Было от чего сойти с ума. Я развернул третью подшивку. Переворачивая страницы за сентябрь, вскоре нашел: 9 сентября 1962 года в Марселе пулей из револьвера в затылок был убит за рулем своей машины 25-летний таксист по имени Ристоллан. Часа в два ночи, может быть, позже. На первой странице его фотография. На ней он самоуверенно улыбается. И, как двадцать лет назад, словно говорит, обращаясь к Лебаллеку: «А мы недурно покутили. Даже отлично».
В следующем номере газеты следователи связывали это убийство с убийством Фьеро, но никому не пришло в голову вспомнить и убийство в Авиньоне. А может, это и было сделано позже. Во всяком случае, установили, что оружие одно и то же – пистолет 45-го калибра, пули без труда опознала экспертиза. Читателям объясняли, что это кольт, семизарядный, бывший на вооружении американской армии, купленный или украденный во время минувшей войны.
Я еще долго просидел перед закрытыми подшивками, уперев локти в стол. И думал, как она сидела на этом же месте десять дней назад. Думал о незнакомом мне Габриеле, запертом в своей комнате, и о том, что мне сказала Ева Браун: «Этот человек всего боялся». Я представлял себе, как он надевает пиджак или куртку и говорит Еве Браун и голубоглазой девочке, огорченной, что ее папа куда-то уходит: «До завтра». И обе они смотрят, как он каждую субботу спускается по дороге, направляясь якобы проведать свою сестру. Фьеро, Памье и Ристоллан были убиты в течение одного лета четырнадцать лет назад, все трое с субботы на воскресенье.
Я приближаюсь к концу своего рассказа. Не могу вам объяснить, что я чувствовал тогда и что чувствую теперь. Эна, видать, надеялась, что, когда все злодеи будут наказаны, она вновь получит своего папу. Об этом она ему и сказала в день нашей свадьбы, когда скрылась повидать его. Мадемуазель Тюссо несколько раз повторяла нам с Микки ее слова: «Скоро все будет как прежде. Увидишь. Я уверена».
Я не знаю, что чувствовала она, прочтя то, что прочел я, и поняв то, что понял я. Тогда она взяла в руку свой пузырек с ядом и отправилась на пляж. И ходила по нему до тех пор, пока – как бы это выразиться – не дошла до определенной точки. Нет, не то. Это вроде как следы, которые вопреки очевидному мог оставить ветерок на воде.
Я могу рассказать, какой она была после того, как я пришел из газеты в палату. Я отдал ей медвежонка и серебряное сердечко, лежавшее в сумке. Сам надел ей цепочку на шею. Она засмеялась. Подставила щеку для поцелуя. И сказала: «Вы снились мне сегодня. Вы стояли с папой на лестнице, и мы играли с пробкой». Потом словно забыла, что сказала. И больше не глядела на меня, поправляла красную ленту на медвежонке. Затем подняла глаза: «Пробку тянут за нитку, а я должна ее поймать. Было очень весело, знаете ли. Да, очень».
Увидев, что я плачу, она подошла и, положив руку мне на голову, сказала: «Не плачьте, не плачьте». Очень нежно. И показала свои обгрызанные ногти: «Видите, они отрастают». Я вытер лицо. Сказал: «Да, это хорошо» Глаза у нее ввалились, были неподвижные, с красными прожилками. Кости проступали под кожей. Только волосы были такие же, как в деревне. Я спросил: «Тебе отдали очки?» Она ответила: «Они не годятся. Папа купит мне новые, и вообще папа не любит, когда я их надеваю». Мадам Фельдман стояла рядом – не хотела нас оставлять одних, но молчала.
Я поцеловал свою любовь в щеку. Сказал: «Я все сделаю, чтобы привезти папу». Когда я выходил, она сидела на кровати, забыв обо мне и разговаривая сама с собой или с медвежонком, которого держала на коленях.
В коридоре меня ждали двое. Высокий показал мне полицейское удостоверение и назвался инспектором Пьетри. Он уже знал, что я был в «Провансале». И хотел знать, что я обо всем этом думаю. Рядом было открытое окно. Я слышал пение птиц в саду, а подальше – городской шум. Должно быть, по моим глазам он понял, что я плакал. Я сказал: «Я сам шел к вам. В субботу в Дине убили двоих. Это сделал я».
Мы оставили «ДС» на больничной стоянке. Я отдал ключи от нее инспектору Пьетри, но он не мог мне сказать, когда Анри Четвертый сможет ее забрать. Меня больше беспокоила эта машина, чем собственная судьба.
Из кабинета, куда меня привели для допроса, мне позволили позвонить Микки на лесопилку Фарральдо. Я сказал, что убил Лебаллека и Туре, потому что считал их виновными в том, что случилось с Элианой, и что сам заявил в полицию.
Голос у Микки был печальный, но спокойный. Свой желтый грузовик он может гнать, как полоумный, но не так глуп, как думают. Еще накануне он понял – я совершил что-то ужасное. Прочитав утреннюю газету и расспросив Бу-Бу и Фарральдо, он понял остальное. А мне сказал: «Хорошо сделал, что сам пришел в полицию. Теперь, пока ты один, не болтай лишнего. Чем меньше будешь открывать рот, тем лучше».
Они с Бу-Бу и Фарральдо уже связались с адвокатом. Микки спросил: «Ты знаешь, куда тебя поместят?». Я ответил, что следователь желает выслушать меня сегодня же вечером, а потом, наверно, отвезут в Динь. Микки сказал: «Мы так и думали. Значит, адвоката ты увидишь там. Его зовут Доминик Жанвье. Он хоть и молод, лет тридцать, но опытный и, похоже, знающий человек».
У меня перехватило горло. Я хотел сказать Микки еще о многом, о чем прежде никогда не говорил, а теперь говорить уже было поздно. И всего-то сказал: «Позаботься о Бу-Бу, о матери и Коньяте. И об Эне тоже. Ты должен свозить к ней отца». Перед тем как повесить трубку, мы еще помолчали. Слышалось только потрескивание на линии. Я сказал ему: «Бедный ты мой. Если бы отцу тогда не пришла в голову мысль продать это мерзкое пианино, ничего бы не случилось». Микки ответил не сразу: «В субботу утром мы отвезем его к Муниципальному кредиту и устроим обещанный концерт. Уж наслушаются они „Пикардийской розы“, поверь мне».
Меня переправили в Динь. Я долго сидел в одной из комнат Дворца правосудия под охраной жандарма, потом меня передали другому, а тот повел к адвокату. И, проходя коридором, слыша только свои шаги, я стал впереди различать молодого человека в темном костюме, темном галстуке, ожидавшего меня у окна. Это были вы.