княгине, и царице татарской тоже.

Здравицы в честь князя великого Ивана, и княгини Елены, и гостьи-царицы пили. Не забыли и мужа ее отсутствующего, Шигалея.

На загладку сама княгиня гостье чашу поднесла, не с вином – с медом сладким, на «мушкате» сыченном. Мед просила выкушать и у себя на память оставить чашу.

И, кроме того, много подарков дорогих увезла в колымаге своей татарская царица, из гостей уезжая домой.

Казначей Головин, дневную запись расхода проглядев, только в затылке почесал.

Заметил это Шуйский и говорит:

– Не тужи, Володимир! Нонешние «поминки» наши Казань будет помнить… С годами, по времени вдесятеро отдаст…

И не ошибся старый, умный боярин.

Усталые, но довольные расходились бояре.

Усталая Елена, уходя на покой, крепко расцеловала сына.

– Умник ты у меня нынче был, Ваня! Настоящий царь!..

И, сдав сына дядькам, ушла.

– Настоящий царь! – шептал, засыпая, Иван. И чудные сны грезились в эту ночь ребенку.

Ликовала и Елена. Русь крепла у всех на глазах. По завещанию князя Василия, каменной стеной, в пять верст длиною, обвели Белый, или Китай-город. На окраинах восточных, откуда кочевые орды нападали, – там новые, крепкие городки, а то и целые города поставлены… Подати да оброки людские не прибавлены, а убавлены. Людей больше стало, а трата меньше пошла. Суд правый наряжать решили бояре, обидчиков-воевод и наместников сократить, чтобы народу легче вздохнулось… Денежная неурядица тоже наладилась. Со всего царства собиралась монета серебряная, резаная, легковесная, порченая. С «копьем» стали серебро в гривенки чеканить: сидит на коне великий князь с копьем в руке. И те новые гривенки полновесные везде пошли и копейными стали называться. Не стало брани и драки по торгам из-за того, что вместо трех полных рублей полтора их только в гривенке. А весом новая копейка тяжелее, выгодней даже прежней… Рад торговый люд лишней прибыли.

А кто, по лихости, резаной, старой деньгой промышлял или поддельные гривны сбывал, тех казнили нещадно, олово расплавленное в горло им вливали, головы рубили, четвертовали по площадям.

«Еще год-другой, – думала Елена, – и заботы сами спадут. В покое заживу… с милым моим… А там сын, Ваня, подрастет… спасибо нам за все скажет…»

И сладко уснула Елена, убаюканная надеждами.

Глава V

ГОД 7046-й (1538), 3 АПРЕЛЯ

Минуло ровно четыре года и четыре месяца со дня кончины великого князя Василия Ивановича и воцарения первенца его, трехлетнего Ивана IV Васильевича.

Конечно, воцарение это и по завету покойного, и по самой силе вещей было только на словах, а царством правит мать ребенка-государя, Елена Глинская, хотя ей самой-то едва ли лет двадцать шесть минуло.

Нести бремя государственных забот помогают молодой правительнице все те бояре, которых назначил Василий, за исключением одного – Михаила Глинского.

Другой занял его место, окончательно вытеснив из числа дворцовых вельмож родного дядю Елены.

Этот другой – юный и, казалось бы, безобидный на вид князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский.

Быстро пошел он в гору еще в последние годы жизни князя Василия. Когда умер отец Овчины, старый князь Феодор, сын, как бы в утешение и для возвеличения рода, был назначен главным конюшим.

Когда же воцарился трехлетний Иван IV или, вернее, мать его, правительница Елена, баловень судьбы, ближайший любимец вдовствующей великой княгини вознесся на такую высоту, о которой и не мечтал.

Ни порода, ни заслуга, ни звание или сан высокий, священный, не могли дать на Руси никому того, что давала любовь временной властительницы.

Правда, и князю Овчине, как самой Елене, приходилось считаться с мнением думных бояр, с властным голосом митрополичьим, с незыблемо отлитыми формами, в которые уложили так быстро и пышно народившееся самодержавие свое великие собиратели земли Русской, от прадеда Ивана Калиты начиная и кончая отцом малолетнего Ивана, князем Василием Ивановичем. Но, как любящая женщина, Елена стояла за интересы и желания своего баловня – горячее и упорнее, чем за свои собственные. Да и желать теперь ей, обладающей всем, не приходилось почти ничего. Разве чтобы Ваня-друг был нежен и весел да Ванюша-сын, властитель, был здоров да рос хорошо. А дела шли своим чередом.

Бояре ведали их, люди наряженные и выборные… дети боярские, которых в думу еще покойник великий князь посадил вместе с людьми земскими для большого приближения к трону всей земли Русской.

Овчина был скромен; ему не мешали, он другим не мешал. По крайней мере, ему боялись высказать открыто вражду или обиду, зная, что за это дорого можно поплатиться.

Пример, и самый яркий, был перед глазами.

Дядя княгини, благодетель ее, принявший к себе сироту после смерти брата, приютивший ее вместе со снохой своей Анной, матерью Елены, сыграл видную роль в сближении князя покойного с будущей княгиней московской и не проиграл при этом. Также благоприятствовал он сближению тоскующей племянницы с молодым Овчиной, надеясь окончательно забрать в свои руки все нити правления и, кто знает, если не слить Москву с Литвою, то воссоздать здесь новую династию – не Рюриковичей, а Ольгердовичей, к которым причислял себя Глинский… Ребенка легко удалить… Овчина прост, племянница покладлива и сама по себе, а еще больше по чувству благодарности… И мало-помалу верховный соправитель, он, Михаил Глинский, возложит на себя венец и бармы Мономаховы, воцарится в богатой, могучей Москве, в Третьем Риме, христианском, которому предстоит такая блестящая будущность! Особенно если ввести единение церквей, слиться с древним Римом по вере… Открыть широко двери для западных искусств, наук… Здесь, среди обильных дарами природы краев!..

И дух занимало у поседелого воина и дипломата от тех картин, какие реяли перед его мысленным взором.

Но он забыл одно: если не стало в живых строителей царства Русского, если правит землею литвинка именем малютки сына, то все же жив дух усопших Рюриковичей… Сильны в своих раках и ковчегах серебряных и позолоченных святители русские: и Алексий, первый вдохновитель князей московских, выразитель воли народной, заступник от гнета татарского. И Петр Святой, земли охранитель… Словом, за минутным событием, за смертью главы государства, умершего так рано и некстати, Михаил Глинский проглядел самое государство, как строение народное, уже доведенное, подобно церкви Иоанна Лествичника, до кровельного пояса. И если один строитель, зачавший эту церковь, великий князь Василий, не успел покрыть кровли, то это должны сделать другие: Иван ли IV, когда возмужает, другой ли кто, кого судьба и народ русский поставит на череду… Но дело довершится. Кровля должна быть выведена до конца.

И пытавшийся разрушить почти достроенное здание Михаил Глинский поплатился опалой, ссылкой, самой жизнью, наконец… Ужаснее всего, что Елена, подписывая приговор близкому своему, дяде, благодетелю, должна была сознаться, что иначе нельзя!

Еще большую муку вынесла эта «княгиня-еретичка», как враги прозывали ее, когда пришлось огорчить и бороться даже с самим другом своим сердечным, с Иваном Федоровичем. И бороться тогда, когда он был чист, прав… более того, велик и благороден! А она совершала дурной, с личной точки зрения, поступок, но необходимый для блага и спасения государства, которое ревниво берегла Елена для сына. Дело было так. Чуть затихли стоны плакальщиц, заупокойные напевы и медленный, печальный, похоронный перезвон по усопшему великому князю, как начали сбываться опасения его, высказанные на смертном одре. Отовсюду поднялись затруднения. Литовские послы, ехавшие для подписания мира с Василием, нагнавшим страх на кичливых соседей, радостно ели поминальную кутью на его тризне. Подобно Михаилу, своему единоплеменнику, они решили: пора пришла и Литве поживиться от Москвы, как доселе сильный сосед живился от Литвы и ляхов, новгородцев и псковичей…

Вместо заключения мира пошли проволочки да затруднения, а под рукой круль литовский, престарелый Сигизмунд, хоть не любил шуму бранного, а все же и и войне готовился, и так, путями разными, лукавыми Москву обойти да обессилить старался, ногайцев, и крымцев, и Казань на Москву подымал.

Началась война с Литвой и шла с переменным счастием.

Тяжело это было, да сносно. Но с другой стороны худший враг поднялся. Свои на своих восстали. Конечно, хитрые бояре, желая выслужиться, сильных своротить, самим в силу войти, сами смуту между Еленой и дядьями царя-малютки посеяли. И сразу, чуть ли не на девятый день после смерти Василия, был схвачен и заточен первый брат его, Юрий Старицкий. А через два года, после разных размолвок, и второй брат, Андрей, послал по городам грамоту.

Князь так писал:

«Люди русские государевы! Князь великий Иван, племяш мой, молод. Держат государство бояре, а как лихо – вам самим ведомо. Священство – продажное, митрополиты – и те за сребреники ставленные. Тиуны да наместники не у старост, по ряду, что им следует, берут, а сами дерут, мшелоимством живут… В неволю люд продают за ничто! А боярам и любо. Четь – государю они, три чети – себе в мошну. Чего же вам, люди, надеяться? Чего ждать? У кого служить? Идите ко мне. Я же рад вас жаловать».

Послушал народ, замутилась земля. И дошло до того, что встали полки великокняжеские против полков Андреевых у Березни-реки, неподалеку от Едренного Яму, перегону конского. Братья готовились братнюю кровь проливать, чего давно уж не бывало на Руси.

И заслал тут Иван Овчина, который в главном полку воеводой был, к князю Андрею: нельзя ли мириться?

А тот и сам рад.

– Забудем все… Поверну я на мир, вернуся на Москву, если княгиня ваша и великий князь дадут мне опасную грамоту, не станут зла помнить, уделы мои брать или как иначе мстить?..

– Господи! – отвечал Иван, прямой и добрый по душе. – Да может ли иначе быть? Сейчас, с места не сходя, я, начальник, стратиг первый великокняжеский, тебе за них клятву в том даю. Знаешь: не мало слово мое на Москве значит…

– Знаю! – угрюмо отозвался князь… – Хоть и помолчать бы тебе об этом лучше. Ну, да не от людей дело, от Бога. Клянись… И я полки свои распущу…

Поклялся Овчина. Доверился ему Андрей.

Приехал он на Москву в четверг. Приняли его честь честью… А в субботу уж сидел князь в железных наручниках в особой палате, нарочно устроенной для знатных узников, где и Дмитрий Угличский и другие в свое время сидели.

И жену князя, княгиню Евфросинию, и сына Владимира тоже заключили, только в другом месте, порознь от отца и мужа.

Бояре и дружинники, близкие советники князя, схваченные с Андреем: двое Оболенских же, только роду Пенинских князей, Пронский-князь, Палецкий, да и многие еще князья и дети боярские, которые с Андреем вместе на Москву пошли, все пытаны были, на площади кнутами и батожьем биты в торговый день, для острастки; а там и по городам дальним глухим, в монастыри да по острогам разосланы…

А новгородских волостелей, горожан именитых так человек тридцать, которые со всей своей челядью к Андрею примкнули против ненавистной обидчицы – Москвы, и деньги на войну давали, тех попросту кнутами отстегали, а там и повесили на шляху, на битой дороге от Москвы, вплоть до самого Новагорода. Что ни двадцать верст, то висел в петле добрый молодец, воронье своим телом кормил!

Андрей только шесть месяцев пожил в тюрьме. И свая скорбь душу томила, и тюремщики постарались, чтобы не зажился князь, опасный враг младенцу-царю…

И вот как только узнал Иван Овчина в роковую субботу, что схвачен князь, которому он с клятвой свободу и полную безопасность обещал, бурей ворвался он в светлицу к Елене.

Не одна сидела правительница. Старушка-мать тут же с внуком тешилась да о чем-то с дочкой толковала. Сейчас же смекнула она, что не с добром ворвался конюший и друг Еленушкин, боярин Иван Феодорович.

Отвесив поклон, как следует, боярин негодующим, но сдержанным еще голосом заговорил:

– Государыня-княгиня! Поговорить бы тебе надо о делах государских… Так не улучишь ли часок?

Догадалась и Елена, что творится с Овчиной. Знала, чем и огорчен он. Подумав немного, она спокойно ответила:

– Ладно, боярин. Матушка, не прогневайся, возьми государя с собой… Ко мне в опочивальню пройди на малый часок.

– Да, дочка, что помешаю я? Не чужая, мать родная тебе. И в государских делах не выдам, и в твоих дочку не обижу. Может, при мне боярин сказывать станет?

Овчина только глазами сверкнул. Редко видала его Елена в таком гневе. Всегда спокойный, кроткий, ласковый. Но и таким вот, как сейчас, он чуть ли не больше еще нравился влюбленной женщине. Глаза горят, щеки пылают… Волнистые кудри разметались от быстрого ходу… Совсем не узнать любимого.

– Нет, уж прошу тебя, матушка!..

– Как скажешь, доченька. Ты хозяйка у себя…

Кряхтя и ворча, поднялась бодрая старуха.

– Князенька, внучонок, дорогой, пойдем… Гонят нас с тобою… Вишь, дела… государские… – не могла удержаться, чтобы не уколоть, старуха.

– Нет, я тут, с дядей Ваней останусь! – упрямо залепетал мальчуган. – Он меня на коня посадит… Мы с ним поскачем татар бить…

И Иван кинулся к Овчине. Тот едва удержался, чтобы не оттолкнуть своего властелина, своего любимца-баловня, которого ласкал всегда и тешил больше, чем любой отец родной. Только ногою слегка притопнул боярин.

Елена тоже не сказала ничего. С мольбою еще раз поглядела на старуху: мол, уведи скорей!

– Пойдем, пойдем, баловень… Я там велю муштачка твоего, аргамачка малого седлать, по двору тебя повозить.

Знала старуха, что сказать. Мигом внучек прижался к ней.

– Веди, веди… Идем, бабуня!..

И они пошли, причем старуха поторопилась поживее захлопнуть за собою тяжелую, сукном обитую, дубовую дверь. И не напрасно.

Не успели они еще переступить за порог, как загремел в горнице гневный голос боярина:

– Ты как же это могла?..

Но дальше он продолжать не успел.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21