Третий Рим (№2) - Наследие Грозного
ModernLib.Net / Историческая проза / Жданов Лев Григорьевич / Наследие Грозного - Чтение
(стр. 3)
– Аминь! А скажи ты мне… как вы подмену-то сделали? Что и не заметил, почитай, никто. Когда это?
– Давно уж. Как стало видимо, куда гнет Борис, тут мы с князем Бельским и приступили к Орине. Она давно была подговорена… Мол, твой сын пускай поцарствует. Федор, мол, некрепок… А сын царицы – не от государя-супруга. И приказывал он своего Димитрия до трона не допускать! Баба и сдалася… Потайно родного сына мы ей привезли; тут захворал царевич… Изменился от недуга… Его в ночи нам отдал доктор – Волошин, паренька Орины взял, положил… Дети малые, еле лепечут… Что им понять? Так и осталось. Тот – там… Этого – увезли, на посаде на вашем старикам в приемыши сдали… Мол, сироту, роду честного… Поберегите… Казны малость прибавили… А как подрос, да ты его взял, – сам дальше знаешь!
– Так, так… Доселе – все хорошо было! Пускай же и далее хранит десница Божия отпрыска царственного!
И Варлаам с теплой верой осенил благословением мальчика, который лежал рядом и от тяжкого забытья болезни перешел к укрепляющему тело спокойному детскому сну…
ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ
Ярко сияют светила и звезды небесные в беспредельной глубине, своим или отраженным светом озаряя мрак мировых пространств.
Вечно одиноки и далеки они друг от друга. Но пути их постоянно пересекаются между собою, и самые далекие звезды, разделенные миллионами миллионов верст, – влияют на другие светила, испытывают их влияние; только силой этого взаимного влияния и могут они вечно длить свой быстрый, размеренный путь в темных безднах вечности.
Так и в жизни людской.
Размеренно, мощным ходом движется общая человеческая жизнь. Как бы тесно ни сошлись, ни слились люди в шумной толпе, – они одиноки… Как далеко ни отстоит одна душа человеческая от всех других, – она влияет на них и сама испытывает их влияние, тайное, могучее воздействие на себя, на каждое движение свое…
Давно еще – при зарождении сознания – наметилась в уме людей эта мысль, запечатлелся тайный мировой закон.
И выразили люди свое неясное сознание двумя заветами: учением «о свободе воли» и учением о «всесильном Роке», покорность которому неизбежна для всего живущего, даже для мертвой, бездушной природы.
Вера и Рок рано овладели душою Димитрия-сироты и руководили каждым движением, каждым помыслом ребенка, юноши… и после, до самого конца!
Для этого, конечно, были свои причины. Ничем не выделялся он из той среды, в которой проходили его дни.
Никому не ведомый сирота, без казны, без явных друзей или сильных защитников и покровителей – мальчик видел, что путь его идет не так, как у всех других сверстников, нищих, одиноких сирот, каких немало всегда на Руси и по мирским углам, и во дворах монастырских.
Были мальчики не глупее его, более проворные, красивее гораздо… Легче жилось им, чем остальным, неудачливым детям, пасынкам Судьбы.
Но никто из них не испытывал таких странных приключений, как Митя, в свои девять – двенадцать лет.
Из тихого, далекого угла, из скромной обители, – частью пешком, частью с попутными подводами доставил мальчика в Рязань инок старицкий, которому по делам семейным пришлось побывать в этой стороне.
Потолковал инок с монахом на митрополичьем дворе, сдал ему отрока и ушел. Сирота получил тут угол со всеми другими детьми, которых еще несколько воспитывалось в рязанском монастыре. Пел Митя, как и раньше, на клиросе, сидел часами в просторной, светлой горнице, переписывая священные книги своим четким, красивым почерком, скорописью или вязью выводил буквы владычных посланий… Чаще других давали ему переписывать толстые тетради с изложением исторических событий Московского царства от становления до последних дней царения Ивана Васильевича.
Инок брат Корнилий, которому под начало отдан был Митя, заведовал штатом писцов и переписчиков, взрослых и мальчиков, проживающих во дворе у митрополита Игнатия, человека большой учености, как греческой, его родной, так и славянской.
И так вышло просто, незаметно, что бойкий, хорошо выполняющий свое дело Митя был «замечен» владыкой и призван к нему.
Строго, важно глядел Игнатий. Но особое какое-то внимание и забота, как показалось чуткому сироте, – сквозили в словах и во взглядах князя церкви.
– Ты откуда сам родом? – протяжным, гортанным, явно нерусским говором спросил Игнатий. – Сколько лет тебе? Издалека ли тебя к нам привезли? Давно ли грамоту узнал? Хорошо ли тебе здесь?
Быстро, один за другим следовали эти вопросы, которыми засыпал ребенка владыка, несмотря на показную важность и величавость не отрешившийся от обычной греческой живости и словоохотливости.
Не смутился нисколько мальчик.
По-монастырски, смиренно сложил он руки, но глаза глядят прямо, смело.
И внятно, словно сам впервые отдавая себе отчет, говорит Митя:
– Откуда родом, и сам не знаю. Говорят, нашли меня старики, у которых жил я до времени. По шестому году к отцу Варлааму привели меня. Теперя, по осени вот, тринадцатый пойдет… На Уара на мученика родился я… От отца Варлаама сюда и приведен. Грамоту, почитай, лет шести узнавать стал… в обители в Старицкой. А жить мне у твоей владычной милости дюже хорошо… Челом бью за все милости!
И мальчик, по наставлению, преподанному ему раньше братом Корнилием, отдал земной поклон владыке. Выпрямился, ждет: что дальше будет?
Не сводит с него испытующих глаз Игнатий. Строго-строго сдвинул брови и говорит:
– Откуда ты знаешь, что на Уара рожден? Кто сказывал? Почему Димитрием крестили, а не святым по дню рождения?! А? Путаешь что-то… Ты прямо мне, как на духу. Знаешь, кто я? Пастырь твой духовный… Глава! Могу вязать и разрешать здесь, в этой жизни, и в будущей. Так бойся мне что-либо облыжно сказать. Почему все сие? Может, слыхал, знаешь: какого ты роду-племени? А? Никого тут нет, видишь? Все прямо говори!
– Так я и сказываю все, что мне ведомо, святый владыко. Когда рожден, про то старики часто сказывали. Словно бы грамотка на мне была. С грамоткой найден я. И что крестили меня Димитрием. Мол, «в другое не окрестил бы кто». Так было писано. А самое грамотку затеряли старики… Думалось им, был мой род не из простых. Опала пришла, так они меня и отдали добрым людям, чтобы сберечь от опалы… Мол, часто бывало так и раней… А знать о себе больше ничего не знаю. И не слыхал ничего… Как перед тобой, святый владыко, так и перед Богом! Страху во мне нет, злого не умыслил ничего. И лукавства во мне нету.
– Вижу, вижу, чадо… Прямо в очи глядишь с умом, но без дерзости. Так и впредь жизни. Ни перед кем очей не опускай, если душа чиста. Пусть уж другие… Ну, теперь иди с Господом. Трудись, учись… Может, Бог тебе долю пошлет, – как будто повторяя слова доброго Варлаама, сказал этот строгий на вид владыка, благословил Митю, руку ему для поцелуя протянул, сам другую на голову мальчику возложил.
– Расти, крепни! Да благословит тебя Всевышний, – каким-то иным, дружелюбным голосом произнес Игнатий и отпустил Митю.
Долго потом звучал в ушах мальчика этот ласковый, бархатистый звук голоса, все слышалось горячее благословение:
– Расти, крепни…
Больше года с этого дня прошло.
Игнатий пышно выезжал, если случалось покидать свой двор. Как у светских владык, были у него свои верховые слуги, вершники. Сильный, ловкий, смелый сирота попал в число этих провожатых и мог потешить свое чувство, любовь к быстрой езде, к скачке, к хорошим лошадям.
Увидав Митю на коне, владыко ласково, одобрительно кивнул ему головой, велел ехать у дверцы колымаги и потом сказал:
– Хоть ты и в иноки готовишься, а уметь не мешает и светские дела. Были времена и у вас на Руси, и на Востоке у нас, когда иноки не только Слово Божие – меч брали в руку, главу покрывали шишаком стальным и боронили от неверных крест и веру Христову… Ничего, ничего! Коли любишь – и узнавай мирское дело незазорное. Молод ты еще. Лучше, коли смолоду больше силу свою изведаешь, чем под старость потом будет она тревожить тебя, подвигу мешать…
Если приходилось в грязь, в распутицу человека верхом послать куда-либо, уж за это обязательно брался Митя. Молодых лошадей, приводимых на двор владыке, – он тоже любил объезжать и успевал в этом легко, если не по уменью, так благодаря своей отчаянной отваге.
Когда он подходил к коню и глядел ему своим ястребиным, упорным взором в глаза, – казалось, он умел одним этим покорять, успокаивать необъезженное еще животное, гипнотизировал его.
Общим любимцем был во дворе у владыки Митя.
И не удивился никто, когда в конце 1595 года Игнатий, отправляясь в Москву, взял в числе провожатых и переписчика своего, сироту.
Много друзей нашлось у Игнатия среди греческих изгнанников, проживающих в Москве по нежеланию видеть родину, подавленную игом османов.
Уезжая в Рязань, Игнатий не взял с собой Митю, а устроил ему место у вельможного выходца из Солуни, кир Димитрия.
Тут мальчик, уже начинающий превращаться в юношу, справлял четырнадцатую годовщину своего рождения.
Неспокойно, невесело прошли на Руси и на Москве тысяча пятьсот девяносто пятый и шестой года. Пожар случился сильный в стольном городе.
Часты были пожары в старой деревянной Москве, а в этот раз так выгорела она, что от Китай-города следов не осталось.
Хлопотать стал Борис-правитель, наново, камнем пустое место обстроили.
Сильный мор проник в царство, и от него Псков вымер почти до последнего человека, так что пришлось из других мест туда людей переводить, отдавая им пустые дома и выморочные дворы посадские и торговые…
Крымцы, забыв неудачу, испытанную всего три года тому назад, – снова двинулись на Москву. Но у рубежа успели их перенять и отправить русские рати под начальством окольничего Михаилы Безнина, воеводы калужского.
Случилось и другого рода горе, незначительное на вид. И хотя люди не пострадали при этом случае, но он взволновал почти всех верующих русских даже более, чем отбитое нападение татарское.
Старинный Печерский монастырь близ Нижнего славился в народе как место подвигов святого Дионисия Суздальского, Макария Унженского и Евфимия.
И вековая гора, царящая над обителью, размытая подпочвенными водами, загрохотала, заколебалась… Медленно поползла по скату береговому вниз, к Волге, и засыпала на пути своем всю чтимую обитель, сровняла ее с землею.
– Великая поруха будет в царстве! – в один голос заговорили по всему царству и в самой Москве, где очень мало было просвещенных людей и большинство духовенства оставалось совсем малограмотным, как и полвека назад, когда решительно начал бороться с этим грозный царь Иоанн Васильевич.
И другая, потаенная, но самая тревожная весть разнеслась шепотом, негромко по Москве, но скоро разлилась, покатилась и дальше по городам, как все плохие вести: царь Федор очень недомогать стал. И без того слабый, он совсем захирел в последнее время. Обмороки чаще и чаще повторяются. Даже молиться так долго и усердно, как прежде, не может этот инок и подвижник в царском венце, в бармах Мономаха.
Бояре, воеводы, старейшие служилые люди насторожились, стали подумывать: кто примет власть по смерти этого последнего из рода Рюрика?
Партии и раньше были при дворе. А теперь их больше стало и яснее они определились.
При дворе старались, чтобы за рубеж страны не проникла весть – на радость враждебным ляхам, литовцам и татарам со шведами.
Но сами бояре враждовали между собою и готовили подкопы, рыли ямы, хуже отъявленных, заклятых врагов.
Вести, слухи и намерения сильных людей особенно были подробно и хорошо известны при патриаршем дворе, в Чудовской обители, постоянном пребывании московских первосвятителей.
В ней как раз к этому времени очутился и Димитрий.
Как-то само собой это случилось.
Из старицкого Успенского монастыря приехал в Москву один из иноков к патриарху с каким-то челобитьем от игумена Варлаама. Конечно, по поручению последнего, он разыскал юношу, позвал его к себе, в Чудово, где сам гостил у инока, старца Паисия.
Последний уже знал, очевидно, о сироте и принял его очень дружелюбно.
Между прочим старицкий инок от имени Варлаама задал Мите вопрос:
– А что, чадо: хотел бы знать отец игумен, совсем ты раздумал о пострижении? В мирское житье ушел, обителей чуждаешься…
– Нет, отче. Воля была владыки Игнатия меня приставить в услужение к господину моему… А я не оставил помысла постоянного. Кроме как у Бога, нет мне надежды и пристанища. Сирота ведь я в мире!
– Верно, сыне! Так и думай, так и уповай… Ежели не прочь, так вот тебе и случай. По прошению отца Варлаама и моему – брат Паисий может тебя в патриаршую обитель преславную принять. Про мастерство твое скорописное он наслышан… Дело дадут тебе знакомое… а уж где лучше Богу послужить, как на очах патриарших… Может, и заметит кир владыко, благословит тебя и усердие твое… Удостоишься и пострижения, как только года твои придут… Желаешь ли? – инок ласково взглянул на юношу.
Низко поклонился Митя:
– Молю о том, отцы преподобные!
– Вот и ладно. Я потолкую с братом Косьмой, который писцову палату патриаршую ведает. А ты загляни по времени, чадо! – ласково сказал сироте Паисий.
Недели не прошло, как сирота явился к кир Димитрию, прощаться стал с господином, который тоже к нему был добр и внимателен, как к редкому из челядинцев. Предупрежденный управителем, грек не расспрашивал юношу ни о чем, протянул ему руку для поцелуя и сказал на ломаном русском языке:
– Заль, заль… Кароси… Тупай Богом! Бок прасти… Цаслива!
И полтиной одарил уходящего слугу.
…Быстро миновал 1597 год. Особых бед не было, но и радости не слышно было.
ПО РУСИ
Если за гранями царства Русь получила новое значение при умном, изворотливом правителе Годунове, то у себя все его начинания оказывались неудачны, хотя на первый взгляд вызваны они были истинным желанием помочь народу, были подсказаны государственной мудростью, которую даже враги признавали в многолетнем правителе царства.
Особенно много толков, жалоб и молчаливого недовольства, а порою и явных проявлений негодования вызвала в народе отмена Юрьева дня.
В день этого святого все «черные» люди, безземельные крестьяне, работающие на чужой, помещичьей земле, могли менять своих господ, если были недовольны теми, у кого застал их «вольный день».
Правда, такая смена редко вела к лучшему. Часто меняли «кукушку на ястреба»… Но все же призрак воли был дорог темной душе бездомного пахаря, порабощенного невежеством и нуждою, но свободного хотя бы по букве закона.
Правда, люди бессердечные, зная, что кабальная запись действительна только до Юрьева дня, на один год, – старались за это время выжать все, что можно, из пахаря-оброчника. Десятки и сотни тысяч крестьян с семьями, не имея угла и гнезда своего, кочевали ежегодно из имения в имение вечными батраками-бродягами.
Но более благоразумные хозяева, собрав подходящих работников-пахарей, старались привязать их к себе и к своему хозяйству на более долгие времена и переписывали записи из года в год. Люди богатые, многоземельные помещики даже пускали в ход всякие посулы и льготы, чтобы притянуть побольше рабочих рук на свои пустующие угодья.
Случалось, что переманивали людей друг у друга, ссорились из-за этого… До стычек между целыми отрядами «дворцовой челяди» доходило порою.
Но в общем выработались средние условия, при которых и господа, помещики разной величины, и хлеборобы жили сносно. Каждый надеялся, что время выработает новые, еще более удобные для всех условия и рамки взаимных отношений.
Но в это большое, народное дело внес свое личное решение Годунов.
После ужасного события в Угличе, когда он не побоялся выжечь пол-Москвы, он решился допустить нашествие татар на эту столицу, – только бы отвлечь Федора от проклятого Углича, от останков зарезанного ребенка, лишь бы заставить народ забыть, хоть на время, этот кошмар… Как раз тогда, в 1592 году, именем Федора был издан указ, которым вводилась вечная кабала на Руси.
Было уничтожено право ежегодного перехода крестьян на другие земли…
Отменен был Юрьев день, и пахарь прикрепился к тому полю, где застал его новый закон.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» – вырвалось из народной груди скорбно-насмешливым криком… И перешел этот крик навеки в потомство.
На 270 лет, – как показала история, – приковал Борис к земле несколько миллионов людей, только бы угодить сильным помещикам, властным князьям и боярам, больше всего страдавшим от частых переходов крестьян от господина к господину.
Но оказалось, никому не угодил Борис.
Мелкие владельцы, правда, почувствовали себя спокойнее. Прочнее все строить смогли теперь, ровнее хозяйство у них пошло. Но крупные «господари» негодовали, что нет возможности по-старому на пустые земли скликать людей, от соседей их сманивать, издалека подзывать…
Эти и другие, более мрачные, толки идут о Годунове. Но долголетняя привычка – повиноваться ему – сильна во всех, и дальше толков дело пока не идет.
Гуляют и более темные слухи в народе и об Угличе, о царевиче, от злодея убиенном, о том, что сам назвал татар окольными путями правитель, дав им знать через мнимых предателей, будто свободны пути к Москве и некому защищать столицу царства…
Но за такие россказни целый город Алексин, где впервые зародились они, – весь город был «на поток» отдан судьями и палачами; и не менее Углича обезлюдел городок, веселый, многолюдный до этого.
На Москве особенно шпыни и доносчики шныряют, каждое слово ловят…
Сболтнет кто не без дурного умысла, по оплошности, против правителя слово скажет, весть повторит недобрую, – и хватают ночью неосторожного, из теплой хаты тащат в приказ, к допросам, на пытку ставят… А там, глядишь, – и сгинул человек.
Свои и то не смеют дознаться: жив ли, умер ли? Сослан куда далеко или в воду брошен, замученный, запытанный…
Все это слышит и знает Митя.
Много, много еще слышит он, что шепчут даже здесь кругом, на дворе патриарха Иова, друга Годунова, им поставленного и в митрополиты, и в патриархи Московские.
Толкуют, что Федору пора умирать, по расчетам Годунова, именно теперь.
Скоро 50 лет минет самому Борису. Десятки лет он медленно, осторожно подбирался к престолу… Столько греха явно и тайно принял на душу, что страшно подумать!
Будь его пора, его правление не после царя Ивана, который кровь, как воду, лил – еще страшнее показались бы дела Бориса. А теперь, умея надевать личину благочестия и смирения, удачно справляясь с внешними врагами, лаская всех, подкупая их царской казной, – он кажется агнцем белым перед багровой, окровавленной тенью Грозного царя…
Все это слышит Митя.
И чувство негодования, какое давно шевелится в груди юноши против лукавого вельможи, – начинает становиться все острее, переходит в чувство какой-то личной ненависти, глубокой, беспощадной вражды, на какую только способна чистая, горячая душа пятнадцатилетнего отрока.
Настал веселый праздник – Святки.
Широко, шумно справляют дни Рождества по всей Руси. А на Москве – особенно торжественно празднуют их.
Заливаются все московские колокола, которых до пяти тысяч насчитывается, если взять и посады с пригородами. Загудят они все – так не то что на улице – в домах плохо слышат люди друг друга: так потрясают воздух медные груди колокольные, потревоженные ударами тяжких, сильно раскачиваемых языков.
Пусты кельи, и сени, и переходы в Чудовом монастыре. Даже в черных избах дворовых, на поварнях, всюду – темно и безлюдно.
Только сторожа сидят и дремлют у ворот, у калиток, кой-где по внутренним дворам и дворикам. Очнется иной ото сна и заколотит громко в свое избитое по краям, засаленное от прикосновения многих рук ручное било.
– Таки-таки-таки-так! – застучит, выбивая сухую отчетливую дробь, деревянная колотушка… Собака залает, словно давая ей ответ. Другие ответят ей, все дальше и дальше подавая звонкие голоса замирающим лаем.
И стихнет все снова.
По церквам разошлись теперь люди. Иные у себя, дома, в монастырском храме, поневоле либо по охоте отстаивают долгую праздничную службу.
Люди свободные, не иноки, не служилые, а проживающие только при обители, при дворе патриаршем, – по другим храмам пошли молиться. Интересно им поглядеть и соборное служение, и древний чин в церкви Василия Блаженного… И в иных местах незнакомых – святыню поглядеть, помолиться другим иконам и мощам, не тем, которые всегда тут, под рукою в Чудовом находятся.
Димитрий не пошел в церковь. Сам Паисий благословил его пропустить службу, когда юноша попросил благословения: навестить в келье больного приятеля, инока Григория, уже второй год диаконствующего в обители.
– Благослови Господь на благое дело доброе. Недужного навестить, помочь брату в болезни – все равно что службу отстоять. Еще и боле зачтется ангелом твоим хранителем, дитятко! Иди, иди… Да только, слышь, поостерегайся. Брат Меркурий был у Григория. Сказывали: не может еще сказать, что за хворь у бедняги. Кабы что не вредное и для тебя вышло. Передается иная хворь. Пооберегайся. Близко не садись, не касайся недужного. Разве уж помощь какую нужно оказать…
– Слушаю, отче! Поостерегуся. А думается: как ни остерегайся, коли воля Божия, – не минует доли своей никто… А суждено здоровым быть, так и не допустит Он до другого…
– Ну, уж ты у меня ведомый «ритор», «вир элоквентус», как говорят латыняне. Ты там, кажись, у солунца-то, и по-латыни стал мороковать? Ладно, все ладно… Что человек ни познает, все на пользу душе его… Кроме зла познания, как сам разумеешь. Зло познать – рая полишиться… Только теперь уж, как земного нету, – душевного лишает нас Господь за наши прегрешения… Охо-хо-хо-хо! Иди с Богом… А как я вернусь, скажи мне: что брат Григорий? Душевный он и не глуп. Чудной малость… А тоже, в книжной премудрости силен… Люблю я толковать с ним. И все-то он слыхал, знает обо всем, что где по углам на Москве таится… Занятный инок! Иди…
В тесной, небольшой келье на простом иноческом ложе лежит больной.
Это – человек лет тридцати, с простым, русского типа лицом, каких встретишь часто в средней полосе России: сероглазый, скуластый слегка, с реденькой бородой и темноволосый.
Инок – хорошего роста, плотный, очевидно не ведущий аскетической жизни в богатом я шумном монастыре, где живет сам патриарх, где много князей и бояр числится среди иноков, вольно и невольно надевших рясу и мантию, принявших обет смирения и нищеты только на словах. Юрием, Богдановым сыном, Отрепьевым звали в миру монаха-диакона. Теперь он взял имя Григория. Но по старой памяти часто Юшкой его зовут.
Связь и родня есть у него даже при дворе. Дядя его, Смирной, Иванов сын, Отрепьев служит в приказах, подьячим числится. Он и устроил племянника при дворе патриаршем.
Тихо, осторожно вошел в келью к больному Димитрий.
Инок спал. Его довольно полное, сейчас как будто припухлое лицо было бледно. Черные круги окаймили закрытые глаза. Пересохшие губы были полураскрыты. Дышал спящий тихо и ровно. Когда юноша заглянул сюда днем, – инок метался в жару, бредил порою и выглядел очень плохо.
Сейчас, заметя перемену к лучшему, Димитрий молча перекрестился и, подняв глаза в угол, где перед иконою горела небольшая лампадка, стал беззвучно молиться, нервным, порывистым жестом осеняя усердно крестом.
Кончив молитву, сирота сел у небольшого, узкого окна, похожего на бойничный пролет, через которое в келью проникали лучи полного месяца.
До половины это окно обледенело и снегом было занесено. Заглядевшись на причудливые узоры, выведенные морозом на стеклах, юноша как будто задремал.
Мысли его унеслись куда-то далеко. И не в прошлое. Там – мало отрадного и блестящего, мало того, что особенно любит Димитрий: силы, раздолья, красоты и радостей. Неясно, сам не давая себе отчета, но именно этого желает, это любит, к этому стремится всегда юноша.
Иногда ему даже снится или наяву грезится – он и не разберет: не монах, а воин вышел из него… И в стальном шишаке, в золоченой кольчуге несется он на коне против неверных турок. Поражает их, как поражали сарацин галльских витязи, о которых он читал… Как поражал любимый его царь, Александр Македонский, несметные полки Дария-царя…
Наверное, и Александр, и даже Дарий – вовсе не такие были, каков московский государь, – бледный, с одутловатым, невыразительным лицом и женски-мягким, невыразительным взглядом мутных глаз… Да еще эта робкая, словно виноватая улыбка, которая никогда не покидает лица Федора… Совсем блаженный, юродивый, Христа ради, а не царь…
Не похож на повелителя и Годунов, хоть с виду и важен, осанист. Был долго, потерся около Грозного царя, вот теперь и хочет под него подделаться… Да плохо ему удается. Словно он сам не верит: так ли все это, что он делает? Невольно и окружающие начинают сомневаться и думать: прав Борис или не прав?
Ясно Димитрий, конечно, не представляет себе всего этого. Но что-то такое носится в его уме. Сам он не знает почему, но мысли его постоянно возвращаются к Борису, к царству… к вопросам, казалось бы, таким далеким и чуждым, бесполезным для бедного послушника, для сироты-писца.
Но время такое на Руси, что о царстве и делах правления, о государственных путях многие думают с напряжением не меньшим, чем в другие времена толковали и думали о вопросах религии, о том: ходить ли вокруг алтаря посолонь либо против солнца? кадить прежде образам или владыке? – и тому подобное.
Какое-то загадочное предчувствие прокрадывается в душу его: что ему придется вмешаться в общую кашу, если не теперь, так позднее. Вот станет он иноком заправским… Прославится подвигами святости… взойдет на митрополичье место… А там, гляди, и на патриарший престол. Иов, «смиренный богомолец», – как он сам величает себя, – тоже не больно знатного роду и великого ученья либо ума человек. Однако дошел! Почему же ему, Димитрию, не достигнуть того же?!
А тогда он не станет гнуться, подобно теперешнему пастырю всех христиан славянских, – перед сильными и дающими выгоду людьми. Себя не пожалеет тогда Димитрий, а много добра народу родному принесет… Он слышал в течение многих лет, чего просит народ, он видел в разных углах: чего не хватает, что ждут, кого любят, чего боятся простые бедные люди, страдники Русской земли…
Он, конечно, не царь… Он будет только духовным пастырем. Но станет говорить царям, заставит их тоже прислушаться к робкой мольбе народной, к его затаенным, горьким слезам, к вековечному стону, который встречает в ответ одни пытки да кнут порою…
МЕЧТЫ
Какой-то шум, долетевший от постели, заставил сильно вздрогнуть мечтателя, позабывшего даже, где он сейчас сидит.
Больной, проснувшись, приподнялся на локте, а правой рукой стал шарить на простом деревянном столе, который стоял в головах, недалеко от кровати.
Там, задев за солонку, он скинул ее на пол и крикнул слабым, недовольным голосом:
– Эка, лукавый…
– Проснулся, брат Юша? – подымаясь быстро со скамьи у окна и направляясь к постели, спросил сирота.
– Фу-ты, нечистая! Прости Господи… Темненько тута… И не разглядел я тебя… Снова пришел? Сторожишь? Ну, сторожи… Спаси тя Христос, братан… Вот, ковша нашарить не могу… С квасом стоял ковшик тута у меня… Есть? Благодарствуй… Ничего, не держи… я и сам посижу, напьюся… Ф-фу… Легче стало… Отпустило теперь. А было, думал, плохо дело… Капут башка моя пречестная, зело преподобная… Ф-фу! Ишшо хлебну… Словно на свет сызнова нарождаюсь я теперь…
– И впрямь лучше тебе! И так разом? Что такое, брат Юшенька? Напущено, что ли, было?
– Напущено?! От кого? Царь я алибо казначей чудовский, что корысть от меня какая и надо порчу напускать! Сам на себя напустил. Как на Украине живал, в Киеве славном, на Днепре… Да и дальше… Камыши тамо, болота… От них – зело ядовитая лихоманка прилучается, как лекаря там мне сказывали. А я больно рыбку ловить люблю… Бреднем и на червя… с наживкой… Вот и накачал себе… Который год выгнать не могу, лихоманка бы взяла эту лихоманку мою!
От раздражения больной даже закашлялся.
– Молчал бы ты лучше, брат Юшенька… Ишь, после хвори, словно раздуло тебя… Может, уснул бы? Я посижу, посторожу… Нужно чего – скажи, подам, принесу… Либо светец зажгу… Хочешь, почитаю тебе чего… Гисторию либо божественного писания…
– Ну, начитался, наслушался. Из горла назад прет! Уж лучше я полежу, подремлю, правда… А ты посиди, коли охота. Все не один… Больно не люблю я один оставаться. И не убил вот еще никого, и церковного добра не хитил, – а неохота одному оставаться… Вот-вот станет перед тобой… не то «он», лукавый… не то – думы твои же, затаенные, нечистые, черные-черные, лукавого чернее…
– Ну, зачем же? Можно и об чем ином… Зачем черные думы в себе носить…
– Зачем? А затем, что тебе наполовину того нет, сколько я на свете прожил, чего не вытерпел, другим чего не подковыривал, коли случай был… Вон читал я во временнике об одном малом… Царь-то Иван и спать не спал покойно, коли не читал ему кто вслух книги разные… И громко, чтобы сквозь сон да слышал он живой голос человеческий… Сладко, видать, спалось царю, легко на душе было: а ни сучка ни задоринки. Сплошь один клубок нечисти адовой!
– Должно, что и так… Прости Господи, упокой душу грешную раба твоего, царя Иоанна.
– Ловко. А за Каина да за Иуду Искариота ты ныне не молил еще Господа? Либо за Годунова, за нашего правителя доброго, благочестивого? Оно бы уж заодно…
– Что же, за всех молиться надо… И за мучителей наших, и за проклинающих нас… Сказано же…
– Сказано, да не доказано… Коли бы так было, сама бы каждая овца несла волку сенца: «Съешь, мол, меня да пасть утри!» А есть такие бараны, что не идут, упираются, сами с волками бодаются… Как кому, а мне – такие любы… Пить дай…
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|