Изамбар. История прямодушного гения
ModernLib.Net / Фэнтези / Жарова Иванна / Изамбар. История прямодушного гения - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
* * * Монсеньор Доминик развернул очередной лист, но вместо ставших уже привычными чертежей, цифр и знаков, перемежавшихся с текстом, где преобладал греческий язык, вдруг увидел значительно более удаленные друг от друга латинские строки, покрывавшие страницу сверху донизу. На оборотной стороне текст продолжался. Над словами порой попадались их синонимы, встречались и исправления прямо в тексте. Это был перевод книги с греческого. Монсеньор Доминик пробежал глазами четверть страницы из самого «Учения Пифагора». Перевод был выполнен блестяще. Далее, на следующей странице, вложенных листов оказалось не меньше десятка, и на каждом епископ обнаружил латинский текст. Пролистнув книгу вперед, монсеньор Доминик снова добрался до Изамбаровых чертежей. Должно быть, переводчик случайно забыл кусок своих черновых записей, а когда переписывал латинского Пифагора набело, греческий был у него под рукой. В процессе перевода у него рождалось много собственных мыслей, предположений, догадок, и между делом, на время отложив текст, он записывал их, опробовал на практике, упражняясь в своей любимой геометрии. То есть все это происходило, по сути, одновременно! Монсеньор Доминик поднял голову. За окном был виден отсвет закатного солнца. Второй день епископ не мог оторваться от сокровищницы этих страниц – они питали его, они давали ему силу, как питают и укрепляют других хлеб и сон. Библиотекарь был еще тут. – Скажи, ты не помнишь, за сколько времени Изамбар перевел «Учение Пифагора»? – обратился к нему епископ. – Пифагора, монсеньор? Недели за четыре. Или чуть больше. Перевел и переписал набело. Я же говорил вам, Изамбар пишет очень быстро, – отозвался библиотекарь. Один месяц! Перевод, список и вот это! Как же он мыслит?! Как устроен его ум? Невероятно! Монсеньор Доминик посмотрел в глаза библиотекаря, немного усталые, но спокойные и внимательные, и спросил: – А сам ты читал его закладки? – Пытался, – сознался тот. – Но не все понял. Я совсем не знаю арабского, а иврит – очень плохо. Раньше я считал себя знатоком греческого. До того, как Изамбар пришел к нам... В этих записях встречаются очень редко употребляемые слова. Изамбар – великий эрудит. – Ты, наверное, не упускал случая понаблюдать за ним, – резонно предположил епископ. – Он пишет в основном по-гречески. Почему? Быть может, он не желал, чтобы его записи прочли люди, не знающие этого языка? Или дело в другом: Изамбар на нем думает. Он писал это для себя самого, увлеченный движением мысли. Просто греческий – родной язык Изамбара. – Монсеньор Доминик вопросительно воззрился на библиотекаря. – Мне это тоже приходило в голову, монсеньор. Но об Изамбаре ничего нельзя сказать наверняка. Конечно же, я немало за ним наблюдал. Как и брат Себастьян, я давно заметил, что Изамбар пишет левой рукой еще быстрее, чем правой, и когда он сидел здесь в одиночестве над своими заметками по геометрии, он всегда писал левой и по-гречески. Сперва я, разумеется, тоже решил, что он грек и левша (во втором я, впрочем, почти уверен). Но я заметил также, что по-латыни и на иврите он пишет правой рукой, а по-арабски – всегда левой, что, впрочем, согласитесь, монсеньор, и удобнее. А вот как он умудрился, переписывая греческие книги с такой скоростью, ни разу не смазать чернила! Впрочем, он очень странно держит перо – чуть выше, чем это принято, так, что его пальцы никогда не касаются листа. Быть может, в этом и есть секрет его скорописи. И еще в том, что до монастыря он всерьез занимался музыкой. Да, монсеньор, я догадался задолго до всей этой истории, которая так плохо для него кончается... У Изамбара, кроме всего прочего, на редкость ловкие и чуткие пальцы, какие бывают только у музыкантов, причем скорее у лютнистов, чем у органистов. Это пальцы, воспитанные струнами. Когда-то, много лет назад, я знал одного великолепного лютниста. Я вспоминал его всякий раз, наблюдая за Изамбаром. Мне приходило в голову, что настоящие музыканты думают не словами. Мысль у них – на кончиках пальцев. У нас, обычных людей, ум и руки не всегда поспевают друг за другом, ибо они не дружат меж собою. А Изамбар, зная столько языков, мог позволить себе не привязываться ни к одному. Его пальцы умели мыслить звуками, он научил их мыслить геометрическими фигурами, а уж слова языков, хранящихся в его голове, давались им сами собой. – Библиотекарь вдруг спохватился: – Должно быть, то, что я говорю, звучит нелепо... Вот, однако, взгляните, если хотите, я тут кое-что нашел. На листе, протянутом епископу библиотекарем, было два крупных чертежа, а пояснения к ним шли на латыни. Первый чертеж представлял собой причудливую кривую линию, слева и снизу ограниченную перпендикулярно скрещенными векторами, поделенными на одинаковые отрезки. Вглядевшись в значки и надписи, монсеньор Доминик понял, что вертикальный вектор образует шкалу высоты звука с ценой деления в полтона и вмещает четыре октавы, горизонтальный же характеризует время, вернее, длительность, которая измеряется тактами; на чертеже деление равнялось одной четверти. Изамбар графически изображал восемь тактов мелодии, а затем приступал к математическому анализу, где вычислял периодичность повторения каких-то звукосочетаний. Монсеньор Доминик ничего не смыслил в музыкальных терминах и дальше читать не стал, но впервые в жизни пожалел об этом пробеле в своем образовании. Второй чертеж изображал Землю, вокруг нее на семи сферах – семь планет в непривычном епископу порядке: за Луной – Солнце, потом Венера, Меркурий, Марс, Юпитер и Сатурн. В комментариях говорилось о звучании небесных сфер, подобном звучанию струн, и приводились вычисления тона для каждой планеты. – Небесная музыка – это из Платона, монсеньор, – подсказал библиотекарь. – Изамбар, как видите, не забыл, что он музыкант. Музыка всегда интересовала его. И пифагорейские идеи о поющем космосе ему явно по сердцу. – Это, вполне возможно, заинтересовало бы и меня, если бы я различал ноты, – откровенно признался епископ, возвращая листок. – А что до пифагорейских идей... – Монсеньора Доминика вдруг осенило: – Мне говорили, Изамбар не ест мяса... Библиотекарь вздрогнул. – А здесь, – продолжал монсеньор Доминик, – собрано столько античных авторов! И пифагорейцы, и платоники, и неоплатоники. Может быть, и Ямвлих имеется? Не бойся, я не скажу отцу настоятелю. А сам ведь он по-гречески не читает. Генерал вашего ордена знал, кого поставить во главе обители с такой библиотекой! Языками владеть как раз необязательно, а вот признаки... Знание признаков стоит куда дороже. За столько веков они уже превратились в предание, ведь монахи, под них подходящие, появляются здесь раз в сто лет. И все же они появляются. Откуда-то они узнают о книгах, что собраны здесь, как узнал Изамбар, и приходят. Они не едят мяса и прилежно занимаются математикой. Они верят, что оттачивание ума приближает человека к Богу. И еще они умеют хранить тайны. Они позволят содрать с себя кожу, но не скажут того, о чем считают нужным молчать. Лицо библиотекаря побледнело. – Неправда, – сказал он быстро и испуганно. – Брат Изамбар христианин! – Конечно! – улыбнулся епископ. – Он просто слишком много работал в библиотеке. Наверное, сильно устал. Вот и решил отдохнуть в помойной яме. – Но, монсеньор! Разве это грех – не есть мяса и заниматься математикой? – Я не сказал, что это грех. Я не ваш настоятель. Я сам люблю математику и знаю ее настолько, чтобы оценить талант Изамбара. Я сознаю, что мой долг – приложить все силы к его спасению. Для этого мне необходимо понять ход его мыслей. Чего бы ради я сидел здесь? Мне придется убеждать его логикой, и только логикой, ибо иные доводы, как известно, на него не действуют. Понимаешь, как трудна моя задача? – Да, монсеньор, – ответил библиотекарь с глубоким и искренним почтением. Монсеньору Доминику удалось его успокоить. Но епископ безбожно лукавил. Меньше всего он думал сейчас о предстоящем логическом поединке с Изамбаром, ибо мысль эта не могла внушать ему оптимизма. Другое дело, что монсеньор Доминик сгорал от любопытства в предвкушении общения с человеком, от чьих заметок он не находил в себе сил оторваться уже два дня подряд. – Кстати, мне говорили, Изамбар что-то переводил с арабского, – как бы между делом напомнил монсеньор Доминик. – Найди мне эту книгу. И перевод, и оригинал. Я читаю по-арабски и хочу сверить... – Хорошо, монсеньор, сейчас.
* * * Как и предполагал епископ, книга была по астрологии, и закладок в ее оригинале переводчик оставил целый ворох. Оно и понятно – кроме Изамбара, пользоваться этим текстом здесь было просто некому, тем более после появления латинского аналога, куда перекочевали все таблицы и построения. Верно, чудо-переписчик затем и взял на себя такой труд, чтобы местные любители астрологии не мусолили по пустякам редкую книгу, недоступную их разумению. А книга, вероятнее всего, пришла сюда с самого Востока, причем относительно недавно – об этом говорила роскошь позолоты узоров на титульном листе и полях страниц. Имя автора, как и в «Учении Пифагора», не указывалось. Возможно, их было несколько. Эта книга представляла собой учебник, где читателю по ходу изложения астрологической теории предлагалось множество задач. Изамбаровы закладки пестрели их решениями. Монсеньор Доминик нашел-таки то, что его интересовало по-настоящему, несравнимо больше, чем все античные философы, вместе взятые! Как практик и еще раз практик, озабоченный вычислением своего собственного будущего и поисками благоприятных моментов, предопределенных судьбой, а кроме того, как человек, не имеющий лишнего времени на экзерсисы, епископ совсем не привык решать абстрактные задачи. Ему приходилось признать, что, жалея на них время, в конечном счете он терял его. Глядя, сколь легко даются Изамбару ответы на вопросы, над которыми он сам просиживал часами, монсеньор Доминик не заметил, как разделил компанию темпераментного органиста, да и рябого аскета тоже: его почти затрясло от зависти к переводчику. В самом деле! В ушах у него камертон, в горле – все октавы, в глазах – все измерительные приборы, он умеет думать пальцами; умеет дышать так, что его сердце засыпает, когда любой другой визжал бы как свинья; а главное – он решает вот такие вот задачи походя, для разминки! Что же у него в голове? Кто создал эту голову? Возможна ли такая степень совершенства в человеке, слабом, грешном, ленивом, ограниченном и несовершенном по определению? Почему в большинство людей грамотность приходится вколачивать розгами, а в итоге выясняется, что и результат-то того не стоил – разум их по-прежнему дремлет? Откуда же берутся такие изамбары? Откуда он взялся, с какой звезды прилетел? Епископ поймал себя на этих риторических вопросах и оборвал с присущей ему аскетической безжалостностью, ибо они были бессмысленны, как и вызвавшие их внезапные эмоции. В самом деле! На кого пенять? «Разве Изамбар виноват в том, что, пока он тихо сидел за конторкой и щелкал как орешки задачи, я исповедовал королей, заключал и прерывал перемирия, пекся в застенке с ведьмами и занимался всеми этими скучными делами, от которых никуда не денешься, если ты епископ? И епископом меня сделал не Изамбар. А ведь и я мог бы, так же как он, всю жизнь просидеть за книгами!» – думал епископ, как ни странно, в тот миг совершенно забыв и о яме, откуда он вытащил математика, и о роли, которую готовился сыграть в истории с Filioque. Неизвестный автор учебника предлагал найти положения Солнца, Марса, Юпитера и Венеры, при которых аспекты между Солнцем и Марсом, Марсом и Юпитером, Юпитером и Венерой, Венерой и Солнцем будут равны девяноста градусам, то есть образуют квадрат, причем точкой отсчета служила конкретно указанная временная дата. Это означало, что условно исходное положение остальных (кроме Солнца) планет следует взять из астрологической таблицы, что и делал Изамбар; но больше он туда не заглядывал. Он забывал про знаки Зодиака и имел дело с окружностью и ее диаметром. Поскольку, исходя из условия задачи, первая и третья планеты должны противостоять, между ними – сто восемьдесят градусов. А поскольку Солнце противостоит Юпитеру раз в году, диапазон смещения диагонали ограничивается углом в тридцать градусов (цикл Юпитера – одиннадцать лет десять месяцев). Для вычисления отставания Марса от Венеры у Изамбара имелась специальная формула, в которой присутствовал загадочный коэффициент, связанный с периодом ретроградности обеих планет, как предположил монсеньор Доминик. Применив свою формулу, Изамбар строил вторую диагональ, достраивал первую в качестве перпендикуляра к ней и соединял точки на окружности, получая требуемую квадратуру. Далее, благодаря все тому же мистическому коэффициенту, он указывал дату вхождения рассматриваемых планет в заданное взаиморасположение с точностью до минут. Другие задачи он решал так же, не забивая себе голову туманными толкованиями на планетные аспекты, которыми кишел учебник, как и любой учебник астрологии. Изамбар выполнял построения внутри окружности, принятой за шкалу времени, как геометр, признающий время геометрической величиной. И вычислял как математик, глубоко постигший числовые закономерности. Половина обозначений из его формул никогда прежде не встречалась монсеньору Доминику. И сами формулы были для него сложноваты. Но краткость решений восхищала епископа: ведь ему-то был важен результат, а не процесс, как Изамбару! «И даже не пользуется своим даром...» – снова вспомнил монсеньор Доминик беднягу органиста. Совсем не пользуется практически! Разве уважающий себя астролог допустил бы, чтобы его гениальную голову поливали помоями? Допустить над собой такое мог только математик, причем от избытка гениальности. Монсеньор Доминик принялся листать книгу, вороша закладки, но так и не нашел ни одного гороскопа. Все астрологические задачи и построения носили чисто теоретический характер. Это были упражнения для ума, и порой – сложнейшие. Между тем в самой книге имелись и практические задания. Казалось, Изамбар умышленно их игнорировал. Монсеньор Доминик вспомнил про стихи, которые, как утверждал его первый информатор, писал Изамбар, предавая мистическую форму своим научным открытиям. Стихи здесь тоже отсутствовали. Или сложность задач в данном учебнике была недостаточной, чтобы вдохновлять математика на поэзию? Или он относился к ней серьезнее, чем к чертежам и вычислениям, и в книгах не разбрасывал, даже в арабских? А впрочем, что, если это верно и для его практических занятий астрологией? Епископу все же не верилось, что Изамбар не составил ни одного гороскопа хотя бы из простого любопытства. Вот только где теперь все это? Надо полагать, в его келье осталось немало интересного, когда настоятель велел посадить его в яму. Попробовать расспросить монахов? Епископ горько усмехнулся наивности собственной мысли – это было совсем не его качество. Монахи ни за что не сознаются! Ведь, как говорят, не пойман – не вор. Они, разумеется, хорошенько припрятали свои приобретения, добытые из кельи опального Изамбара, ведь настоятель-то шутить не любит; ну и для видимости что-то было публично и торжественно предано огню. Что-то, чего было не так жалко, чем согласились пожертвовать. Например, выясняется, что здесь никто не читает ни по-арабски, ни на иврите, а Изамбар свободно владеет этими языками. Легко бросить в костер то, что никогда не сможешь прочесть, как бы тебе ни было любопытно, что же там написано! Если бы монсеньор Доминик намеревался осудить Изамбара, он бы перерыл весь монастырь, каждую келью, каждую книгу в библиотеке в поисках «еретических писаний». Учитывая же, что Изамбара следует оправдать, обыски неуместны: не стоит пугать монахов, чья искренность и доверие монсеньору Доминику еще могут пригодиться. Епископ не искал бессмысленных трудностей. Ему хватало Изамбара. Изамбара с его математической логикой и загадочным умолчанием Filioque. Реального Изамбара, о котором он уже почти забыл, пока изучал его переводы, размышления, заметки и задачи...
* * * – Монсеньор! Монсеньор, вас спрашивает господин лекарь. Это было третье утро, встреченное епископом в библиотеке, за конторкой опального монаха. Монсеньор Доминик вышел во внутренний двор, где ожидал его приехавший из города врач. – Ваш Изамбар поправляется, монсеньор. У него на редкость крепкое здоровье. Природа и старания моей сиделки берут свое – его раны затянулись. Он спокойно и подолгу спит, а это очень хороший признак. – А как его глаза? – не преминул поинтересоваться епископ. – С ними тоже все обошлось, – заверил лекарь. – Говорю вам, этот человек удивительно живуч и вынослив. Единственное, что меня немного беспокоит, – он все еще отказывается от пищи. Пока старуха мазала ему раны, это было даже хорошо: благодаря тому, что он постился, его тело усиленно впитывало лекарственное снадобье и заживало вдвое быстрее. – Он постился? – переспросил монсеньор Доминик. – Он постился целый месяц, пока сидел в яме. Теперь я думаю, что и его странные дыхание и пульс, столь поразившие меня в прошлый раз, были следствием поста. В яму ему кидали объедки. Гордость то была или брезгливость, но он поступал мудро. Он ни разу не нарушил своего поста, в противном случае воспаление бы развивалось быстрее, и он сгнил бы заживо прежде, чем ваше преосвященство извлекли его наружу. Вот что я понял, монсеньор! «Он, как и я, думал об Изамбаре все это время, – отметил про себя епископ. – И ему как врачу Изамбар тоже загадал загадку». – Но ему пора начать принимать пищу! – продолжал лекарь. – Моя сиделка, кажется, не способна уговорить его. Но вы, монсеньор... – Я?.. – изумился епископ. – Я имею основания предполагать, – доверительно сообщил лекарь, – что и причина его невероятного терпения тоже в посте. Длительный пост, насколько мне известно, значительно изменяет телесные ощущения. И теперь я подозреваю, что ваш Изамбар ожидает новых пыток, намереваясь и впредь поститься и сносить мучения до самой смерти. Вам следовало бы, монсеньор, заверить его в том, что он ошибается (если это, конечно, так). Меня и старую женщину он всерьез не принимает, в чем, опять же, совершенно прав. Если ваше преосвященство желает беседовать с ним по душам и без насилия, вам следует о нем позаботиться. Он, конечно, необычайно живучий человек, но сейчас у него нет сил на то, чтобы разговаривать. Молчание, которое он хранит, более чем оправданно. Лекарь, с его громадным опытом в делах подобного рода, доверия заслуживал вполне. И монсеньор Доминик вновь перешагнул порог кельи монаха, чьего выздоровления ждал с таким волнением.
* * * Изамбар не спал. Как и в прошлый раз, он лежал лицом вниз, но, услышав шаги епископа, повернул голову. Опухоль с этого лица теперь спала совсем; губы приняли свою природную форму – они были красивого тонкого росчерка, с заостренными уголками; да и нос, хоть не столь классический, как у органиста, все же не опровергал епископских подозрений. – Дитя мое, – обратился монсеньор Доминик к выздоравливающему и встретил взгляд кроткий и ясный, а глаза, миндалевидные, чуть заметно раскосые, но большие, были карими. Так вот почему рябой монах назвал их самоцветами – они меняли свой цвет! Страшное кровавое облако в белке левого глаза превратилось в розовое пятнышко. Еще пара дней – и оно исчезнет совсем... – Дитя мое. – Епископ опустился возле Изамбара на край монашеского ложа. – Я прошу тебя, верь мне. Я желаю тебе только блага. Для твоей души и для твоего тела. Я не хочу, чтобы ты страдал. И не допущу этого больше. Я буду защищать тебя перед теми, кто обвиняет тебя, если... Если только ты позволишь мне. Мне необходимо говорить с тобою, дитя мое. О многом. Я буду ждать, пока ты наберешься сил и мы сможем говорить. Я... не тороплю. Я буду ждать столько, сколько нужно. Ведь ты... не против того, чтобы говорить со мною, Изамбар, дитя мое? Губы монаха остались плотно сомкнуты, но умные темные глаза ответили епископу согласием. «Я тоже хочу говорить с тобою», – отчетливо сказали они монсеньору Доминику. – Я приду к тебе позже, дитя мое. Поправляйся. И слушайся господина лекаря. Храни тебя Господь! Епископ не помнил, когда и с кем он говорил в последний раз так просто и искренне, от всего сердца. И, говоря, сам согревался теплом своих слов. Они были сродни глазам Изамбара, теплым, живым, умным и при этом обезоруживающе детским. Наверное, глядя в такие глаза, и нельзя говорить иначе...
* * * Ждать монсеньору Доминику пришлось еще целую неделю. Он успел неплохо вникнуть кое в какие приемы, используемые Изамбаром в решении астрологических задач, и даже съездил в соседнюю обитель, где хранил свои собственные практические работы. Наконец лекарь объявил, что его пациент вполне здоров. И в третий раз вошел епископ в дверь заветной кельи. Теперь уже жилец ее мог подняться навстречу гостю. Вот тогда-то и услышал монсеньор Доминик впервые этот необычный голос, умевший сочетать глубину с высотой и оставаться тихим. – Здравствуй, отче, – произнес голос, тронув тишину, словно водную гладь, осторожно, но не робко, скорее, с тем же радостным смирением, что столь отчетливо прочли епископские глаза в почерке чудо-переписчика. И Изамбар низко, до самой земли, поклонился. Монсеньору Доминику стало даже слегка не по себе: в поклоне этом не было ни тени подобострастия, но какое-то в высшей степени осознанное, скорбное почтение. – Здравствуй, дитя мое. И поверь, я не стою твоей благодарности, – как будто оправдываясь, поспешил ответить епископ. – Я поклонился не благодеянию твоему и не благим намерениям твоим, но бремени твоему, которое тяжко, – услышал монсеньор Доминик от человека, что совсем недавно лежал вот здесь, на залитой кровью постели и смотрел на него черными от боли глазами. – Не иго – муки, – опережая епископскую мысль, прозвучало все так же негромко и мелодично. – Но тяжкое бремя – власть над ближними. Изамбар стоял перед монсеньором Домиником, невысокий, тонкий, скорее стройный, чем худой, хотя веса в нем было не многим более чем в двенадцатилетнем ребенке. Воистину, человек этот соответствовал своему голосу и воплощал его наиболее совершенно именно теперь, пройдя через муки, которые он не почитал за иго, и едва поднявшись на ноги после болезни. В его хрупкости коренился незыблемый стержень. Этот человек был внутренне и внешне уравновешен и, несмотря на свое ремесло переписчика, не был сутул. Мелодический строй его существа отражался в его теле статью, музыкальной гармонией пропорций. Его не портили ни бледность, ни впалые щеки, ни выступающие ключицы. И глаза его сияли как настоящие самоцветы. – У каждого – свой крест и свой долг, дитя мое, – сказал монсеньор Доминик. – И мой долг в том, чтобы помочь тебе. Скажи мне, Изамбар, дитя мое, во имя чего ты предал себя на страдание и унижение? – Во имя Господа, – был ответ. Так отвечали епископу на этот вопрос все обвиненные в ереси. Абсолютно все! Ему стало обидно, почти больно оттого, что даже Изамбар, эрудит и математик, здесь не оригинален. Но снова проницательные глаза уловили движение мысли собеседника, и голос, подобный легкому перезвону хрустального колокольчика, продолжил: – В одном городе жили два влюбленных юноши. Первый всюду твердил о любви своей и имя возлюбленной своей повторял каждый час до семижды семи раз и прелести ее восхвалял перед друзьями. Второй же влюбленный молчал о возлюбленной своей, но сердце его воспевало ее до семижды семи раз в каждом ударе. Но не потому лишь молчал второй влюбленный, что не поспел бы язык его за сердцем его. Полагал он в уме, что возлюбленная его больше, нежели имя, данное ей от рождения земного, а красота и добродетели ее неизреченны на языках человеческих. И так хранил он любовь свою в молчании. Монсеньор Доминик сразу ухватил рациональное зерно. – Очевидно, что второй любил свою возлюбленную во столько раз сильнее, чем первый – свою, сколько ударов делает в среднем сердце человека за час. – Прости меня, отче, за эти числа, – смущенно улыбнулся Изамбар. – Я привык все иллюстрировать числами, забывая о том, что они порой слишком отвлекают от самого предмета... Это не математическая задача, отче. Это притча. Впрочем же, и не вполне притча. Здесь нет ни конца, ни морали, как нет их в любви. Любовь беспричинна и бесконечна. И как все бесконечное, она неизмерима. Поэтому и не говорится, чья любовь больше. Просто первый влюбленный не мог вместить любви своей, ибо сердце его не расширялось. И вот, он говорит друзьям о прелестях возлюбленной своей. Что станет с ним и любовью его, как ты разумеешь, отче? – Не знаю, Изамбар, дитя мое, – пожал плечами епископ. – Спроси это у того, кому случалось любить женщину. – Когда юноша похваляется перед друзьями возлюбленной своей, любовь его уже не есть неизреченная тайна, а всего лишь история, доступная чужим ушам и языкам. И если не раскроет влюбленный юноша сердца своего, любовь уйдет от него с шумом молвы, как вода уходит в песок, и забудется, как всякая молва. Иначе – второй влюбленный. Он бережно хранит любовь в сердце своем, лелеет ее, как садовник – дерево. Любовь растет, расширяя сердце. Сердце же человеческое расширяется всегда через муку. Но счастлив хранящий на устах печать. Ибо золота молчания он не меняет на серебро слов. И любовь его уподобится неразменной монете. Изамбар подошел к окошку своей кельи и встал в падающем на него тонком луче света, сам тоненький и гибкий, как стебелек. Движения его гармонировали с голосом – в них была созвучная мелодика. – Но, дитя мое, не забывай о том, что все тайное становится явным, – заметил монсеньор Доминик, глядя в сказочные глаза, на солнце вдруг засверкавшие чистой бирюзой. – Я не забыл, отче, – отозвался Изамбар легко и просто. – Ведь со мной это случилось. – Он улыбнулся. – Я знал, что так будет. – Если я верно понял твою притчу, умолчание Filioque, в котором тебя уличили, означает не его отрицание, но выражает глубину твоего почтения к тайне исхождения Духа Святого. Я уловил мысль? – Ты умен, отче, – наклонил голову Изамбар. – Ты тоже отнюдь не глуп, – поспешил подхватить епископ. – Так считают все в этой обители. И я, признаюсь тебе честно, просмотрев кое-что из оставленного тобой в библиотеке, скажу больше – ты потрясающе умен и талантлив, Изамбар. Так объясни мне ради Бога, что помешало тебе защищаться и отвести от себя обвинение? – Но, отче мой, ведь я монах! – сказал тогда Изамбар, и епископ видел, что он искренне удивлен подобной мыслью. – А монах не оправдывается и не защищается. Так меня учили, когда я еще только собирался стать монахом. И я принял это в свое сердце. Когда монаха обвиняют – он целует землю, когда монаха хотят бить – он ложится на нее. Монах не судит о том, справедливо ли с ним поступают. Он свободен от этого. – Но ведь всему же есть предел, дитя мое! – заметил монсеньор Доминик. – Прости меня, отче, но это не так, – с живостью возразил Изамбар. – Любовь бесконечна. И Сам Господь – беспредельная тайна. А если ты знаешь математику, в ней есть понятие бесконечного множества. Есть прямая – она бесконечна... Епископ глубоко вздохнул. Он понял, кто перед ним. Изамбар был истинным, чистейшей воды мистиком, какие встречаются именно среди математиков. Математика до такой степени оттачивает в этих людях рациональное, что другая, иррациональная половина их существа высвобождается вослед, уже не зная никаких ограничений. А геометрия и сама по себе способна служить источником вдохновения для мистика, завороженного ее всеобъемлющими очевидностями. – К тому же в моем молчании, отче, больше, чем просто умолчание, – продолжал Изамбар, оправдывая епископские догадки. – Это принцип, на котором я стою и буду стоять до конца. – То есть, дитя мое, для тебя принципиально важно непроизнесение этого одного-единственного слова в тексте Credo. Произнесение же его имело бы далеко идущие последствия, внося разлад в твою совесть и нарушая твою связь с истиной. Так? – Так, отче. – От тебя же требовали именно произнесения данного слова. И требование по-прежнему в силе. – Да, отче. – И ты снова готов отправиться в яму и лечь под плети? – Да, – ответил тихий чистый голос, и глаза Изамбара на миг потемнели, словно тень пробежала по ним. – Тебе дана власть, отче. Прикажи, чтоб меня сожгли. Но если ты предашь меня в руки отца настоятеля... Все начнется с начала. Ну что же, ведь я монах! Этот человек даже не помышлял о спасении. И не испытывал страха перед смертью. Впрочем, и не мудрено после пережитого им ужаса ямы. Но он соглашался вернуться даже туда – вот что ужаснуло самого монсеньора Доминика. – Изамбар, послушай меня! – почти взмолился епископ. – Я ведь обещал тебе мою защиту. Я сказал, что хочу тебе только блага. Повторяю вновь, что не желаю тебе страданий ни плотских, ни душевных. – Ты добр ко мне, отче, – Изамбар одарил монсеньора Доминика самой открытой и теплой улыбкой. – И доброта твоя дорога в очах Господних. Ты сам не знаешь, сколь дорога! Мне же дорога Любовь Господа, дивная и беспредельная. А потому не стану противиться мукам, дабы расширилось сердце мое. – Неужели ты хочешь страдать, Изамбар? – спросил епископ упавшим голосом. – Я хочу приять дар Господа, – был ответ. – Ибо каждый дар Господа – одна из граней Любви Его. В страдании – дар совершеннейший. Теперь я знаю это. – Я верю тебе, – сказал монсеньор Доминик после паузы и не без усилия. – Но я хочу понять тебя. Объясни мне, Изамбар, дитя мое, что это за дар. – Дар нельзя объяснить, – снова улыбнулся Изамбар. – Его можно лишь принять. – Ну, хорошо, – епископ тяжело вздохнул. – Пусть так. Оставим это пока. Вернемся к твоему принципу. Будь добр, объясни мне хотя бы его. Что стоит за твоим умолчанием, кроме почтения к божественной тайне и готовности к страданию? Ты не должен уклоняться от ответа, Изамбар. Я знаю, что ты владеешь логикой и искусством доказательства. Я взываю к твоему разуму и к твоей щедрости. Мне важно понять тебя и твой принцип. Окажи мне милость. Я не шучу, Изамбар, поверь мне... Монсеньор Доминик бессильно развел руками, не зная, что еще сказать. – Я понимаю, отче, – легко согласился Изамбар, делая движение навстречу собеседнику. – И я постараюсь объяснить тебе как можно лучше. Только это не так просто... Точнее, это достаточно просто, если обратиться к математике. Прости меня, отче: именно к математике, но не к богословию.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|