Тем не менее у меня не было намерения день за днем подавлять бессознательные порывы, способные смести самые благие намерения. В двадцать лет бывают чувственные импульсы, которые нельзя подавлять до бесконечности.
Более благоразумным я считал покинуть завтра утром эти места, как и собирался, и не искать встречи с этой девушкой, способной внести сумятицу в мой хорошо налаженный мирок. Я ненавидел Фанфан за то, что она так непосредственна и направляет свой корабль такой уверенной рукой. Пусть бы она была не такой красивой, не такой лучезарной и более фальшивой. Мне был омерзителен влюбленный безумец, которого она пробуждала во мне. Нет, я не дитя Вердело: я благоразумен, верен Лоре, прилежен в учебе, не мот и не пьяница. Я предпочитал забыть эту провозвестницу всяческих свобод, эту молодую женщину, смотревшую на жизнь как на большие каникулы.
Мне оставалось провести с ней под одной крышей вечер и ночь.
Фанфан явилась в гостиницу поздно вечером. На ней было платье в обтяжку с белоснежными кружевами, которое подчеркивало совершенство ее форм. Она была не из тех женщин, лаская которых ощущаешь под рукой пустоту: все округлости были упругими и плотными, но не содержали никакого намека на тучность.
Она пожелала познакомить нас с результатом своих последних съемок. Стала прилаживать к треноге проектор «Сюпер-8» уверенными движениями, не лишенными, однако, грации и кокетства. Она была само очарование, причем в ней не было и тени самоуверенности, часто сопровождающей редкую красоту. Во мне шевелилось темное желание овладеть ею, и я старался как-то замаскировать свои жадные взгляды.
Мод и мсье Ти заняли первый ряд, Каждый в своем кресле, а я сидел за ними на плетеном диване. Фанфан погасила свет.
Экран заполнили ужасные картины. В комнату ворвалась война. На фоне грязного, наводненного крысами укрепленного лагеря завязывалась нежная дружба двух солдат, по виду – уроженцев Южной Европы. Фильм поражал правдивостью. Актеры двигались на экране, как на настоящем поле боя, равнодушно ступая по трупам. Удивительно точная композиция. Задний план отработан так же тщательно, как и первый. Захватывающие сцены. Изумленный силой киноповествования, я спрашивал себя, как могла Фанфан заполучить такие декорации при своем рахитичном бюджете; но тут она включила свет.
– Это вам мой сюрприз! – сказала она вроде бы мимоходом. – Но это только первый монтаж. Подождите минутку, я сменю бобину.
– Где это ты снимала? – пробормотал мсье Ти.
– На войне между Ираном и Ираком, с иракской стороны, – ответила она, орудуя коробками с кинолентой.
– Но… как у тебя хватило духу приблизиться к фронту?!
Пожав плечами, она ответила мне, что уладить можно все на свете. Я представил себе, каково было молодой женщине в мусульманской стране во время войны; но главная трудность, конечно, заключалась в том, чтобы без конца приспосабливать сценарий к передвижению войск и показать фронт как он есть.
– Не думайте о том, как ко мне приставали, – со вздохом сказала Фанфан.
Испытывая затруднения с деньгами, она убедила себя, что войну надо снимать на поле боевых действий, невзирая на риск, которому подвергаются воюющие. Телевизионные репортажи казались ей недостаточными. Чтобы как следует показать войну, необходимо сочетать реальность с художественным вымыслом, только в этом случае факты получат надлежащее освещение. Фанфан полагала, что поэты лишь флиртуют с правдой, а точны в описаниях только геометры.
Я знаю, у читателя может возникнуть сомнение в моей искренности, настолько представляется невероятным, чтобы двадцатилетняя девушка с камерой под мышкой прибыла на фронт кровопролитной войны. Тем не менее это так, Фанфан сняла свой фильм на фронте. Это подтверждали привезенные ею ленты, мне такое никогда бы в голову не пришло и казалось неправдоподобным. Фанфан из тех женщин, очарование которых как-то связано с их легендарной судьбой. Она была из той же породы, что Мата Хари, Клеопатра или моя мать.
Отвага этой девушки, ее полная преданность своему искусству и прелесть лучезарной улыбки сводили меня с ума.
За обедом Фанфан как бы между прочим поведала мне, что любит спускаться в кухню, когда все улягутся спать, и приканчивать остатки блюд и что аппетит у нее разыгрывается обычно к полуночи.
На эту ночь Мод отвела нам каждому по комнате. Съехал один из постояльцев – тот самый, похожий на сладкий корень.
Намек Фанфан на ночное дополнительное питание прозвучал для меня как призыв.
Я просидел до полуночи у себя в комнате, и никакой роман не мог отвлечь меня от желания пойти и присоединиться к Фанфан. Но мое второе «я» без конца твердило, что, если в порыве чувств я признаюсь ей в любви, прощай пьянящие мгновения прелюдии к страсти; а разве минуты, когда желание как будто замерло, не самая соль любовных переживаний? А еще меня пугала мысль обмануть Лору. Наш дом в Вердело все еще не давал мне покоя.
Я терпел адовы муки.
Наконец решил спуститься к ней. Я должен был найти достаточно сил, чтобы утихомирить свою страсть, скрыть ее под покровом простой симпатии. В конце концов, я проделывал это десятки раз, пока не познакомился с Лорой; меня смущало только, что приходится напоминать самому себе об этом. И все же я пошел, подумав, что это будет в последний раз, так как я твердо решил завтра утром уехать из гостиницы и больше не искать встречи с Фанфан.
На лестнице – о сладкое мгновение! – я собрался с духом, принял непринужденный вид, а взгляду постарался придать безразличное выражение.
Затаив дыхание, толкнул дверь кухни и едва не лишился чувств. В кухне никого не было. С горечью я был вынужден признать очевидную истину: намерения, которые я приписывал Фанфан, были всего лишь отражением моих мечтаний.
Вот о чем я думал, когда вдруг заметил свет в салоне, смежном с кухней. Подошел к двери. Фанфан сидела по-турецки на ковре, склонившись над журналом и машинально скребя вилкой по дну тарелки. На ней были лишь tee-shirt[6] из тонкой хлопчатобумажной ткани и очень короткие шорты.
Когда я увидел ее, меня снова стало корчить от сладострастия. Чтобы овладеть собой, я опустил глаза и охрипшим голосом небрежно бросил:
– А, ты здесь?
– Ты не спишь? – спросила она, изобразив удивление.
– Должно быть, выпил слишком много кофе. Разговор начался в тоне, который меня озадачил. Она как будто и не подозревала, какой огонь зажгла во мне. Может, это маневр? Ее холодность лишь подогрела мои чувства.
Но понемногу температура стала повышаться. Уж не знаю, как мы стали рассуждать о любви, но наши взгляды оказались на редкость одинаковыми. Мы оба отвергали скороспелость обычных чувств и опошление страсти. Наши души слились в общем неприятии посредственности. Я глядел на ее груди без лифчика под тонкой кофточкой, на ее голые ноги и трепетал; по интонациям ее голоса догадывался, что я ей не так безразличен, как в начале нашей непринужденной болтовни. Она устремляла на меня взгляды, приподнимавшие завесу над ее сердцем, и все ее поведение говорило о зарождении нежной привязанности.
Между нами установилось такое гармоничное согласие, что мы за разговором не замечали, как бежит время. Незаметно Фанфан стала меньше сдерживаться и больше выкладывать душу. Я узнал обратную сторону ее личности, узнал о сомнениях, скрываемых непринужденными манерами. Чем больше она откровенничала, тем ясней становилось, что передо мной женщина, предназначенная мне судьбой, единственная в жизни. С ней, как и со стариком Ти, я мог позволить себе быть искренним. Моя напускная веселость испарилась. Мне уже не надо было лезть из кожи, чтобы понравиться ей, а моя вновь обретенная искренность очаровала ее. Я рассказал о своей семье, ничего не приукрашивая. Мне вдруг показалось, что вполне достаточно реальности как она есть, а вот Лора никогда не позволяла мне быть самим собой; с нею я притворялся, как со всеми прочими.
К двум часам ночи Фанфан вспомнила о своих профессиональных заботах: плохое отношение к ней продюсеров ранило ее больше, чем она осмеливалась показать.
Взволнованный ее переживаниями, я почти невольно пожал ее руку. Она вздрогнула, у нее перехватило дыхание.
В этот момент в гостиную вошел, кутаясь в халат, мсье Ти. Его появление разом нарушило создавшуюся атмосферу интимности.
– Вы не замерзли? – спросил он – Похоже, не включено отопление.
И он исчез в подвале, чтобы пустить в дом тепло.
Тогда я сказал себе, что, если я тотчас не уйду, Лора очень скоро будет предана. Такая перспектива вызвала у меня панику. Я испугался, что в объятиях Фанфан окажусь ненавистным мне Александром Крузо. В душевном смятении я отступил; взглянув на часы, сказал, что уже очень поздно, и поспешно вернулся в свою комнату.
Лежа в постели, я поклялся избегать встреч с Фанфан.
Лора упросила меня провести конец следующей недели у ее родителей в Орлеане. Главным доводом был тот факт, что супруги Шантебиз в субботу праздновали серебряную свадьбу, двадцать пять лет супружеской жизни. Я должен был ликовать по поводу того, что они «выдержали» четверть века в одной постели; хотя меня это, скорей, удручало, но пришлось согласиться. Я уже десяток раз отказывался от этих визитов, чтобы сбежать к Мод и мсье Ти. Но поступить так теперь означало бы поссориться с Лорой.
Бесцветное невозмутимое существование, которое вели супруги Шантебиз, было лишь грубой подделкой счастья, но они-то считали, что счастливы, и меня это раздражало. Поговаривали, будто они открыли секрет неистощимой привязанности, и друзья считали, что в основе долговечности их союза лежит верность, а на самом деле это было не что иное, как вялая покорность привычке.
Папаша Шантебиз, судя по всему, шел на уступки, дабы сохранить мир в семье. Он позволял жене помыкать собой, ругать его, когда он клал в кофе два куска сахару, выбирать для него подштанники, зимой обматывать ему шею шарфом и ограничивать «посторонним» доступ в их родовое дворянское гнездо в Орлеане. Он говорил жене «нет», только когда она хотела это услышать, а как правило, бормотал «да», потому что не смел крикнуть: «Цыц!» Слишком робкий, чтобы потребовать у нее чего-нибудь – кроме разве что яйца всмятку за завтраком, – он подчинялся тирании со вздохом конченого человека и, дабы избежать столкновения с дражайшей половиной, соглашался ходить дома в «домашнем», то есть в полном наборе мужа, живущего под каблуком, куда входили вязаный жилет, фланелевые штаны и лакированные домашние туфли.
У мсье Шантебиза был только один талант – скрывать, что он дурак. Этот ничтожный, нерешительный и трусливый человек постоянно пребывал в отупении, которое прикрывал задумчивым видом, за которым ничего не было, кроме внутренней пустоты. Говорил он мало, но часто цитировал великих мира сего, не злоупотребляя этим приемом, однако, чтобы не переступить границу, отделяющую начитанного человека от педанта. Больше всего он боялся столкнуться с непредвиденным. Малая толика ума, которой он располагал, вся уходила на старание выдать себя за человека думающего. Будучи адвокатом по образованию, он ни разу не выступал защитником в суде; будучи библиофилом, читал очень мало; будучи законным мужем, редко целовал жену. Все это было бы в порядке вещей, если бы он еще не прикидывался, что живет.
Верный заветам предков, он выказывал полное презрение к труду, культивировал праздность и жил на ренту, дарованную тещей.
Жена его целиком посвятила себя поддержанию огня в семейном очаге. Думая добавить себе цены, одевалась как молодая девушка, и при этом не выглядела смешной, так как прелести ее не совсем еще перезрели; обладала желчным характером, ко всем относилась в известной мере насмешливо и не стеснялась унизить мужа, когда из него слишком уж выпирала глупость.
Супруги Шантебиз почитали свой род. У кого не текла в жилах кровь Шантебизов, того они едва удостаивали взглядом. Друзей принимали очень редко; общались в основном с двоюродными братьями и сестрами. Младшие сестры Лоры души не чаяли в матери, а меня она иногда милостиво называла будущим зятем.
Лора первая подтрунивала над своими родителями. Она прекрасно понимала, что они задушили свою былую любовь; однако мне не позволяла критиковать их. При первом ироническом замечании вставала на их защиту.
Мы приехали в Орлеан к завтраку и сразу же прошли в столовую, отделанную раззолоченными панелями, увешанными портретами предков, которые в большей части сложили головы на полях сражений старого режима или подверглись усекновению во время Революции. В столовой кроме застывших в рамках предков в париках находились три вполне живых младших сестры Лоры, согбенная тетка, которая так и ходила сгорбившись в три погибели, и супруги Шантебиз.
Завтрак был поистине крестной мукой. Семья представляла собой провинцию внутри провинции. За столом рассказывали только старые анекдоты да зло прохаживались насчет дальних родственников; затем начали праздновать двадцать пять лет супружеской рутины вокруг сиреневого пирога, который надо было расхваливать.
Потом произошел драматический случай, добавивший немного перца этому сборищу. Мсье де Шантебиз преподнес жене тот же подарок, что и два года тому назад, это была серебряная лопаточка для торта. На саркастическое замечание супруги пробормотал свои извинения, но та вскоре разошлась вовсю.
– Морис, у вас пипифакс вместо мозга! – вскричала она, употребив метафору, находящуюся за пределами понимания супруга.
После завтрака они решили нанести визит «мадам бабушке», матери мадам де Шантебиз, – обязательный для них номер субботней программы. Меня приводили в отчаяние незыблемые процедуры, в которые, как в прокрустово ложе, втискивалось время этой семьи; тем более что старухе шел девяносто второй год, она всех либо ругала, либо лицемерно хвалила. Ее похвалы оборачивались укусами, а если она действительно делала кому-то комплимент, то лишь затем, чтобы унизить кого-то другого из присутствующих, кто не был удостоен похвалы. Мсье де Шантебиз служил главной мишенью ее хулы, и ему лучше бы воздержаться от визитов к теще, но под влиянием жены он храбро – вернее сказать, трусливо – шел засвидетельствовать ей свое почтение каждую субботу вот уже двадцать с лишним лет. Мне хватило пытки завтраком: никоим образом я не собирался подходить к ручке этой гадюки в образе престарелой дамы.
Лора горячо упрекнула меня в том, что я «играю в независимость». Будучи воспитана в лоне семьи, руководившейся стадным инстинктом, она не понимала, как это можно отбиваться от своих. Но меня страшила перспектива, поддавшись на ее уговоры, превратиться в тюфяка, подобного моему будущему тестю; я просто-напросто взял свой рюкзак и ушел.
Жизнь этой семьи, замаринованной в своих привычках, в особенности жизнь окаменевшей супружеской пары, пугала меня еще больше, чем вольности моих родителей. По дороге на вокзал я с тревогой уяснил себе, что при всем моем стремлении к соглашательству так и не избавился от своей бурной и страстной натуры, сопротивляться которой долго было выше моих сил. Моя мечта о спокойной супружеской жизни возникла по недоразумению. Я все же оставался Крузо, хоть и не пошел по пути, проторенному отцом и матерью. Мне требовалось удовлетворить одновременно и жажду страсти, и потребность в размеренной жизни.
В вагоне поезда на пути в Париж я принял самое безумное решение, на какое может отважиться мужчина: я решил снова встретиться с Фанфан, поддерживать с ней чисто дружеские отношения и до бесконечности оттягивать минуту признания в любви. Это решение насчет моей дальнейшей лирической биографии воодушевило меня. Оно послужило гарантией того, что моя страсть к Фанфан не будет утихать и вместе с тем мы с ней никогда не познаем прозу супружеской жизни.
Но в то же время я собирался сохранить мой союз с Лорой. При мысли о разрыве с ней меня одолевали страхи, вызванные укладом жизни в Вердело. Постоянство нашей связи было мне необходимо для душевного равновесия; к тому же повседневная жизнь с Лорой не была лишена приятности.
Моим девизом стала решительная атака на Фанфан.
Эта книга и представляет собой рассказ о том выборе, за который я ухватился. Мне предстояло каждый день делать усилия над собой, чтобы не поддаться слабости. Я окружил себя железной решеткой и не мог выйти из этого круга, не подвергая опасности мою любовь и постоянство моих чувств. В жизни у меня не было столько бессонных ночей. Моя мука прозывалась Фанфан. Я не мог ни предаться с ней свободной любви, ни разлюбить ее и полюбить другую.
Впредь я не буду открывать читателю результаты моей внутренней борьбы, но не для того, чтобы подстрекнуть его любопытство – особенно это относится к читательницам, – а по той причине, что история развития моих чувств завершилась не так, как я ожидал. Но в то время я считал, что меня ждут великие дела.
Мсье Ти был слеплен из того же теста, что и Фанфан, и принадлежал к людям, которые жаждут свободы и восстают против того, что большинство считает неизбежным.
По прихоти своего воображения он никогда не платил вовремя налоги. Отдавал казне, на мой взгляд, лишь столько, сколько было необходимо, чтобы на какое-то время отделаться от нее; а когда казна проявляла свою алчность, снисходил до того, чтобы принять финансового инспектора с надменным видом, притворившись, что прикован к постели; а то еще пытался исчезнуть, публикуя в местной газете некролог по поводу собственной кончины.
Верный своим убеждениям, мсье Ти ни за что не соглашался застраховать свою маленькую гостиницу и свою машину. Мысль его была такова: свободный человек не страхуется. Его мало беспокоили возможные неприятности и нелады с властями. Своим достоинством он не поступался.
Кроме того, он отрицал за парижанами право командовать временем. Не выполнял указы правительства о переходе на зимнее и летнее время, так как то и другое опережали движение солнца. Он предпочитал следовать природе и придерживаться солнечного времени. Когда 14 июля в Париже было четырнадцать часов, в гостинице часы били полдень; и постояльцам приходилось подчиняться местным часам, если они хотели получить горячую пищу, хотя для постоянных постояльцев иногда делались некоторые уступки. Такая непреклонность, как ни странно, лишь способствовала делам мсье Ти и Мод. Многие постояльцы специально приезжали в гостиницу «Глоб» прожить несколько дней в соответствии с природой.
Мсье Ти лишь один раз отступил от своих свободолюбивых принципов – во имя любви.
В ту пору, когда я с ним познакомился, он за жизнь особенно не цеплялся. Тем не менее бывали дни, когда казалось, что старость, слегка коснувшись мсье Ти, забыла о нем. Его руки, напоминавшие побеги виноградной лозы, сохраняли еще достаточно силы, чтобы удерживать косу Смерти. Но он терпеть не мог накладываемых возрастом ограничений и боролся против оседания своего длинного позвоночника, тем более что он всегда пользовался позвонками, чтобы создать осанку, которая соответствовала бы его представлению о себе.
Сознание неизбежной смерти не нарушало его убеждений. Напротив. Как свободный человек, он хотел бы сам выбрать час своей кончины. Но он любил Мод, а Мод любила жизнь, пусть чуточку замедленную. Она не последует за ним в могилу. А раз так, он терпел закат своих дней, дабы не оставить ее беззащитной и не подвергнуть мучениям вдовства во второй раз.
Мсье Ти никогда не подлаживал свой темперамент к темпераменту других. Постоянно утверждал свою индивидуальность, с утра до вечера только этим и занимался, не позволял себе жить, не требуя от себя всего, на что был способен. На мое счастье, он, находясь на пенсии, располагал досугом, да и гостиничные дела многого от него не требовали, и позволял мне спорить с ним. На мои вопросы он обычно отвечал вопросами, а когда я припирал его к стене, отвечал лишь на главный вопрос из всего набора, причем в шутливом тоне. Его метод был – озадачить собеседника. Он стремился к легкости, его вполне можно было отнести к категории насмешников, которые защищаются от жизни ироническими речами. Сарказм его был направлен в первую очередь против тех, кто в основу своей личности кладет важность и серьезность.
Благодаря его уму я уяснил себе недостаток тонкости своего собственного; однако он владел искусством поднимать собеседника до своего уровня. Очень скоро мои интеллектуальные запросы влились в русло его убеждений и обрели такую же форму. Мне казалось, что в общении с ним я обретаю самого себя.
Маски, которые я носил, не вводили его в заблуждение. Он судил обо мне с надлежащей строгостью и видел все недостатки моего характера, мое мелкое тщеславие и мои слабости, хоть я изо всех сил старался показать порядочность, скромность и смелость. С ним я мог быть только самим собой, и эта необходимость была мне по душе.
Старый Ти, постоянно находясь во власти собственных противоречий, завидовал тем, кто в полном согласии с самим собой остается целым и невредимым в жизненной борьбе. Мое желание пройти через жизнь, как через болото, не замочив ноги, раздражало его. «Если не будешь платить, жизнь не станет давать тебе в долг…» – не раз цедил он сквозь зубы.
Поначалу я приезжал в гостиницу не затем, чтобы набираться ума-разума, а распутничать. Привозил сюда на конец недели девушек, которых после долгого воздержания в конце концов – увы! – целовал; разумеется, это было до того, как я познакомился с Лорой. Цены за постой были умеренные, а фасад из каменной кладки в деревянном каркасе мне безумно понравился; кроме того, в гостинице «Глоб», на первом этаже, были превосходные голубые унитазы, на которых я любил размышлять или читать, спустив штаны и расслабив сфинктер.
При этих посещениях, которые сжирали все деньги, заработанные в массовых сценах на съемках, я все больше времени стал проводить в баре гостиницы и опрокидывать стаканчик-другой в компании этого загадочного мсье Ти, который стоял за стойкой неподвижно, тем самым как бы призывая к молчанию. Он взвешивал каждое свое слово. Меня покорили свобода его суждений и широта взглядов. У меня была куча вопросов, а у него находились ответы.
Он был похож на старого воробья, и по внешности его нельзя было ни о чем судить, на лице не было написано ничего, вернее сказать, оно отражало столько противоречивых вещей, что прочесть его подлинные мысли и чувства было невозможно. Лоб казался как будто затуманенным, щеки ввалились, словно от сильных болей, но лицо не выглядело дряблым; волевой нос создавал впечатление, будто мсье Ти постоянно бросает вызов завтрашнему дню.
Ни одна черта не указывала на его происхождение, и меня это интриговало. В нем вроде были стерты все следы, оставленные средой, в которой он жил; да и принадлежал ли он к какой-нибудь этнической группе?
Он учился умирать, я – жить, однако наши поиски были одинаково беспокойными.
Настало время, когда я обзавелся любовницей, только чтобы оправдать мои еженедельные визиты; потом я стал обходиться без прикрытия и мало-помалу занял место в лоне этой семьи восьмидесятилетних стариков, которую выбрал для себя сам. Я понял, что они стали желать моего присутствия, в тот вечер, когда мсье Ти открыл Библию – что не входило в его привычки – и прочел для меня «Возвращение блудного сына» без каких бы то ни было пояснений.
Мод вступила в такой период жизни, когда женщины перестают скрывать свой год рождения. Она признавала свои восемьдесят семь лет, и ее женские привычки сводились к заботам о туалетах. Впрочем, она выглядела моложе своих лет.
Мод судила о людях не по их делам, а по достоинствам души. Тяжкие пороки, исключительная прозрачность, высшие добродетели трогали ее больше, чем все чудеса на свете. Она никого не спрашивала о профессии, как будто опасалась, что ремесло заслонит человека. Предпочитала вникать в мечты людей, узнавать их вкусы и чувства.
Я лучше понял ее отношение к жизни в тот день, когда заметил, что она каждое утро встает на рассвете и выходит на дамбу, построенную напротив гостиницы, посмотреть, как восходит солнце над морем. Мод дожидалась, пока светило не поднимется над горизонтом, и возвращалась в постель. Иногда ее сопровождал мсье Ти в халате. На берегу он брал Мод под руку, нацеплял очки и чувствовал себя не таким старым.
Прислугой в гостинице была ворчливая, грубая нормандка, настоящий драгун в юбке, которую все звали Германтрудой.[7] Может, это было ее настоящее имя? Я так этого и не узнал. Жестокие хромосомы сделали ее корпулентной и мужеподобной, лишенной какой бы то ни было женской привлекательности. Должно быть, ее предки много пили с самого начала Средних веков. У нее был зычный голос, способный пробудить мертвого, смех, похожий на ржание, и почти пустой корсаж, в котором болтались лишь воспоминания о грудях. Череп был покрыт дряблой и влажной кожей, складками спускавшейся на толстую шею, что делало Германтруду похожей на земноводное. Ее покрасневшие веки с трудом закрывались, точно так же как и губы, напоминавшие двух слизняков. Волосы у нее были свои, но она каждые две недели подкрашивала их до огненно-рыжего цвета. Считали, что она из крестьян, так как физиономия ее принимала лишь три выражения: одно из них указывало на животное довольство, другое – на беспокойную похоть (она, видно, никогда не знала мужчины), а третье – на глухую ярость. Она усердно собирала яркие почтовые открытки. При виде ослепительных заморских пейзажей ее физиономия принимала почти человеческое выражение.
Когда я прогуливался по дамбе с мсье Ти под крики чаек, он рассказывал мне эпизоды из своей жизни, которые считал нужным вспомнить, извлекал из своей памяти десятки анекдотических случаев.
Вкус к грубоватым шуткам он приобрел, когда был молодым врачом в рядах Сопротивления. Кстати, «мсье Ти» – его подпольная кличка. Он предпочел сохранить ее и после Освобождения, хотя настоящая его фамилия была Жарден.
Постоянная угроза пыток и расстрела побуждала его прибегать к шуткам по адресу не только товарищей, но и оккупантов, чтобы преодолеть собственный страх. Сражался не только оружием, но и смехом. Среди товарищей он прослыл насмешником, и его прозвали «веселым лекарем». И только маленький Марсель видел прикрытую улыбкой гримасу страха. Их обоих схватили, пытали и направили в Бухенвальд, потом – в Лангенштейн, туда, где слово «ужас» исчерпывало все свои значения. Марселю было семнадцать лет, мсье Ти – двадцать шесть. Он совершил ошибку, выпустив на улицы какого-то местечка захваченных в плен немцев, которые шли у него голые с каской на голове, прикрывая срам воронками. Этим маскарадом он хотел сказать оккупантам: «Это все – смех один!» – и пренебрег реальной опасностью, дабы встретить ее лицом к лицу. Их сгубили воронки. Продавец, у которого он купил их, вызванный в гестапо, заговорил. О заключении Ти никогда не рассказывал. Лишь однажды вечером признался, что в задымленных концлагерях он перестал шутить, и, едва шевеля губами, что было красноречивее всяких слов, добавил: маленький Марсель там умер.
После войны мсье Ти покинул Европу. Возвратился в Нормандию, в городок Кер-Эмма, лишь через двадцать семь лет. Родные считали его погибшим. Он молчал об этих годах скитаний по белу свету. Хотя, если бы заговорил, ему это, наверное, принесло бы облегчение. В памяти его хранились навязчивые воспоминания, которые не давали ему покоя.
Теперь нельзя не рассказать о том, что такое Кер-Эмма, единственный в своем роде городок, удивительный городок, о котором можно мечтать; ибо невозможно понять мсье Ти, Мод и Фанфан, не ознакомившись с судьбой этого нормандского городка с бретонским названием. Принадлежать Кер-Эмма – все равно что принадлежать какой-нибудь семье, так как он не что иное, как родовое гнездо для тысячи его обитателей.
В 1853 году некий Непомюсен Соваж употребил приданое своей жены Эммы, родом из Бретани, на постройку дамбы, замкнувшей бухту, что позволило осушить восемьсот гектаров земли. Когда Непомюсен довел работы до конца, государство, признавая его заслуги, отдало ему отвоеванные от океана земли во владение.
Непомюсен, влюбленный в свою жену, окрестил образовавшуюся территорию Кер-Эмма, а его плодовитая супруга принесла ему семнадцать отпрысков. Трое из них дожили только до крещенья, остальные четырнадцать обосновались в Кер-Эмма, выполняя волю старого Непомюсена, который мечтал врасти корнями в эту землю навсегда и положить начало родословному древу, выросшему из его любви к Эмме.
Спустя столетие в городке обитало около тысячи потомков Непомюсена Соваж и Эммы. Когда продавался дом, его уступали только члену родового клана. Жители городка хранили свои деньги в семейном банке, получившем название «Банк у дамбы», а соблазняли только дальних родственниц. Брак между двоюродными братьями и сестрами был запрещен. В Кер-Эмма есть принадлежащий мсье Ти Дом отдохновения и Совет старейшин, который печется о морали этого странного племени и о содержании в порядке дамбы.
Каждый из жителей знает о своем происхождении от необыкновенной любви и большой мечты.
Гранитная дамба выражает суть Кер-Эмма. Без нее мсье Ти не вернулся бы из Бухенвальда; она же – становой хребет Фанфан.
Именно дамба научила их не отступаться от своего. Трижды высокие зимние приливы разрушали дамбу: в 1894, 1928 и 1972 годах. И каждый раз ее восстанавливали.
1 июля, в годовщину завершения строительства первой дамбы, жители Кер-Эмма танцуют на дамбе, восстановленной в 1972 году. Они празднуют свою победу над океаном, ликуют от гордости за то, что они не такие, как все. Благодарят дамбу, которая дала им силы для духовного и финансового процветания, ибо Кер-Эмма – резиденция многих преуспевающих акционерных обществ, достигших успеха при содействии «Банка у дамбы».
В 1976 году Кер-Эмма под влиянием мсье Ти отказался переводить часы на зимнее и летнее время, чтобы жить в гармонии с природой. Жители городка сто двадцать три года провоевали с Атлантическим океаном. И Парижа не боялись.