В 1918 году, служа в артиллерии, я узнал, что он хватанул в Сен-Мишеле предназначенные американцам три ящика табаку, коньяк и сигареты, а взамен отправил мешки с опилками. Разумеется, я помню Селестена Пу. Он уроженец острова Олерон, голубоглазый блондин, способный своей улыбкой обворожить девушек-сержантов. А уж коли спрашивал время, ему лучше было не отвечать, ни тем более вынимать часы — считай, что тогда ты с ними распрощался.
Но раз о нем рассказывали в 1918 году в Сен-Мишеле, значит, он сумел избежать многих неприятностей. Этого пройдоху вам следует искать где-нибудь в районе Шаранты, и сами увидите, он жив-здоров. Что же касается траншеи, то в указанные вами дни я там не был. Помнится, нас сменили «Овсянники», и, возможно, в общем кавардаке Селестен сумел и их пощипать.
Желаю вам, мадемуазель, найти тех, кого вы любите. А если окажетесь в Батиньоле, не задумываясь приходите повидаться.
С уважением, Адольф Лепренс".
"Мадам Паоло Конте.
Дорога Жертв, 5, Марсель.
Суббота, 31 января 1920 года.
Дорогая мадемуазель!
Я слишком плоха, чтобы ответить на ваше письмо, я совсем не сплю по ночам, разрываюсь между вами и моей крестницей Валентиной, которая и слышать не хочет, чтобы вам написать. Она даже не дала своего адреса, опасаясь, что я вам его сообщу. Надо теперь ждать, когда она снова приедет меня проведать, не знаю, когда это будет. Она очень разозлилась на меня за то, что я настаивала, ничего не могу поделать, только виню себя.
Отвечаю вам потому, что показала ваше письмо мадам Изола, подруге, о которой уже писала и которую все уважают, она дает хорошие советы, и она сказала: несчастная, ты сгоришь на медленном огне, если не напишешь все как есть, что ложь ничего не дает, только сон теряешь и здоровье.
Так вот, я виделась с Валентиной в воскресенье девятого этого месяца после годовой разлуки. Был полдень, на ней было синее бархатное пальто с бобровым воротником и премиленькая шляпка с отделкой, которая стоит сумасшедших денег. Наверняка это подарок к Рождеству, она была вся расфранченная, красивая и довольная, с красными от холода щеками. Ее красивые глазки так и блестели, я была очень рада снова ее увидеть и расцеловать. Пришлось даже присесть. Мне она тоже привезла подарки — льняное пиренейское покрывало, домашние туфли, испанские апельсины и маленький золотой крестик, который отныне ношу на шее даже ночью, да, я была рада, даже не могу сказать как. Затем я все испортила, дав ей прочитать ваше письмо и особенно сказав, что ответила вам. Тут ее понесло «Что ты вмешиваешься? — кричала она. — Что ты ей наговорила? Неужели не видишь, что эта девушка не нам чета, своими красивыми словами она лишь хочет нас одурачить». И еще говорила такое, что повторять стыдно. Я уверена, что в вашем письме чистая правда, что ваш бедный жених повстречал на войне ее Анжа Бассиньяно, что вы просто хотите с ней поговорить.
Короче, она пробыла у меня меньше часа, щеки у нее снова покраснели, но не от холода, а от гнева, она мерила шагами кухню, стуча каблуками, а я сидела на стуле, еле сдерживая слезы, и в конце концов расплакалась. Тогда, направив мне в нос свой указательный палец, она сказала: «Слезами делу не поможешь, крестная Бьянка. Разве я плачу? Я тебе однажды сказала, что оторву башку тем, кто погубил Нино. А ты когда-нибудь видела, чтобы я пускала слова на ветер?»
Она меня так напугала, что я узнать ее не могла, мою-то крестницу. Только сказала ей: «Что ты несешь, несчастная? Что плохого сделала эта девушка твоему неаполитанцу?» И тогда она заорала: «Мне плевать на нее, я с ней не разговаривала! И мне нечего ей сказать. Я не хочу, чтобы ты ей писала. Это мое дело, а не твое! Если она еще напишет, поступай как я». Тут она сняла конфорку с печки и бросила туда ваше письмо, смяв его в комок с такой злобой, которую, заверяю вас, я никогда прежде за ней не знала, даже в ее пятнадцать лет, когда она взбрыкивала, если ей делали замечание.
Потом сказала, что у нее дела в другом конце города, поцеловала на пороге, но как-то холодно. Я слышала, как стучали ее каблучки по лестнице, подошла к кухонному окну, чтобы увидеть, как она идет к тупичку. Я плакала потому, что она казалась мне сверху такой маленькой в своем бобровом воротнике, шапочке и муфте. Я так боюсь, что больше ее не увижу, так боюсь.
Возобновляю письмо в воскресенье утром, у меня глаза уже не те, чтобы много писать, должно быть, вы уже привыкли к этому. Вчера вечером я долго думала о Валентине и устроенной ею сцене. Но сегодня ярко светит солнце, и я уверена, что по весне она снова приедет, мне стало лучше, я облегчила душу, сказав вам правду. Вы спрашиваете, почему в октябре я написала по поводу Анжа Бассиньяно, что он «подох как собака, вернее всего от рук французских солдат»? Так уж у меня вырвалось, я и представить себе не могу, что он умер по-другому, чем жил, знаю — грешно так говорить, особенно повесив на шею крестик, но это сильнее меня, я никогда бы не поверила, что он умер во время штыковой атаки, как показывают на картинках, он был слишком большим трусом, наверняка сделал какую-нибудь гадость или глупость, и его просто расстреляли, но об этом не пожелали сообщить, ведь такое не поднимает моральный дух другим и пачкает наше знамя.
Вы просите объяснить слова Валентины, сказанные мне о том, что она обнаружила следы Нино на участке фронта на Сомме и что его следует «считать мертвым». Не уверена, что она сказала именно так, но наверняка имела в виду, что с этим покончено, что не надо об этом говорить. Мы так и поступали в прежние разы, мы о нем никогда не говорили.
Когда моя крестница снова пожалует ко мне, уверяю вас, дорогая мадемуазель, я ей опять скажу правду о том, что написала вам, пусть шумит себе и сердится. Я ведь знаю, что у нее доброе сердце, я сумею побороть ее подозрительность. А когда вы с ней, надеюсь, встретитесь, то убедитесь, что она заслуживала лучшей участи, чем ей выпало на роду, со всеми горестями, которые эта жизнь ей принесла. Но такова уж судьба всех людей, к сожалению.
Примите мои самые лучшие пожелания на Новый год, а также от мадам Сциолла и мадам Изола.
С уважением к вам,
мадам вдова Паоло Конте, урожденная Ди Бокка".
"Пьер-Мари Рувьер.
Улица Курсель, 75, Париж.
Сего 3 февраля.
Моя маленькая Матти!
Твое решение дать объявление в газетах я не одобряю. Так же, как, хотя и понятную, но зряшную снисходительность твоего отца. Я позволил себе сказать ему об этом и хочу, чтобы ты знала.
Я много размышлял после нашей последней встречи. И если всякие задержки и трудности с передачей сообщений, иначе говоря, наличие злой воли в том или другом эшелоне власти, позволили свершиться той подлости, в которую ты продолжаешь верить, я все же не вижу выгоды, которую ты получишь от разглашения этого дела. Ты действуешь словно вопреки очевидному и чисто умозрительно отказываешься верить, что твой Манеш мертв. Я уважаю силу твоей любви, и не мне, твоему другу, разубеждать тебя. Но я хочу сказать одну простую, а может быть, и грубую вещь: не забывай, что взамен расстрела Жан Этчевери получил бы пожизненную каторгу. Если ты каким-то чудом или по Божьему промыслу встретишь его, то пожалеешь, что раззвонила по всему свету об этой истории, ведь тебе не останется ничего другого, как прятать его, дабы спасти от исполнения приговора.
Прошу тебя, умоляю, мою дорогую, такую импульсивную, но не теряющую здравого смысла, отказаться от мысли напечатать снова это объявление и соблюдать отныне величайшую осторожность. В своих поисках истины обращайся только ко мне. Пойми, что, если хоть один из пятерых выбрался после той заварухи, ты станешь для него опасной, это касается и Манеша, а те, кто имел хоть какое-то отношение к той несправедливости, стараясь ее скрыть, не могут не стать твоими врагами.
Надеюсь, ты меня поняла. Я целую тебя так же нежно, как тогда, когда ты была маленькой.
Пьер-Мари".
На это письмо Матильда ответила, что она уже не ребенок, и точка.
"Оливье Бержеттон,
Собиратель механических игрушек, авеню Порт д'Орлеан, 150, Париж.
Понедельник, 15 марта 1920 года.
Мадемуазель!
Я знавал одного капрала Горда. Если это тот, которого вы разыскиваете, то мы были с ним на Сомме, между Комблем и лесом в Сен-Пьер-Вааст. Я был вахмистром и, хотя осенью 1916 года служил в другом полку, всегда забирал его письма и письма его взвода. Мне было противно, что его корреспонденция по причинам, о которых я не стану говорить, за исключением того, что во всем был виновен один глупый чин, не могла быть вовремя отправлена. Помнится, Горд был довольно высоким, лысоватым и скорее печальным человеком. Я имею в виду, куда более печальным, чем мы, остальные. Однако, как капрала, все его уважали.
Не хотел бы вас огорчать — тем более что не нуждаюсь в вознаграждении, таким образом я никогда не зарабатывал на хлеб — в общем, мне кажется, что он был убит в указанные вами дни, потому что один из наших солдат как-то сказал мне в январе 1917 года: «Помнишь высокого капрала, приносившего тебе письма? Он попал под бомбежку». Но так как я никогда не знал имени этого Горда, то, может быть, это и не он.
А вот Селестен Пу наверняка тот, кем вы интересуетесь, другого такого на свете не сыщешь. Какими только кличками его не награждали. Но все вши той войны не высосали столько крови, сколько он, занимаясь снабжением. Мы познакомились на том же участке фронта осенью или зимой 1916 года. Рассказывали, будто он поспорил на целый жбан супа с поварами, что если, мол, они не обернутся прежде, чем досчитают до десяти, то никогда не догадаются, что он проделал с этим жбаном. И жбан с горячим, он сам и двое его помощников исчезли до того, как повара обернулись. Потом те объясняли: «Не думайте, мы так поступили нарочно, у нас свои счеты». Но ни я, ни другие, слышавшие эту историю, им не верили, так как для Селестена Пу не было ничего важнее, чем дать пожрать людям из своего взвода. Мы все мечтали иметь такого спеца по доставанию супа.
К сожалению, это все, что я могу вам сообщить. Я не знал места, которое вы называете в объявлении, появившемся в газете «Ла Бифф», и не слышал, чтобы его так называли. Но знаю наверняка одно: если это тот самый мой Селестен Пу, то, коли он еще не вернулся домой, все равно однажды вернется. А если немцы взяли его в плен, то, значит, поэтому стали подыхать с голоду и запросили перемирия. Но если бедняга помер, повесьте, однако, замок на ваши шкафы.
Приветствую вас на гражданский манер, мадемуазель. Я непременно напишу вам, если что-то еще узнаю.
Оливье Бержеттон".
"Жермен Пир,
«Хитрее мангусты», слежка и розыски любого рода,
Улица Лилль, 52, Париж
Вторник, 23 марта 1920 года.
Мадемуазель!
Прочитав ваше объявление в «Фигаро», я не спешу предложить свои услуги, хотя все мои клиенты оставались мной очень довольны.
Однако хочу вам сообщить, что среди этих клиентов в прошлом году была некая мадам Горд, чей муж, капрал пехоты, пропал на фронте Соммы в январе 1917 года.
Профессиональная тайна мешает мне раскрыть результаты моих поисков, но я могу вам дать адрес той, которая одна может это сделать, — улица Менгалле, 43, в Париже.
Я, конечно, мог бы быть вам полезен в вашем деле и готов сообщить мои тарифы.
Искренне ваш,
Жермен Пир".
"Мадам вдова Альфонс Шардоло
Улица Ардоз, 25, Тур.
28 марта 1920 года.
Мадемуазель Донней!
Я мать Юрбена Шардоло, капрала в 1916 году, произведенного в сержанты в июне 1917 года, раненного в Шампани 23 июня 1918 года и погибшего во время транспортировки.
Юрбен был нашим единственным сыном. Муж умер от горя пятидесяти трех лет в начале прошлого года. Он не пережил смерть того, которого обожал, и оставил меня одну.
Я думаю, вы тоже страдаете, потеряв близкого, этим я объясняю появление вашего объявления в «Иллюстрасьон». Я не читаю его, потому что не выношу больше газет, опасаясь увидеть в них или прочитать вещи, внушающие мне ужас. Я не хочу больше думать о войне. Родственница показала мне ваше объявление. Я отвечаю потому, что там упомянут мой сын, а также место и даты, о которых он кратко рассказал во время увольнения в конце января 1917 года.
Юрбен находился в траншее под названием Бинго на Сомме, а двумя неделями раньше — 6 января 1917 года, — туда привезли из тыла пятерых французских солдат, приговоренных к смерти за самострел. Их выбросили со связанными руками между этой траншеей и траншеей противника. Мой муж, фармацевт, вполне здравомыслящий человек, гордившийся нашей армией, не хотел верить в эту историю, а я так и слышать не желала. Помнится, Юрбен воскликнул: «Вам забили мозги, да поймите же, что из-за этой гадкой истории мы потеряли половину взвода». Позднее, успокоившись, он добавил: «Вы правы, мне все приснилось, но верно и то, что я видел всех пятерых мертвыми на снегу, и один из них, если не двое, был совсем не тот, кого я ожидал обнаружить».
Знаю, мадемуазель, что пишу ужасные вещи, но таковы были подлинные слова сына. Ничего другого при мне он не рассказывал. Возможно, с отцом он был более откровенным как во время этого увольнения, так и последнего — в марте 1918 года. Но я ничего не знаю.
Вероятно, вы подруга, сестра, невеста одного из тех осужденных. Эта мысль, поверьте, мучила меня, прежде чем я решилась написать. Но я повторяю то, что слышала своими ушами из уст сына. И готова повторить это в чьем-либо присутствии, если потребуется.
Позвольте расцеловать вас, как сестру по трауру.
Розина Шардоло".
Матильда решает ответить на это письмо как можно скорее. Но не сразу. Надежда слишком велика, слишком сильна, ей надо успокоиться.
Вечером, пока недовольная Бенедикта ожидает, устроившись на постели, чтобы помочь ей улечься, она садится записывать:
"Тина Ломбарди в марте 1917 года разговаривала лишь с Вероникой Пассаван, любовницей Эскимоса.
Если бы она повстречала жену Си-Су, та бы рассказала.
Если бы она встретилась или по крайней мере попыталась встретиться с Мариеттой Нотр-Дам, об этом бы вспомнили кюре из Кабиньяка и хозяева меблирашек на улице Гэй-Люссак.
Естественно, она не видела и девушку, которая «не нам чета», чье письмо с такой яростью сожгла на марсельской кухне.
Что же такого она могла узнать в расположении армии, от чего у нее возникла надежда на то, что Эскимос жив?
Юрбен Шардоло сказал: «Один, если не двое».
Один — и у Тины Ломбарди есть основания верить — это Эскимос. Ей хочется надеяться, что второй — это ее Нино".
Наутро, едва закончив свой туалет и выпив кофе, она записывает на листке:
"Чем мог так отличаться Эскимос от четырех остальных в Угрюмом Бинго?
Раненой рукой? У троих она правая, у двоих — Эскимоса и Си-Су — левая.
Цветом глаз? У Манеша и Си-Су они голубые, у остальных — темные.
Возрастом? Эскимосу тридцать семь, Си-Су — тридцать один, Этому Парню — тридцать, Нино — двадцать шесть.
На фотографии Эсперанцы все они выглядят людьми одного возраста, отмеченными своим несчастьем и усталостью".
И еще ниже:
«Согласна. Сапогами, снятыми с немца. Тина Ломбарди ошиблась. Их на Эскимосе уже не было».
"Мадам Элоди Горд.
Улица Монгалле, 43, Париж.
Воскресенье, 11 апреля 1920 года.
Дорогая мадемуазель!
Я не могла ответить раньше из-за отсутствия времени. Целую неделю я занята в швейной мастерской, а дома все время отнимают дети.
Как вам написал господин Пир, я действительно воспользовалась его услугами в феврале минувшего года, чтобы узаконить свое положение и получить пенсию как вдова погибшего на войне. Мой муж, Бенжамен Горд, числился пропавшим без вести 8 января 1917 года на фронте Соммы. И это все, что я знала, пока делом не занялся господин Пир. Я уже сказала, что у меня не хватает на все времени, ложусь поздно из-за домашних дел и глажки белья. Я не могла все сделать сама и пожертвовала частью сэкономленных денег. К счастью, господин Пир меня не обманул, он взялся за дело и довел его до конца. Сегодня мой муж официально числится погибшим. Он был ранен в голову во время атаки, потом, находясь в санитарной части Комбля, был убит при бомбежке 8 января 1918 года. Это подтверждено документами санчасти и показаниями неизвестных очевидцев — солдат и санитаров.
Последний раз мой муж приезжал в увольнение в 1916 году. Фамилий Пу, Шардоло или Сантини я от него не слышала. В том нет ничего удивительного, потому что в августе его перевели в другой полк и он мог с ними познакомиться только позднее. В своих письмах муж интересовался Только детьми. Никогда не рассказывал о товарищах по войне. Перечитав письма за осень и зиму 1916 года еще раз, я не обнаружила ни одной фамилии.
Вот и все, что могу вам сообщить, мадемуазель. Да еще выразить свои соболезнования по поводу того, что ваш жених познал ту же участь, что и мой муж.
Примите выражение моего сочувствия.
Элоди Горд".
"Эмиль Буассо.
Набережная Рапе, 12, Париж.
15 июня 1920 года.
Мадемуазель!
Дожидаясь своей очереди у парикмахера, я обнаружил старый номер «Ла ви паризьенн», в котором прочитал ваше объявление. Не знаю, чего стоит моя информация, но готов сообщить вам следующее. Я был знаком с Бенжаменом Гордом, я служил с ним в одном отделении в 1915 и 1916 годах, до того как он получил чин капрала и перевелся в другой полк. После войны я узнал, что он остался на поле боя, так что можно сказать — одним больше. Не могу утверждать, что мы были дружны, но всякий раз, пересекаясь, обменивались дружескими приветствиями. Во время боев дальше своего отделения ничего ведь не видишь, а он служил в другом взводе. Да еще был довольно замкнутым. И дружил лишь с одним парнем, с которым был знаком на «гражданке». Тот тоже был столяром, как и он, но уж точно не любил портить себе кровь. Они как бы жили отдельной жизнью. Бенжамен Горд был высоким, в свои тридцать лет уже изрядно облысевшим человеком, длинноногим и длинноруким. Прозвище у него было Бисквит. Фамилии другого, постарше, хотя он и не казался таким, я не запомнил, все звали его Бастильцем, сначала по крайней мере, но так как ребят из этого района было немало, то он получил прозвище Эскимос, потому как был золотодобытчиком на Аляске. Короче, они были неразлучны и в деле, и на отдыхе, как настоящие друзья. Но потом, не знаю почему, дружба их пошла прахом. Можете сказать, что на войне и не такое бывает. В июне 1916 года я приехал в Париж в отпуск вместе с Эскимосом и другими парнями. Именно после возвращения на фронт я узнал, что у них что-то случилось. А вскоре их отношения совсем испортились. Как-то на отдыхе они даже сцепились. Меня рядом не было, врать не стану. Но более крепкий из них, Эскимос, сумел повалить Бисквита и крикнул: «Уймись, Бенжамен, иначе я за себя не ручаюсь. Кто из нас виновнее, черт побери? В чем ты меня упрекаешь?»
Они стали избегать друг друга, старались даже не встречаться глазами. Их грызла черная злоба. Но мы так и не узнали, почему они поссорились. Строили предположения, даже спрашивали Эскимоса, но тот только посылал подальше. В конце лета Бенжамен Горд был произведен в капралы, поговорил с командиром батальона, и его перевели на другой участок фронта. Мне сказали, что он погиб в 1917 году, судьба его бывшего дружка оказалась не лучше, даже много хуже. Он поранил свою левую руку из ружья товарища, как утверждал, совершенно случайно, и те, кто его знал, верили ему. Он был не из тех, кто способен сделать такое намеренно. Однако его все же забрали и на военном трибунале приговорили к расстрелу.
Какая печальная история, скажете вы, но в ней все правда, слово мужчины. Больше я ничего не знаю о Бенжамене Горде. Имена других, которые вы называете для вознаграждения, мне не известны. Как и это окаянное Бинго. Траншеи, которые я видел на Сомме и в любом уголке Пикардии, назывались авеню Издохших, улицей Невернувшихся, Выходными воротами или Свиданием при Кормежке. Очень красочные, но отнюдь не веселые названия. Но все так.
Если мои сведения могут вам помочь, рассчитываю на вас. Я работаю помаленьку, продаю рыбу на набережной, где живу, разгружаю баржи, но никакой радости это не приносит, так что я буду доволен, если вы мне что-нибудь пришлете. Да! Мне доставило удовольствие вспомнить те ужасные времена. Мне ведь больше некому о них рассказывать. Счастливо, мадемуазель, и заранее благодарю.
Эмиль Буассо".
Матильда отправляет ему 200 франков с благодарностью. И заносит на бумагу для рисования слегка дрожащей рукой, так велико ее волнение:
"Еще одна частичка головоломки встала на место. Вероника Пассаван порвала с Эскимосом во время увольнения в июне 1916 года.
Бенжамен Горд, по прозвищу Бисквит, подрался с ним после его возвращения из увольнения и перевелся в другой полк, чтобы с ним не сталкиваться.
В каком состоянии духа встречаются они, приговоренные к смерти в Угрюмом Бинго? Эскимос утверждает, что они помирились. А что, если это примирение было для Бенжамена Горда лишь выражением сочувствия или лицемерия? А что, если он воспользовался обстоятельствами, чтобы потешить свою злобу?
Кем бы он ни был — союзником или врагом, но Бенжамен Горд наверняка повлиял в то снежное воскресенье на судьбу Эскимоса и, соответственно, четырех остальных.
Причину же ссоры нетрудно угадать, но, как говорит Малыш Луи, «в постельных делах черт ногу сломит».
ЖЕНА ВЗАЙМЫ
Июль.
Гроза разразилась над Парижем в тот самый момент, когда Элоди Горд в ситцевом светло-синем платье вышла из своего дома на улице Мангалле и бегом направилась к машине, где сидела Матильда. Открыв ей дверцу и впустив внутрь. Сильвен со всех ног бросился в ближайшее бистро.
Элоди Горд не более тридцати лет, довольно красивое лицо, светлые глаза и волосы. Зная, что она живет на пятом этаже, Матильда извиняется за то, что попросила ее спуститься вниз. «Да нет же, нет, — отвечает та, — господин сказал мне про вашу беду».
Сидя очень прямо на заднем сиденье, она рассматривает свои колени и с видом жертвы покусывает губы. Чтобы ее немного задобрить, Матильда спрашивает, сколько у нее детей. Оказывается, пятеро, из них четыре достались ей вместе с Бенжаменом Гордом, от его первого брака. И добавляет: «Я не делаю между ними различий».
И снова замыкается в неловком молчании. Матильда отыскивает в сумочке фотографию осужденных, которую получила от Эсперанцы, и показывает ей. С расширенными глазами и открытым ртом, слегка покачивая головой, Элоди долго рассматривает ее. Кровь отлила от ее щек. Она оборачивается к Матильде с испуганным видом и говорит: «Я его не узнаю».
«Неужели? Кого вы не узнаете? — спрашивает Матильда. И пальцем указывает на Эскимоса. — Этого?»
Элоди еще пуще начинает мотать головой, устремив взгляд вперед, и внезапно отворяет дверцу машины, чтобы выйти. Матильда пытается ее удержать и, увидев полные слез глаза, говорит: «Значит, ваш муж и его друг Клебер поссорились из-за вас?»
«Пустите меня!»
Матильду это не устраивает. «Разве вам непонятно, — говорит она, — как мне важно узнать, что там произошло. В той злосчастной траншее они все были вместе, и мой жених тоже. Что случилось? — Теперь слезы душат уже ее, и она заходится в крике: — Что там случилось?»
Но Элоди только мотает головой. Половина ее тела промокла насквозь, но она не произносит ни слова.
Матильда отпускает ее.
Элоди Горд поспешно перебегает улицу, останавливается под навесом своего дома и оборачивается. Несколько минут она смотрит в сторону Матильды, которая пересела ближе к дверце и медленно возвращается, безразличная к грозе, в промокшем платье, с волосами, прилипшими к лицу. Усталым, бесцветным голосом она произносит: «Это совсем не то, что вы думаете. Я обо всем напишу. Так лучше. Пусть мсье заедет за письмом в воскресенье вечером». Потом дотрагивается мокрыми пальцами до лица Матильды и уходит.
В тот же год, в своей другой жизни, Матильда впервые решает выставить картины в парижской галерее. Разумеется, никто ее не знает, но у Папы большие связи. Среди них очень занятой банкир, любящий цветы. Он покупает на вернисаже подсолнухи, камелии, розы, лилии и целое поле маков, чтобы украсить ими стены своего кабинета. Делает Матильде комплимент — «у нее, мол, уверенная рука», заверяет, что та далеко пойдет — «у него есть нюх», сожалеет, что забежал только на минуту — в тот же вечер он уезжает на Ривьеру, вещи еще не собраны, а поезд ждать не будет. Старая дама более искренна и благодарит за пирожные — с довоенных времен ей не приходилось пробовать таких вкусных «в местах, где их дают бесплатно». Короче, успех выставки не вызывает сомнений.
Однажды днем, дабы не нарваться на неприятность, она просит отвезти ее в галерею на набережную Вольтера и час-полтора со страхом разглядывает посетителей. Одинокие — смотрят на все мрачно и презрительно, компании — разговаривают насмешливо. У нее появляется желание сорвать все картины, вернуться домой и больше не мечтать ни о чем, кроме посмертной славы. И тем не менее, уходя, все расписываются в Книге отзывов. Она видит, как морща лоб они собираются с мыслями, чтобы изложить их на бумаге: «Истинный талант цветочного архитектора», «Юношеский романтизм в неумелом использовании синего цвета» или еще: «Чувствую себя разбитым, словно после любовных утех в деревне». Иные отваживаются на замечания: «Бедные цветочки, они никому не причинили зла» или «Одно удовольствие». Хозяин галереи, некий господин Альфонс Доде, не тот, который написал «Письма с моей мельницы», а другой, который использовал это название для вывески, — стирает все замечания, сделанные фиолетовыми чернилами, утверждая, что «это все козни завистников-коллег».
В такой вот успокоительной и приглушенной атмосфере она читает письмо, принесенное ей Сильвеном с улицы Лафонтена. Оно написано рукой сестры Марии Ордена Страстей Господних в Даксе. Даниель Эсперанца умер и похоронен на больничном кладбище. У него не оказалось ни родных, ни друзей. Единственной, кто пришел на похороны вместе со священником и сестрой Марией, была вдова Жюля Боффи, его бывшего капрала. Ей-то и передали кое-что из оставшихся вещей покойного и достойные внимания сувениры. За несколько дней до смерти он оставил Матильде свою фотокарточку, где изображен молодым, причесанным, с усами а-ля Макс Линдер, чтобы она запомнила, каким он был бравым мужчиной.
Сильвен ждет ее. Заложив руки в карманы и вытягивая шею, он рассматривает картины, каждый сантиметр которых ему известен лучше, чем кому бы то ни было. Она говорит, что ей не хочется ужинать дома и приглашает его в ресторан на Монмартре, а затем выпить с горя рюмочку белого рома, дабы поднять настроение. Сильвен отвечает — охотно, ему это тоже по душе, потому что его тоска берет, видя, как она, словно торговка на рынке, продает свои картины, тяжело становится на сердце, когда картины уходят, особенно маковое поле, и так далее.
К черту сожаления и ностальгию. У них появился отличный сюжет для спора об искусстве на весь вечер.
"Элоди Горд
Улица Монгалле, 43, Париж.
Среда, 7 июля
Мадемуазель!
Я решила, что мне будет легче написать вам, но вот уже третий лист я отправляю в мусорную корзину. Просто не знаю, какая вам польза от того, что я все расскажу. И какая тут связь с гибелью вашего жениха? Вы говорите, что это жизненно важно, и я видела вас такой несчастной в тот день, что мне просто стыдно молчать и заставлять вас страдать еще больше. Прошу только сохранить мои откровения для себя, как и я поступала до сих пор.
Я была потрясена, увидев на фотографии вместе с солдатами Клебера Буке со связанными руками. Но солгала вам лишь наполовину, сказав, что не узнала его. До войны, в течение почти трех лет муж не раз рассказывал мне о нем — по субботам они делили выручку, — но я никогда его не видела. Даже настоящей его фамилии не знала, муж называл его Эскимосом.
Чтобы вы лучше меня поняли, я должна рассказать вам о вещах, о которых прошу никогда никому не рассказывать, потому что речь идет о счастье детей.
После прохождения военной службы в возрасте двадцати двух лет Бенжамен Горд нашел работу у краснодеревщика в квартале Сент-Антуан, где делопроизводителем работала бабенка чуть старше его, по имени Мари Берне. Она ему нравилась, но надежд не внушала, так как уже четыре года жила с женатым агентом по обмену, который не мог или не хотел развестись с женой. Он сделал ей троих детей, разумеется и не подумав их признать. Это было весной 1907 года. Когда несколько месяцев спустя она снова забеременела, краснодеревщик уволил ее, как это делали ее предыдущие хозяева.
В октябре 1908 года Бенжамен снял небольшую мастерскую на улице Алигр и стал там жить. Спал на матрасе посреди готовой мебели. Сюда-то в поисках работы и пришла Мари Берне в январе или феврале 1909 года. Она была свободна, потому что ее возлюбленного убили при выходе из дома — так и не узнали, кто это сделал, вероятнее всего кто-то из разоренных им людей. В апреле Бенжамен женился на ней и признал всех ее детей. Мари Берне, о которой он всегда очень тепло отзывался, была невезучей. Она вышла замуж в субботу, а уже в среду ее увезли в больницу с приступом острого аппендицита. Она умерла в ту же ночь, в точности как моя мать, когда мне было шестнадцать лет.