О происшествии в Дине там уже писали, но в двух словах. Неизвестным убит хозяин лесопилки, исчез шурин жертвы, агент по продаже недвижимости. Машина его обнаружена, ведутся розыски. Я знал, что в понедельник газеты напишут подробнее, но не чувствовал ничего похожего на страх. Было безразлично.
Около шести часов вечера сел в «ДС». Решил ехать домой и вернуться снова на другой день. Я привезу ей медвежонка, она будет счастлива. Вечером поговорю с Микки. Не стану ему рассказывать, что я сделал, чтобы не впутывать его в это дело, но мне станет легче, когда увижу его мордаху и услышу его глупости. Он опять заговорит об Эдди Мерксе, Мэрилин Монро и Марселе Омоне. А может, и о Рокаре. По его мнению, Рокар – настоящий социалист и всегда говорит умные вещи. Клянусь, когда Микки рассуждает об этом, остается только заткнуть чем-нибудь уши.
Возвращаясь, я не хотел проезжать через Динь. Поэтому, добравшись до Драгиньяна и съев бутерброд, поехал наверх через Кастеллан и Анно. Сто восемьдесят километров.
Первый, кого я увидел, вернувшись в наш город, был ВавА, парень, перерисовавший портрет для Коньяты. Он слонялся, предлагая отдыхающим сняться. Он и сказал мне, что Микки с Жоржеттой в кино. А другого брата не видел. Он спросил, как Эна. Я ответил: «Ничего. Спасибо». Поставил «ДС» на улочке возле «Ройаля» за старым рынком. Лулу-Лу сидела в кассе, мне не хотелось ее видеть, и я пошел, как уже говорил раньше, в кафе напротив поджидать перерыв.
Когда же я начал вам все рассказывать? В понедельник вечером, на другой день и до утра. Затем мы разговаривали днем во вторник. А сейчас среда. Всего-то среда, 11 августа. Я только что понял это, просмотрев календарь, в котором для себя записал все события, случившиеся со мной этой весной и летом, с того дня, когда танцевал с Эной, когда впервые держал ее в своих объятиях. Господи, как это было давно!
Итак, я рассматривал афишу с Джерри Льюисом и ждал перерыва, когда выйдет Микки. И думал о своем чемодане. Я забыл, куда дел его. Помнил, что, оплачивая счет в «Кристотеле», держал чемодан у ног, а потом уж ничего не помнил. Не помнил, положил ли его в багажник «ДС». Подл, он и лежит там. Я тоже понемногу начинал сходить с ума.
Из кино повалил народ. Одни курили, другие ели мороженое Наконец я увидел Жоржетту и Микки. На нем были такие же черные брюки, как и на мне, и зеленоватая водолазка. И шел он эдак вальяжно, как павлин. Если не видеть, как Микки выходит в перерыве из кинотеатра, бросая окружающим: «Как дела, старина?» – скаля передние зубы на манер Хэмфри Богарта, то трудно понять, как радостно сознавать в такую минуту, что он твой брат. Хочется смеяться, и сердце щемит.
Встав со стула, я постучал по витрине, и он увидел меня. И еще понял кое-что. Жоржетта пошла было за ним, но он ей что-то сказал, и она осталась на улице под фонарем, а Микки подсел ко мне. Я пил пиво, и он заказал себе тоже. Потом спросил про Эну. Я рассказал, как ходил в больницу сегодня и накануне. Микки выпил пиво, хмуря лоб, как всякий раз, когда размышляет, и сказал: «Вид у тебя очень усталый. Скоро и ты попадешь в больницу».
Мы молча посидели еще за столом, а затем он сообщил, что его хозяин Фарральдо хочет меня видеть. Я встречался с Фарральдо раз десять – привет, как дела? – он даже был на моей свадьбе, но я толком с ним незнаком и потому удивился. А Микки сказал: «Это по поводу бывшего работника лесопилки по имени Лебаллек». Я почувствовал комок в горле, но постарался не показать виду. Тогда он добавил: «Две недели назад Эна приходила к Фарральдо и интересовалась тем Лебаллеком. Он тот самый шофер, что привез механическое пианино. Ну, когда отец возил его в город, в ломбард». Лебаллек, механическое пианино, наш отец – я ничего не мог понять и спросил: «Ты это о чем? Что за история?» Я сказал это так громко, что Микки, в замешательстве оглядевшись, ответил; «Я лично ничего не знаю. Фарральдо только сказал, что хочет поговорить с тобой».
Я заплатил по счету. Напротив в кинотеатре дали звонок на окончание перерыва. Мы вышли из кафе. Жоржетта дожидалась недовольная. Я поцеловал ее в щеку. Она спросила про Эну. Я ответил: «Микки тебе расскажет». Микки предложил: «Идем с нами. Забавный фильм. Посмеешься, станет легче». Я отказался, сказав им, что мне не больно охота смеяться, особенно сейчас. Они вернулись в зал. Лулу-Лу стояла в дверях, отбирая контрамарки. Я лишь помахал ей издали рукой и пошел к «ДС». Чемодан был в багажнике.
Приехав в деревню, я застал Коньяту и мать на кухне, они смотрели телек. Мать одновременно гладила белье. Она выключила телевизор, и я рассказал о том, что видел в больнице. Два-три раза мне приходилось кое-что по второму разу объяснять Коньяте, которая повторяла: «Что, что?» Бу-Бу не ужинал дома, и осталась тушеная баранина. Однако я сказал, что не хочу есть. Бутерброд, купленный в Драгиньяне, застрял у меня в горле.
Я спросил мать: «Ты знаешь, кто был тот шофер, который привез механическое пианино, когда я был мальчишкой?» Она ответила: «Я даже нашла накладную. И показала ее девочке. Его зовут Жан Лебаллек. В тот вечер меня не было дома, я ходила к Массиням – именно тогда умер их старик. Но я часто встречала Жана Лебаллека, и твоя тетка тоже, можешь спросить ее сам».
Она пошла за накладной, а я поговорил с Коньятой. В глазах у нее застыли слезинки. Она переживала, думая о том, каково Эне в сумасшедшем доме. И сказала глухим, очень громким и ровным голосом: «Жан Лебаллек и его шурин. Они сидели в этой комнате вместе с твоим бедным отцом. Я хорошо помню тот день – понедельник в ноябре 1955 года. Как раз обильно выпал снег. Они привезли пианино и выпили вина, тут, в этой самой комнате, и ты стоял здесь тоже, тебе было десять лет».
Я ничего не помнил. Осталось только смутное впечатление чего-то знакомого при виде лица Туре и особенно Лебаллека, когда он, уставившись на карабин, бросил: «Что за игрушки?». Я долго втолковывал Коньяте, пока она поняла мой вопрос: «Когда ты об этом рассказала ей?». Коньята ответила: «Девочке? За два дня до ее дня рождения, когда она поехала повидаться с учительницей и так поздно вернулась».
Я сидел у стола, положив руки на колени. Мне хотелось все обдумать, но никак не удавалось сосредоточиться. Я даже не знал, о чем мне думать. Какое отношение к этой-истории имели пианино, мой отец и зимний день двадцать лет назад? Я чувствовал себя выпотрошенным, застывшим.
Мать положила передо мной какую-то бумагу. Та самая накладная. На ней фамилии – Фарральдо, Лебаллека, моего отца. Дата наверху – 19 ноября 1955 года, а мой отец вывел внизу 21-е. Я поглядел на Коньяту и на мать. Затем сказал: «Ничего не понимаю. Зачем ей понадобился этот шофер? Она ведь тогда еще не родилась». Хотя я говорил тихо, словно для самого себя, Коньята все поняла и сказала: «Ноябрь 1955 года. Это за восемь месяцев до ее рождения. А отец ее неизвестен. Если ты все еще не понимаешь, зачем она пыталась выяснить, кто он такой, значит, ты решительно глуп».
Я поглядел на будильник и сказал матери, что поеду в гараж вернуть машину хозяину. Она спросила: «Что так поздно?» Было почти одиннадцать. Но мне надо было повидать Еву Браун, я не мог ждать до утра. Я сказал им: «Идите спать. Мы еще все обсудим». Перед тем как выйти, выпил два стакана воды из-под крана.
В одном из окон у Евы Браун горел свет. Я постучал в стеклянную дверь кухни. Помню, была такая яркая луна, что я увидел свое отражение в стекле. Отошел на несколько шагов и сказал довольно громко: «Это я, Флоримон». Какое-то время мне казалось, что она не слышит, я уже собрался повторить, как в кухне зажегся свет и дверь открылась.
Ева Браун накинула на ночную сорочку халат и завязала пояс. Волосы были стянуты лентой. Открывая, она широко улыбнулась, наверное подумав, что раз я не дождался утра, значит, у меня приятные новости. Но едва увидела меня, помрачнела.
Войдя на кухню, я прислонился к стене. Она предложила сесть, но я только покачал головой. Глядя на нее – у нее такие же глаза, как у дочери, – я сказал: «Мне надо знать всю правду. Я так больше не могу. Разве вы не видите, что я не могу? Что произошло в Арраме в ноябре 1955 года?».
Вы уже знаете, что рассказала мне Ева Браун в ту ночь, – ведь вы были у нее вчера, – наверно, теми же словами, которыми отвечала все эти годы, когда Эна забрасывала ее вопросами.
Я прервал тещу только раз: в ту минуту, когда сообразил, что Эна могла подумать, будто тот итальянец, черноглазый и усатый, был мой отец. Я задохнулся от возмущения. Я не нашелся даже, как объяснить, что это невозможно. Да и как объяснить? Невозможно, и все тут.
Взяв себя в руки я дослушал Еву Браун до конца. О ее знакомстве с Девинем во время войны в Германии. О том, как их семейное счастье было во время поездки в Гренобль разрушено девочкой, которую все звали Эна. Я снова услышал о собаке, которую она кормила под столом мясом. Ева Браун сидела на ступеньках лестницы наверх и упорно не поднимала глаз. Говорила печальным монотонным голосом, но достаточно громким, чтобы мне было слышно. Я сел рядом.
Наконец она сказала, что именно по вине ее пятнадцатилетней дочери оказался в параличе от удара по голове лопатой тот, кого Эна называла отцом. Теща хотела объяснить что-то, но разрыдалась. Я положил ей руку на плечо, мол, не надо объяснять. Дома, придя в себя, Габриель сказал, что упал с лестницы, когда обрезал дерево, а доктор Конт сделал вид, что поверил.
После этого мы долго молчали. Ева Браун плакала. Единственная четкая мысль, пробивавшаяся сквозь другие, более смутные, была та, что я убил двоих, неверно истолковывая некоторые обстоятельства, по навету Они не знали ее и не знали, что она могла быть дочерью одного из них. Эна их разыскала, когда увидела механическое пианино. Мой отец умер, тогда она решила использовать меня, чтобы наказать остальных.
Я сказал Еве Браун: «Сколько помню отца, он не мог быть одним из тех, кто тогда напал на вас». Она ответила: «Я знаю. И моя дочь в последние дни тоже это знала. В ту ночь, когда ваш брат выиграл гонку, она ночевала здесь и тоже поняла это, я уверена. И уехала для того, чтобы найти человека по прозвищу Итальянец». Я попытался вспомнить, какой Эна была в последние дни. Со мной она вела себя совсем иначе. И нежней и вроде так, словно я снова стал тем, с кем она танцевала в «Бинг-Банге».
Был уже час ночи, когда я спросил у Евы Браун: «Разве она не говорила вам, что вбила себе в голову?» Та печально сказала: «Она боялась, что я стану мешать ей. Извините, но я хотела увидеть фотографию вашего отца. А в день свадьбы ваша тетка, довольная, что имеет портрет своего мужа, показала его нам, мне и мадемуазель Дье, это был подарок Элианы. И тогда я поняла, что моя дочь обманула меня и предъявила портрет вашего дяди, а не отца».
С секунду уставясь мне в глаза, она опять опустила голову и продолжала: «Я очень испугалась, я ведь верующая, а ваш брак уже был заключен. Тогда я сходила на кладбище. На могиле вашего отца есть фотография в мраморной рамке, у него там тоже черные глаза и усы. Воспоминания о том человеке с годами стерлись, но я сразу увидела, что это не то лицо». И повторяла: «Простите меня».
Я встал и спросил: «Вы ей сказали об этом, когда она у вас ночевала?» Ева Браун кивнула. И я вспомнил, что на другой день Эна пожелала пойти на кладбище вместе с нашей матерью и пробыла там одну минуту. Значит, она пошла проверить. Я спросил: «Почему вы думаете, что она отправилась на поиски Итальянца, если не говорила вам, что задумала?» Ева Браун ответила не сразу. Встала, открыла нижний ящик буфета. За стопкой тарелок лежал сверток в тряпке с синими квадратами. Этот тяжелый сверток она выложила на стол передо мной. И сказала в слезах: «Она просила отдать ей это, а я отказалась».
Развернув тряпку, я увидел американский пистолет в кобуре из грубой материи защитного цвета и с ремешком из той же материи. Я взял его в руки. Я лучше разбираюсь в ружьях, но этот пистолет мне известен: кольт 45-го калибра, он был на вооружении американской армии в обе мировые войны. Пистолет был в хорошем состоянии. Ева Браун сказала, что Габриель Девинь раздобыл его в 1945 году, когда работал на американцев в Фульде. И добавила, что постоянно перекладывала его с места на место, чтобы дочь не могла найти.
Я вложил пистолет в кобуру и сказал: «В любом случае она не собиралась им воспользоваться. Врач говорила вам о флаконе?». Ева Браун удивилась. Я мог бы скрыть это, но все же рассказал: «Ваша дочь нашла для себя более удобное оружие. И тоже не сумела его употребить». Мы поглядели друг на друга. Бедная, она была, как и я, на пределе. Я сказал: «Надо было все рассказать мне, и вам тоже». А затем ушел.
Братья вышли мне навстречу. Они ждали меня посреди деревни. Усаживаясь сзади, Бу-Бу удивился: «Ты не вернул машину?» Я ответил, что она понадобится мне утром для поездки в Марсель. И сказал: «Ты сходишь к Анри Четвертому и все объяснишь. И если ему нужна помощь, сделай все, что сможешь».
Микки молчал. Я поставил «ДС» рядом с его желтым грузовиком, и мы некоторое время посидели внутри, опустив стекла. Я спросил: «Кто первый рассказал ей про это треклятое пианино?» Бу-Бу ответил: «Я. Я сам. Она и не знала, что оно стоит у нас. А было это в тот день, когда мы ездили в „Бинг-Банг“. После того, как ты уехал. Я добивался от нее, почему ты умчался такой рассерженный». Так вот почему она заинтересовалась мной и на другой день сама заявилась в гараж с разорванной камерой. Теперь хоть это-то стало ясно.
Микки сидел со мной рядом и курил. Я спросил его: «Ну и как фильм?» Он ответил: «Ничего». И все. Затем я сказал Бу-Бу: «Вот что, перестань думать об истории с шантажом. Я проверил. Она все придумала». Он ничего не ответил.
Оставшись в комнате один, я посмотрел на медвежонка, на его симпатичную морду. И поискал серебряное сердечко. Его нигде не было. Я лег и уж не помню хорошо, спал или нет.
Только утром я обратил внимание на книжку о Мэрилин Монро, лежавшую на ночном столике. Я полистал ее и обнаружил вырванную из другой книги страничку, сложенную пополам. Речь там шла не о Мэрилин Монро или какой-то другой кинозвезде, а о велогонщике Фаусто Коппи. Это меня, конечно, здорово удивило. Но я смутно вспомнил, как незадолго до ее ухода мы с Бу-Бу, чтобы позлить Микки, говорили о Фаусто Коппи. И она тоже заинтересовалась им.
Надо было ехать – повидать Фарральдо. Уже в течение тридцати часов, что бы я ни делал, меня трясло от страха. Всплывали в памяти лица Туре и Лебаллека. Я положил на столик книжку о Мэрилин Монро.
Это было позавчера, в понедельник.
Только сегодня, после стольких разговоров с вами, я понял, отчего она так переменилась ко мне в последние дни. Думаю, с самого начала своего рассказа о событиях этого лета я дал вам подсказку, как она сошла с ума. Она, куда более внимательная и расчетливая, чем я думал, заинтересовалась смертью Фаусто Коппи. Слишком поздно.
Когда стражник передал мне новый ваш вопрос, я сначала рассердился: «Сколько времени я говорил с ним? Семь или восемь часов? Я все честно рассказал, ничего не утаил. А он не нашел ничего лучшего, как прямо от меня отправиться в какую-то пивную, чтобы проверить дату смерти Фаусто Коппи».
Нет, обождите, я еще не все сказал.
Я узнал также – на сей раз от вас, – что во всем, что я рассказываю, снег имеет прямое отношение к моему отцу, к тому, что невольно в моем рассказе связано с отцом. Да, отец имеет отношение и к весне, и к снегу, и к минувшему лету, и к той осени, когда я гулял рядом с ним по каштановым листьям. Он имеет отношение ко всему, что я говорю, потому что, рассказывая вам все – на свой манер, конечно, – я по-прежнему страдаю от того, что его нет с нами.
Что касается остального – раз уж вы заговорили об этом первый, – скажу вам, что в ноябре 1955 года он не носил усов. Он отпустил их только в память итальянского гонщика, которым восхищался как величайшим из всех. Вы тоже могли обнаружить в вырванной из книги страничке: Анджело Фаусто Коппи умер 2 января 1960 года без нескольких минут девять в больнице Тортоны в Италии.
Я ехал в город, попадая по дороге то в полосу яркого солнца, то в тень, как обычно по утрам. На площади купил газету и просмотрел в машине. Медвежонок сидел рядом со мной.
Двойное убийство в Дине с фотографиями Лебаллека и Туре занимало четверть первой страницы. Какие-то дети обнаружили труп Туре в кошаре. Те, что видели меня у Лебаллека, сообщали приметы: лет двадцать пять, выше среднего роста, в красной рубахе или куртке, скорее всего северо-африканец. Женщина из остановившейся во время выстрелов машины утверждала, что я что-то кричал по-арабски. Она, мол, долго жила в Алжире. Только не могла сказать, из какой я страны.
Были арестованы и допрошены два подозрительных алжирца. Но в то же воскресенье освобождены. Эксперт без труда установил, что стреляли из «ремингтона» с обрубленным стволом. Ничто в прошлом обоих не объясняло столь страшного конца. Говорилось о «безжалостной расправе», о мести уволенного рабочего, о сведении счетов из-за какой-то сделки. В конце статьи я прочел, что «убийца оделся в красное, как палач».
Я выбросил газету на тротуар и поехал к Фарральдо Теперь я боялся его, но, раз он просил приехать, должен был это сделать.
Едва тот пожал мне руку, как я понял, что он еще не читал газету. Он готовил себе кофе и угостил чашечкой. Сказал: «Пойми, парень, мне неприятно выглядеть эдаким ханжой. Не знаю, насколько серьезно то, что я тебе расскажу. Я долго думал про твою жену после того, как она попала в больницу. И понял, что надо поговорить с тобой».
В четверг 8 июля, за два дня до своего двадцатилетия, Элиана пришла к нему днем в этот самый кабинет. Значит, это было уже после того, как Коньята сообщила ей, кто привез назад механическое пианино.
Она спросила про Лебаллека. Фарральдо сказал, что тот ушел много лет назад, купив собственную лесопилку под Динем. Показал регистрационную книгу за 1955 год. Мне он тоже показал ее и запись внизу: «Перевал закрыт. Пианино вечером в понедельник». Вот почему Лебаллек не доехал до нас в субботу 19 ноября.
Из дома Евы Браун они выехали поздно вечером в сильном подпитии.
Фарральдо пил себе кофе, поглядывая в книгу. Я подумал, что ему больше нечего сказать, даже от сердца отлегло, и я уже хотел поблагодарить и уйти, когда вдруг он сказал: «Она была тут снова, через неделю после свадьбы, 24-го, в субботу. Я запомнил день, потому что твой брат должен был в воскресенье участвовать в гонке в Дине. На щеке был след от удара. Сказала, что ушиблась о дверцу машины. И спросила глупейшую вещь. В общем, я тогда счел ее глупейшей. Я просто не думал, что смогу вспомнить такую мелочь, относящуюся к событиям двадцатилетней давности Она спросила, не работал ли у нас тогда итальянец, который мог бы сопровождать Лебаллека, когда тот отвозил ваше пианино».
Я нахмурился, делая вид, что тоже ничего не понимаю Но Фарральдо не дал мне опомниться: «Прости меня, мой мальчик, но мне показалось, что я поступаю верно, и после ухода Элианы позвонил Лебаллеку». Он пристально глядел на меня. В ту минуту я уже не был уверен, что он не читал газету.
Теперь слушайте внимательно. Разыскивая телефон Лебаллека, в субботу около одиннадцати Фарральдо обнаружил, что в справочнике вырвана страница. Его секретарша Элизабет призналась, что Эна вырвала ее еще во время первого посещения. Когда же он наконец связался с Лебаллеком и все рассказал, то в трубке ничего не стало слышно, и он подумал, не прервали ли их. Нет, Лебаллек потом спросил: «Вы можете мне описать эту женщину?» И, выслушав, тут же сказал: «Я заеду к вам во второй половине дня. Слишком деликатная тема для телефона».
Он приехал в своем стареньком «пежо». Фарральдо не видел его много лет. Лебаллек проговорил: «Звук пилы я и так слышу круглый год. Пойдем куда-нибудь выпить». И они отправились в кафе на площади. Лебаллек сказал: «Я и не знал, что эта Элиана замужем. Мне она назвалась Жанной. А снимая квартиру у шурина, представилась учительницей». Потом он ядовито усмехнулся и добавил: «Ну и дурак же я», словно Фарральдо не надо было ничего объяснять. «А она и правда красивая». Фарральдо сказал, что он выглядел сбитым с толку, но никак не объяснил свое состояние.
Они вспомнили ноябрь 1955 года, когда Лебаллек и его шурин повезли к нам механическое пианино. Лебаллек сказал: «Вы, может, не знаете, это было так давно, но мой шурин Туре иногда помогал мне. Он уже тогда занимался скупкой недвижимости, но собственной конторы еще не было, и он никогда не отказывался подработать». Фарральдо спросил его: «Кто тот итальянец, о котором она спрашивает?». Лебаллек ответил: «Один тип по имени Фьеро. Мой шурин потом нашел ему место управляющего баром в Марселе. Года через два или три. Но это не принесло тому счастья. Он был, видимо, связан с уголовным миром, и в 1962 году его убили в баре двумя пулями в голову».
Фарральдо спросил тогда: «Почему Эна, ну Элиана, приехав из Аррама, из-за перевала, так интересуется им?». Лебаллек понятия не имел. Она ему ничего не сказала. Он видел ее три раза, но она ни о чем не спрашивала. Именно этого он и не понимал. Только сказал: «Послушайте, Фарральдо, это точно, пианино к Монтечари 21 ноября привез я. Я хорошо это помню. Но Фьеро тогда не было, хотя он и ехал с нами в субботу 19-го, это так. Теперь я могу признаться вам: когда 19-го грузовик отправился в Аррам, ни меня, ни шурина в нем не было».
Вот какие дела.
Уж не пойму, как только я не вскочил тогда со стула и не заорал. Эти слова, наверно, подействовали на меня так же, как и на Эну, когда она узнала правду. Я еще цеплялся за мысль, что это все ложь, что Лебаллек врет. Фарральдо молчал, напуганный. Как можно натуральней я попросил: «Продолжайте, продолжайте…».
Итак, в субботу 19 ноября 1955 года Лебаллек должен был осмотреть ту самую лесопилку, которую купил несколько месяцев спустя, и договориться о платежах. Хозяином его тогда был Фарральдо-старший, очень суровый со своими работниками, куда суровее, чем тот, что сидел тут напротив меня. Лебаллек не смел рассказать о своих планах. И за определенную мзду поручил перевозку Фьеро, который был свободен, и другому шоферу – высокому, коротко стриженному, по имени Памье, уехавшему потом в Авиньон.
Они договорились, что вернут грузовик в субботу вечером, но вернулись в воскресенье вместе с еще одним парнем, неместным, лет двадцати, которого подобрали по дороге. Лебаллек даже помнил его имя – Ристоллан. Фьеро и Памье утверждали, что едва не застряли в снегу, пришлось ехать назад. Но тот, Ристоллан, которому было наплевать на заботы Лебаллека, заметил: «А мы, однако, недурно покутили. Даже отлично…».
Механическое пианино доставили к нам не они. Это сделал Лебаллек вместе с Туре в понедельник 21-го в конце дня. Мой отец угостил их тогда на кухне винцом. Я тоже был там, но, даже напрягаясь, не могу ничего вспомнить. Мне было десять лет. Жизнь тогда казалась сказкой. И, как ветерок на воде, не оставляла следов.
13
Я мчался в Марсель, не замечая дороги. Кажется, через Драгиньян. Не помню. Я хотел лишь одного – скорее быть в палате, до того как Фарральдо прочтет о преступлении в Дине и обратится в жандармерию. Поступить иначе он не мог, несмотря на все, что его связывало с нашей семьей.
Мне пришлось, однако, остановиться и заправить машину. На столе заправщика, когда он считал мне сдачу, я увидел газету «Нис-Матэн». И отвернулся, чтобы не видеть беззаботных лиц Лебаллека и его шурина. Заправщик сказал: «Вот еще двое не будут больше платить налоги». И засмеялся. Он проводил меня до машины и протер ветровое стекло. Заметив рядом со мной плюшевого медведя, опять засмеялся и сказал: «Нужно пристегнуть его ремнем. Таков закон».
Меня снова мучила жажда, я хотел есть и остановился у кафе проглотить что-нибудь. И тут лежала газета с лицами обоих. Хозяйка обсуждала эту историю со служанкой, раскладывавшей приборы к обеду. И я уехал, забыв про бутерброд.
Как доехал до Марселя, тоже не помню. Я все еще цеплялся за мысль, что Лебаллек солгал. Затем помню себя с медвежонком под мышкой в больничной приемной. Пришла мадам Фельдман и сказала: «Мы не можем вас пропустить сейчас к жене. Приходите завтра. В три».
Затем добавила: «Утром приходил инспектор полиции и принес ее матерчатую сумку и очки, обнаруженные в помещении газеты „Провансаль“. Инспектор Пьетри хочет вас видеть. Вы найдете его в префектуре». Я сказал, что схожу туда. И спросил, отдадут ли мне сумку. «Отдадут. Надо только расписаться в получении. Очки я оставлю для нее». – Женщина в белом халате попросила меня расписаться в книге, проверила вместе со мной, все ли на месте. Она же дала мне подписать документы для дирекции больницы и страховой компании. Я несколько раз путался, так как увидел в ее вещах оторванную от пачки ментоловых сигарет бумажку с именем Фьеро и номером телефона.
В машине я снова проверил содержимое сумки. Был полдень или чуть позже, солнце палило, я снял пиджак, расстегнул ворот рубашки. Две вещи в отличие от прочих привлекли мое внимание. Сперва кусок пачки от ментоловых сигарет. Но то, что я принял за номер телефона, оказалось датой: «Фьеро – 18.8.1962». Второе – страничка из справочника. Сначала я подумал, что это та самая, из мастерской Фарральдо. Но нет, тут были авиньонские телефоны разных Памье.
Я доехал до Старого порта. Спросив, где редакция газеты «Провансаль», поставил машину прямо на тротуаре и пошел в редакцию. Сказал там, что хочу видеть человека, который нашел сумку моей жены. Оказалось, это архивариус, он только что пошел обедать. Я ждал его на улице, прохаживаясь взад и вперед. Пиджак держал под мышкой. Жара была адская.
Нет, я не стану вам говорить, что меня мучили угрызения совести или что-то похожее. Врать не буду. Я думал только об Эне. Мне уже было понятно, что она сделала, не обратившись ко мне за помощью. Фьеро, Памье, Ристоллан. То я начинал на нее сердиться, то отходил Например, я думал: «Если она трижды встречалась с Лебаллеком, значит, между ними что-то было. Она сняла комнату в Дине, чтобы видеться с ним». При одной этой мысли мне становилось еще жарче. Потом я говорил сам себе: «Она невиновна. Ее обидели. Ей казалось, что она все поняла, а оказалось – ошиблась. Когда Лебаллек и Туре сказали ей в „пежо“ в день велогонки, что она ошибается, она им не поверила. Или это было для нее таким ударом, что она забыла про оставленную тебе на полочке зажигалку».
На какую-то минуту – и это чистая правда – я даже усомнился, на самом ли деле было то, что я сделал. Не сон ли тут, в котором я, Флоримон Монтечари, убил из карабина двух людей, убил самым настоящим образом, нажимая на курок, убил, полный ненависти, которая двигала мной, когда я отпиливал ствол карабина, ходил в магазин, чтобы купить красную рубашку, жал на газ, чтобы отбросить цеплявшегося за ручку длинноволосого парня, – все это могло быть только кошмарным сном. Чем-то таким, что не приснится нормальному человеку.
В два часа я встретился с архивариусом, у которого Эна была в субботу, в тот самый день, когда ее обнаружили на пляже в туфлях на каблуках. Ему лет шестьдесят, добродушный такой дядя. Фамилия – Мишлен, как название справочника. Он маленького роста и, когда заговорил со мной, поднял глаза: «Она зашла просмотреть старые номера газет. Приблизительно в это же время. Я не заметил даже, как она ушла и только потом обнаружил сумку и очки. Положил в стол, думая, что она спохватится и вернется. А потом совсем забыл. И не вынимал их ни в понедельник, ни во вторник. Только в среду, открыв ящик, я увидел их снова и отнес в комиссариат полиции. Сегодня сюда заходил старший инспектор». Несколько нерешительно и даже понизив голос, он назвал имя: «Пьетри, из уголовного розыска». Он провел меня в зал, где стояли два больших стола. Вдоль стен тянулись ряды полок с подшивками. Показав на длинный стол, он сказал: «Она сидела там. Одна. Я принес ей то, что было нужно. Уж не знаю, сколько она просидела».
Я спросил, помнит ли он, что она смотрела. Мишлен сказал: «Я это уже показывал утром инспектору Пьетри. Она хотела номера за лето 1962 года». Я так и знал. И попросил: «Можно мне тоже их посмотреть?».
Я сел за тот самый стол, за которым сидела Эна. Архивариус принес мне три подшивки с номерами «Провансаля» за июнь, август и сентябрь 1962 года. Он проговорил: «Только не уходите, как она. Предупредите, когда закончите смотреть». Я не взял с собой из машины ту бумажку, где под именем Фьеро она записала дату, но вспомнил – «август 1962 года», и потому развернул первой подшивку за август.
18-е число. Марчелло Фьеро, 43 года, убит неизвестным двумя пулями из пистолета между половиной двенадцатого и полуночью, в тот самый момент, когда он закрывал свой бар в районе Капелетта в Марселе. Женщина, слышавшая выстрелы, издали видела убегавшего человека, но описать его не смогла.
Об этом убийстве говорилось и в других номерах, но все меньше и меньше, а затем и вовсе ничего. Я долго вглядывался в фотографию Фьеро, какую обычно делают в тюрьмах, а он дважды сидел за какие-то преступления. Это лицо с темными глазами и усами, наверно, нравилось женщинам. Но вообще-то – говорю вам то, что думаю, – оно скорее принадлежало человеку, которого носит по волнам жизни, даже, пожалуй, застенчивому. Или я просто помнил, что, по словам Евы Браун, он был не самым плохим из троих.
Я просмотрел всю августовскую подшивку, но ничего нового не нашел. Затем взялся за июльскую. Видно, я шел тем же путем, что и она. 21 июля в Авиньоне около одиннадцати ночи был убит у своего гаража хозяин транспортной конторы Антуан Памье. Тремя револьверными пулями, из которых одна попала прямо в сердце. Он был один в расположенном на отшибе гараже, никто ничего не слышал и не видел. Ранним утром тело обнаружил один из его сыновей. О Памье тоже писали в течение нескольких дней, ну, о том, что ведется следствие, опрашивают людей, а потом – ничего.
Я был весь в поту. Но временами меня знобило. Ясно, почему она не выдержала удара, поняв то, что теперь и мне стало понятным.