Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На стрежень

ModernLib.Net / Классическая проза / Зенкевич Михаил Александрович / На стрежень - Чтение (стр. 3)
Автор: Зенкевич Михаил Александрович
Жанр: Классическая проза

 

 


«Еще карета… нет, это не министерская, не к нам…» Но карета, хотя и не министерская, подкатила прямо к подъезду дворца. Высунувшийся из дверцы офицер спросил подбежавшего Парфенова:

— Господин Министр Внутренних дел здесь?

— Никак нет. Еще не приезжали.

— Ну, я его, может, застану на квартире.

И офицер как бы с досадой махнул рукой кучеру.

— Поезжай на квартиру!

— Куда на квартиру, ваше сиятельство?

— Вернись обратно. Все равно не застану…

Карета завернула, сделав петлю, и подъехала снова к дворцу. Офицер в светло-серой шинели, с портфелем, звеня шпорами, ничего не сказав, прошел решительно мимо распахнувшего двери Парфенова («Адъютант, должно, курьер») в подъезд, где его на площадке лестницы встретил швейцар Лукьянов.

— Мне надо лично подать бумагу от Великого князя Сергея Александровича.

Швейцар Лукьянов, с седыми усами и бакенбардами под Александра II (помнит еще Плевну), услышав, что адъютант прибыл курьером от Великого князя, ответил почтительным «слушаюсь» и тут же отвернулся к двери, заметив сквозь стекла, что подъезжает знакомая карета. Стоявший в стороне адъютант пристально посмотрел на вошедшего в сопровождении выездного лакея министра, сбросившего на руки швейцара шубу, — весна запоздала в этом году, резкий ветер с Невы пронизывает и сквозь карету.

«Он… То же лицо, что на портрете, только желтей, одутловатей».

Достав из портфеля верхний пакет, адъютант решительно шагнул наперерез министру, щелкнув шпорами и встав навытяжку (честь отдать нельзя, обе руки заняты, в левой — портфель, в правой — пакет):

— Письмо к вашему высокопревосходительству от Великого князя Сергея Александровича!

Это не его голос, а чей-то чужой с силой вырвался из сдавленного горла и необычно звонко раздался под сводами мрачного дворца. Министр недоуменно поднял брови (он давно не в ладах с Великим князем) и, точно не расслышав, брюзгливо переспросил:

— От кого?

— От Великого князя… Сергея… Александровича! — вторично, молодо и звонко, отрапортовал адъютант.

Министр хмуро взглянул на адъютанта (на мгновенье взгляды их встретились), а затем взял от него и тут же («странно! о чем пишет Великий князь?») надорвал большой пакет со вложенным внутри листом слоновой бумаги, но содержание ее прочесть не успел. Адъютант быстро отступил на шаг назад и, выхватив освободившейся от пакета правой рукой из кармана шинели револьвер, два раза в упор выстрелил в министра. Все еще не выпуская пакета, министр, застонав, грузно повалился на пол.

Третий выстрел (швейцар Лукьянов успел схватить офицера за руку) отклонился в сторону и ранил в плечо выездного лакея Боброва (шуба министра тоже с бобровым воротником). Четвертый и пятый ударили в потолок: Лукьянову удалось поднять руку офицера вверх. Пять выстрелов! Пять пороховых огненных печатей по числу сургучовых пяти на оброненном на пол министром великокняжеском пакете.

— Не держите меня… Я сделал все, что было нужно…

Старый черт, а как вклещился в руку, задрал ее кверху оглоблей и широко, по-рыбьи открывает рот, но крика после выстрелов не слышно. По устланной малиновым половиком дворцовой лестнице сбегают чиновники, среди них есть и высокопревосходительства с заседания Комитета министров. Жаль! В портфеле осталось еще два пакета, а в револьвере — две пули, но его уже вырвали! Все равно он сделал свое дело!

— За что он его? За что?

— С такими людьми так и поступают… Это за последний циркуляр… («Циркуляр — такое объяснение им понятней, чем люди!»)

— Циркуляр… Какой циркуляр?

— Что ж он лежит на полу? Надо его поднять… Доктора, скорей доктора!

— Послали… В Максимилиановскую лечебницу, рядом…

Господина министра общими усилиями неловко подняли с пола и положили на ларь, на подостланный кем-то тюфячок (на нем спят дежурные сторожа), а под голову подсунули шубу, ту, в которой их высокопревосходительство приехали, швейцар так и не успел ее повесить, выронил на пол. Министр — без сознания, но вдруг открыл глаза и в ужасе отшатнулся: ему померещилось, что к нему снова подходит адъютант с пакетом.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство… Это доктор.

— Ах, доктор… голубчик, вот что случилось…

В бессильно свисающей к полу руке пульса почти нет. Одна пуля засела в левой стороне шеи, другая в области печени. Крови на полотняной рубашке с полчайной ложки. Внутреннее кровоизлияние… Хорошо, что он догадался захватить с собой шприц и мускус. Разорвать рубашку и затампонировать рану…

А офицер все еще здесь, он стоит в двух шагах от министра, бледный, но спокойный, и швейцар зачем-то держит его за правую руку, хотя револьвер (семизарядный, без щек, чтобы не оттопыривал карман) у него отобрали.

— Да отведите же его куда-нибудь! Почему его до сих пор не забрали? Какое безобразие! Где полиция? Где жандармы?

— Дали знать. Сейчас заберут, ваше высокопревосходительство.

«Кто это „ваше высокопревосходительство“ — министр, товарищ министра? Один из тех, кому адресован и не доставлен третий, безымянный пакет…»

«Должно, скоро выйдет…» — кучер Кузьмин отъехал в сторону от подъезда и стал дожидаться за другими каретами. Но вместо седока из дворца выбежал перепуганный швейцар Парфенов со сторожем:

— Ты привез офицера?

— Я привез.

— Никуда не уезжай… Смотри за ним, чтобы не уехал.

«Вот те и граф! Что натворил… Получай теперь чаевые. Эх, кабы знать, уехать бы сразу… Карету получше для поручика Игнатьева…» И-гнать-ева… И гнать его! И гнать его!»

Впрочем, кучер Кузьмин мог бы быть доволен тем блестящим съездом карет, который состоялся в тот же день вечером на Мойке. Кареты с гербами, с золотыми орлами, Тысячные рысаки, бородачи-кучера, форейторы, суетящиеся пристава и околоточные в белых перчатках, целые цепи полиции. Кареты министерские, дипломатические, дворцовые, и среди них в центре — царская. И все они сбежались сюда из-за скромной прокатной кареты с Бассейной.

— Еще не установлено… Преступник скрывает, кто он, но выяснено, что он вовсе не военный и надел адъютантскую форму для облегчения доступа к министру.

— Какая наглость! Переодеться офицером и привезти пакет будто бы от особы императорской фамилии!

— Их Величества проследовали в комнаты вдовы…

— Ах, он умирал, как истый христианин… Последние его слова были: «Я желаю видеть Государя Императора»…

— Не слышали, кто будет назначен на место покойного?

— Еще не решено… Говорят, Плеве… Государь беседовал с ним на панихиде… Вячеслав Константинович Плеве…

— Плеве так Плеве… Наплевать… Едем ужинать к француженкам… Ты ведь известный любитель французского языка. Не отпирайся. Мне Сюзон Крово про тебя рассказывала…

Пышный церемониал, присутствие царской фамилии, самого Государя Императора — все это теперь неважно. Самое важное это то, что министр (он лежит на низком столе под серебряным глазетовым покровом) прочел наконец и понял содержание оброненного на пол большого пакета. Это оно мучило его своей бредовой загадкой и обмороками, он все время силился и никак не мог прочесть. Мешали сосредоточиться и отвлекали ненужной суетой — доктора, уколы вспрыскиваний и подушки с кислородом, испуганная жена, наклонившаяся с поцелуем и фальшивым «усни, и тебе станет легче», священник с холодным золотым крестом и причастьем, которое застряло во рту — не мог проглотить. Но теперь он прочел, понял и успокоился: в оброненном им на пол большом пакете был вложен пустой белый лист слоновой бумаги. Белая пустота, запечатанная пятью огненными печатями выстрелов. И ее привез и вручил ему высокий голубоглазый офицер в адъютантской форме. Курьер от Великого князя… Нет, курьер смерти…

Офицер (впрочем, он больше не офицер — после допроса и фотографирования с него сорвали погоны, шашку, шпоры) тоже лежит на низкой тюремной койке и спит молодым крепким сном. Малюсенький глаз каменного сводчатого циклопа над дверью уставился с тупым удивлением на спящего:

— Спит! Как он только может спать теперь!

Но он так измотался, плохо спал ночь накануне, устал за день и теперь после удачно выполненного поручения крепко заснул, хотя всего только девять часов. Прильнул щекой к ладони и чему-то счастливо, по-юношески улыбается во сне. Видно, ему снится хороший сон, не такой, как в Териоках, на постоялом…

Камера Петропавловской крепости — склеп. Нечем дышать — он все время, пока не заснул, подходил к оконной решетке. Белая сиделка-ночь (ночи будут дежурить посменно, утончаясь белей и белей) подносит к каменным губам каземата подушки с кислородом живительной невской свежести — иначе, можно задохнуться. Соборная колокольня в известковом халате огромной золотой иглой делает уколы подкожных вспрыскиваний облакам — у них тоже, как у министра, внутреннее кровоизлияние. Но ведь они все равно без сознания и тлеют лиловым, холодным пламенем.

Без сознания… Сон без сновидений…

Сон без снов…

Такой и будет через месяц.

VII

— Экстренный выпуск! Правительственное сообщение! Покушение на министра внутренних дел Сипягина!

— Газетчик! — Коля выхватил телеграмму, сунув за нее гривенник, и на ходу у подъезда вокзала стал жадно пробегать глазами набранные жирным шрифтом строки…

«2 апреля около 1 часа дня… неизвестный человек в военной офицерской форме… двумя пулями тяжко ранил… егермейстер Сипягин через час скончался… Следствие производится…»

Сухая, официальная телеграмма, но она вся насыщена грозовым электричеством и обжигает пальцы, как подпольная прокламация!

Первая мысль Коли была почему-то о Балмашеве: пойти к нему на плац-парад и поделиться радостным сообщением, а по пути можно забежать и к Карлушке.

Все три подвальных окна занавешены белым, и на звонок никто не выходит. Наверное, в Покровске. Коля хотел было отойти от двери, как вдруг в щели для писем блеснул бронзовкой знакомый темно-карий глаз. Карлушка!

— Ты один?

— Один.

— Входи скорей. Что тебе нужно? Вместо ответа Коля показал телеграмму.

— Знаю. Все знаю, — отмахнулся Карлушка, задвигая засов. — Болтать с тобой мне сейчас некогда… Я занят… Обожди здесь, в прихожей.

В комнату к себе он не пустил, но сквозь щель Коля успел разглядеть, что там двое студентов (один из них — Кулка, а другой стоит спиной) накладывают на черный противень, на котором обычно пекут пироги в праздник, и снимают с него листы бумаги. Один из этих листов сунул ему Карлушка, выпроваживая через черный ход.

— Прочтешь, узнаешь все. А теперь выкатывайся. Я к тебе забегу на днях. Тогда поговорим.

Спустившись к Волге, на бревнах у лесной пристани Коля прочел листовку, прикрыв ее газетной телеграммой.

Сипягина убил Балмашев! Степан Балмашев! А он только что собирался зайти к нему с телеграммой об убийстве!

В прокламации «Комитет сношений» сообщает, что министра Сипягина убил «наш саратовец студент Степан Валерианович Балмашев», а в конце обещает «выпустить фотографическую карточку и ознакомить с некоторыми из его литературных произведений». Очевидно, с рассказом «Решение Николая», который он читал тогда вечером, когда играл на гитаре и пел…

Коля старается представить Балмашева в офицерской форме, стреляющим из револьвера в Сипягина, как в доску на Зеленом острове, но почему-то все вместо дворцового вестибюля получается гимназический парадный подъезд с лестницей в учительскую, а у Балмашева из-под военной фуражки по-студенчески выбиваются длинные волосы. Где он сидит теперь? Что с ним будет за это?

Апрельское ошеломляющее сообщение о Балмашеве заслонило все другие события Колиной жизни. Даже такое важное, как неожиданное приглашение за подписью самого директора явиться на занятия в гимназию. Пришлось снова прийти в директорский кабинет и выслушать целую нотацию.

— Я н-надеюсь, что ур-рок послужит к вашему исправлению и вы не бу-будете больше своим поведением навлекать п-подозрение на нашу гимназию. Я не х-хочу закрывать перед вами двери университета в будущем…

Отделенный зеленым полем огромного, как биллиардный, письменного стола Кахиперда вытянулся отвесно негнущимся, как от столбняка, позвоночником и говорит, засунув обе руки в карманы под фалды синего вицмундира. В конце речи он неожиданно преодолел зеленое суконное пространство, подобрел к Коле и мягко положил ему руку на плечо, заглянув в глаза и дыхнув гнилостным запахом изо рта.

— Дайте мне ч-честное слово…

Придется врать, отрекаться от той литературы, что давал Балмашев, от всего… Коля поднял голову и твердо выдержал испытующий взгляд острых директорских глаз сквозь две дымчатые лупы.

— Я, Александр Корнилович…

— С-с-с, — фальшиво свистнул, сорвавшись в заиканье и дрожа кадыком, Кахиперда и махнул рукой. — С-ступайте на урок!

Что с ним стряслось? Почему он вдруг смягчил свое решение? Неужели правда, что про него рассказывают, будто он когда-то до директорства был передовым учителем, читал с учениками «Что делать?» и чуть не попал за это в ссылку? Вспомнил старое… Мало ли что болтают. Вот Аносов определенно уверяет, что Кахиперда болен сифилисом, поэтому живет один со старушкой матерью и так сильно душится. Духи у него действительно какие-то неприятные, пряно-тлетворные — какой-то парижский шипр, орхидея.

Одноклассники шумно приветствовали Колю и обступили его с расспросами. Временное исключение сильно возвысило его в глазах класса. Даже старшеклассники и некоторые из преподавателей посматривали на него с любопытством. Арбатский же на одном из уроков закричал:

— Политической экономией, батенька, занимаетесь, а в консекуцио темпорум путаетесь!

Все это льстило самолюбию, но только первые дни, а потом опять по-старому потянулась та же казенная лямка, как будто и не было невольных «балмашевских» (как их назвал Коля про себя) каникул.

В газетах сообщались трогательные подробности о последних минутах министра («За что? Я никому не сделал зла»…), описание церемониала похорон («Гроб с телом покойного вынесли Государь Император, Великий князь Николай Николаевич, граф Игнатьев… Похоронное шествие открывал взвод конных жандармов»), назначение нового министра внутренних дел Плеве («лично докладывал Александру II о ходе следствия по делу о взрыве в Зимнем дворце»). Но нигде ни слова о Балмашеве, даже имя его не упоминалось вовсе, как будто это не он совершил террористический акт.

Раз поздно вечером забежал Карлушка и дал спрятать рукопись Балмашева.

— Подержи у себя несколько дней. Мы ждем обысков и арестов… Этот балда Иоганн! Я его накачиваю водкой каждый день, но он может разболтать про стрельбу на песках…

Та самая тетрадка, исписанная рукой Балмашева; тот самый рассказ, который он читал тогда вечером… «Решение Николая» — это было его решение.

Коля, перед тем как запрятать, внимательно перечел рукопись и заучил наизусть, как стихи: «Смерть за смерть! Кровь за кровь! Вот что теперь раскаленным железом сверлило его мозг»…

Потом рано утром совершенно неожиданно явилась Черная Роза. Она была против обыкновения серьезна и не смеялась, только мельком заглянула в зеркало на стене (в то самое, перед которым недавно причесывался Балмашев) и поправила рукой выбившиеся из-под шляпки черные крупные, как у оперного «демона», кудри.

— Я к вам по поручению от Карла. Взять тот рассказ Степана…

Коля от смущения (это был первый женский визит в его комнату) не знал, что говорить, и даже не попросил ее сесть. Вдобавок кровать была еще не покрыта, а рукопись пришлось доставать из матраца.

— Прощайте. Я спешу.

Забрав драгоценную рукопись, Черная Роза энергично тряхнула Колину руку и скрылась, оставив после себя в комнате какой-то волнующий смутный запах. Что-то еще скажет хозяйка — а впрочем, наплевать!

Потом подошли пасхальные каникулы и поездка домой в деревню. Глухой, скликающий рожком топочущее стадо теплушек лесной полустанок (со станции не проедешь: разлив). Увязающие по брюхо лошади с засученными узлом хвостами, ухающий с пригорков в овраги по ступицу (вот-вот поплывет) тарантас. Насторожившийся тягой, набухающий почками дубовый перелесок, чутко слушающий шлепанье луж, чавканье грязи и подбадривающий окрик: «Но-о, вывози!» А там, вверху, на нерастаявшем снежке облачка, — оброненная серебряная подкова месяца: на счастье кто поднимет!

Свободе каникул мешало обязательное говенье — об этом в гимназию необходимо представить особое свидетельство. Так нелепо на исповеди после коленопреклонения, положив толстую с золотым витьем свечку и рублевку на поднос, потупившись, виновато повторять на каждый испытующий вопрос священника: «Да, грешен, батюшка…» Хуже, чем перед начальством в гимназии, там по крайней мере можно, даже следует отпираться, за допросом последует кондуит или без обеда, а здесь вместо наказания новое коленопреклонение и осадок чего-то унизительно фальшивого. Подходя причащаться, Коля вдруг заметил впереди себя бабу с провалившимся носом. Сифилитичка! Она шла вместе со всеми, ничем не прикрыв ужасную, похожую на осевшую могилу яму. Священник сует ложечку с причастьем изо рта в рот всем подряд… Коля рванулся и протиснулся к алтарю, опередив страшную безносую причастницу.

— Аль брезгашь, родимый? — шепнула, заметив Колин испуг, румяная молодка с грудным ребенком. — Не бойси… От святого причастья, как от крещенской водицы, никакая зараза не пристанет…

К заутрени Коля не пошел, но вышел по звону колокола к церкви, захватив пачку привезенных из города прокламаций. Белеющая в синей темноте колокольня обставлена, как в ярмарку, таборами крестьянских возов, а за ней за гумнами поблескивают многоверстным разливом поймы. Кажется, что Волга переместилась за сорок верст и грозит затопить все село — оттого-то и гудит насадным трезвоном белая вышка.

У подъезда четырехэтажного каменного корпуса земледельческого училища стоит какой-то высокий ученик. Кравченко! Коля узнал его и в темноте по светлой шапке кудрей.

— Примите литературу.

— От кого?

— От Комитета сношений! — важно, как пароль, сообщил Коля, исчезая в темноту.

Пасхальная заутреня! О ней дал знать и ему в каменный мешок гулкими тремя холостыми раскатами орудийный салют… Если бы он мог выбраться из каземата наружу на полночную прогулку по двухсотлетним крепостным веркам, то ясная, слегка морозная мартовская ночь заверещала бы, завопила, как июльская степная, медными сверчками колоколов, а напротив, перекинув через черные полыньи Невы огненные мостки ярко освещенных окон, засиял бы обычно по-нежилому угрюмый Зимный дворец. Там только и ждал этого сигнала съехавшийся в каретах сановный Петербург, разбившись по ведомствам, рангам и чинам в дворцовых залах: в Николаевском — генералы и офицеры гвардейских полков, в Аванзале — чины флота и морского ведомства, в Фельдмаршальском — офицеры армейских частей и военноучебных заведений, в Гербовом — гражданские чины. В концертном же зале собрался целый кордебалет придворных дам и фрейлин в роскошных сарафанах, в кокошниках и ожерельях, сверкающих драгоценными камнями.

Третья пушка!

Придворные арапы в восточных костюмах распахнули двери Малахитовой гостиной, и выстроившееся шествие двинулось в церковь. Гоф-фурьеры и камер-фурьеры в красных мундирах, церемониймейстеры с жезлами, с голубыми бантами из андреевских лент… Государь Император в мундире лейб-гвардии саперного полка под руку со Вдовствующей Императрицей Марией Федоровной… Вся царская семья… Великие князья… Все министры… О, если бы только допустили к этой пасхальной заутрени и его в адъютантской форме, с револьвером без щек в кармане и нерасстреленной обоймой! Если бы!… Христос воскресе из ме-ерт-вых… смертию смерть поправ…

Они выжидают только конца Пасхи, чтобы расправиться с ним. Суд, военный суд, назначен на 26 апреля. Как раз в день его ангела… «Мама, что же ты не поздравила меня? Поздравь. Редко кто получает такой подарок в день именин…»

В три часа на рассвете его разбудил салют орудий. Выстрелы рвались один за другим так раскатисто гулко, что казалось, кто-то ударял прикладом в двери и вызывал его… Нет, еще не в эту ночь! Это закончилась пасхальная заутреня царским многолетием… Мно-гая, мно-гая лета! В Малахитовом зале накрыт пасхальный стол для царского разговенья. В окне за решеткой совсем светло. Вот на таком же рассвете… Теперь после Пасхи скоро все решится. Теперь уже скоро…

VIII

Да, скоро экзамены. С первого мая всех распустили для подготовки. С утра — зубрежка, а вечером можно пойти на Волгу. Розоватая, как и пароходы «Самолет», самолетская пристань рядом с яхт-клубом служит почему-то излюбленным местом встреч и сборов учащейся молодежи. Здесь на носу конторки вечером второго мая встретил Коля Черную Розу. Она сидела на тумбе, на которую накидывают удавной петлей толстые причальные канаты пароходов, и сама первая окликнула его.

— Вы знаете, что Карл арестован? — тихо сообщила она. — Да, арестован и после допроса отправлен в Петербург по делу Балмашева… А вот и сестра с Кулкой. Мы собираемся на Зеленый. Поедемте с нами. Ведь вы умеете грести?

— Конечно, умею.

— Только имей в виду, что мы вернемся поздно, — предупредил Кулка.

— Ну так что ж? Хоть до утра! — отпарировал Коля второе обидное замечание.

Чтобы доказать, что он умеет хорошо грести, Коля не вставал с весел от самой конторки до Зеленого и натер на ладонях волдыри мозолей. После перевала от Исад, за островом, течение слабеет, и лодка идет легко по тихим заводям, рассекая, как камыш, залитые тальники.

— Слышите? Соловей!

— Это лягушки, Роза.

— Нет, не лягушки, а соловей. Я хорошо слышала. Бросьте грести.

Перегнувшись с кормы и черпнув бортом, Черная Роза ухватилась за ствол торчавшего из воды зеленого деревца. Никелированные лунным сияньем заводи звенят надсадным водяным воплем и тинистым икряным кваканьем. Неожиданно разнобойный лягушачий хор покрыла музыкальная чистая сольная нота. Соловей! Он щелкнул звучно несколько раз и смолк, прислушиваясь, какое колено выкинет невидимый соперник. Откуда-то подальше, из займища, послышалось ответное щелканье другого лунного солиста.

— Я говорила, соловей! — торжествовала Роза. — Давайте послушаем. Пристанем к берегу. Вот к этому бугру.

Но послушать соловья не удалось: он замолчал, как только причалили. Вместо этого, набрав сушняку, развели большой костер — у огня теплей и комары не так кусают!

— Эх, пива не взяли! — пожалел Кулка. — Были бы с нами Карлушка и Степка, непременно заехали бы у Исад к Федорову, захватили бы плетушку с пивом.

Странно подумать, что не только Карлушка, но и Балмашев могли бы тоже сейчас сидеть с ними здесь, на Зеленом у костра, пить пиво, петь, дурачиться…

— Сбе-ейте око-овы, да-айте мне во-оли, а на-учу-у вас свобо-оду любить! — затянула, лежа на песке, вполголоса Черная Роза, а потом, вскочив, предложила: — Давайте прыгать через костер! Кто за мной?

Подобрав юбку, она с разбегу перемахнула через пламя, наступив на конец головни, взметнувшей сноп искр.

— Что ты делаешь, Роза! Ты так загоришься, — остановила ее сестра.

— Ничего! Волга рядом. Можно броситься в воду. Назад лодка сама несется по течению. Можно не

мозолить рук, бросить весла и сидеть спокойно. Так привольно, хорошо, что не хочется ни петь, ни разговаривать.

— Можно положить вам голову на колени? — смутила Колю неожиданным вопросом Черная Роза.

— По… пожалуйста…

Закинув руки, Роза легла, вытянувшись, на дощатую стлань. В заводях ее зрачков под черным ивняком ресниц дробятся и плавают две крошечные луны. Коля замер и боится шевельнуться. От легкой тяжести черной кудлатой головы, пахнущей дымом костра и духами, колени затекают и сладостно немеют.

— Какая сегодня необычайно яркая луна! Словно ее кто вычистил мелом и оттер суконкой, — качнув лодку, передернула плечами Роза. — Как это у Пушкина в опере поют русалки — «Нас греет луна». Мне кажется, она действительно чуточку пригревает.

Луна! Она владела полмиром и светила и там в краткий сумеречный промежуток двух зорь белой ночи так ярко, что его до двенадцати часов продержали в канцелярии: боялись, при переводе во дворе увидят заключенные из окон. Отчего-то нездоровилось, напала какая-то слабость и сонливость. Все хотелось прилечь. Он и прилег наконец на жесткий клеенчатый диванчик, задрав ноги и просматривая комплекты журнала «Нива». Глупое занятие, но помогало убить время.

«Дорогие мои! Что бы ни было со мной, будьте так же тверды и спокойны, как я…» Это начало письма к родителям. Странно, что он позабыл и не помнит, что писал дальше. Отца он так и не видел. Славный старикан. Ведь это он окрестил сына Степаном в честь Разина и шутя говорил про него: «Вот у меня какой террорист растет». Теперь, наверно, запьет с горя горькую… Мать он видел сегодня в пять часов перед отъездом в Петропавловской крепости через решетку. По ее глазам он понял, что она все хотела, но не решалась попросить его подписать прошение на высочайшее. Что бы ни было, прошения о помиловании он не подпишет. Да, студент Николай из его рассказа был счастливей, его приговорили к двадцати годам, а не к повешению…

В полночь стало немного темней — луну затянула светлая тучка, — и его перевели в старую тюрьму, в камеру номер пять. Ее целый день спешно приготовляли для нового постояльца: покрасили, провели воду и электричество, а за стеной рядом поставили телефон. Свежий ли запах масляной краски подействовал так успокоительно, одурманило ли чтение пыльных комплектов журнала или опьянил свежим ветром переезд по Неве из Петропавловской в Шлиссельбургскую, но только он по приходе почти сразу же крепко уснул. Койка закачалась и поплыла, и об нее с шуршаньем зашарпали, ударяясь, лебяжьи ладожские льдины. А мать (такой она и отпечатлелась в мозгу, когда его уводили) вцепилась судорожно в решетку и провожает его жалкой, растерянной улыбкой. Бедная мама!

Чудаки! Стоило ли заново ремонтировать для него камеру, если у них кипит другая потайная работа — поважней? В тени, в углу, за старой тюрьмой напротив окон из камеры Иоанна Антоновича, втихомолку по-воровски (громко тукать топорами запрещено) сколачивают эшафот. Скоро все будет готово: виселица, две лестницы, веревка бельевая семи аршин (с запасом — вдруг оборвется), жирно намыленная куском простого мыла, саван, гроб и мешок негашеной извести у ямы. Боже, как все это убого и просто, и ужасно в своей простоте и убожестве! Она должна быть готова ко всему, бедная мама…


— Ма-ать вашу-у-у… сворачива-ай… — кто-то надсадно орет с баржи, от скуки, чтобы не заснуть на ночной вахте или просто для прочистки осипшей от перепоя глотки.

— А-ай! — отвечает по воде откуда-то из темноты от борта другой баржи не то отклик, не то эхо.

— Да это нам кричат! — спохватился первый Кулка, хватаясь за весла.

Над головами промелькнул черный туго натянутый канат и, ослабев, шлепнулся в воду. Ушедший вперед и заворачивавший буксир предостерегающе замигал красным глазом.

— Греби! Греби вправо!

В двух саженях от лодки проплыла черной китовой тушей длинная, глубоко загруженная баржа.

— Нашли место, где с бабьем тешиться! Посеред реки в проране! Аль утонуть захотели? — укоризненно, но уже мирно прогудел чей-то сиплый голос от скрипучего огромного руля.

— Ну, ну, полегче! — огрызнулся Кулка, но ответить похлеще не решился из-за девиц, опасаясь вызвать новую ругань поядреней.

В город вернулись на рассвете. Сняв для предосторожности гимназическую фуражку, Коля пробирался по пустынной улице вдоль пыльных дощатых заборов, через которые свешивалась цветущая лиловая и белая сирень, как вдруг отовсюду разом как бы по взмаху невидимой световой дирижерской палочки звонко-радостно зачирикали воробьи. Это их час, воробьиный час городского рассвета! Серенькое, воробьиного цвета небо. Серые, нахохлившиеся по-воробьиному дома. Серые голые булыжники. Серая мягкая пыль для купанья. Лошадиный помет с овсяными зернами для клеванья. Да и его серая форменная куртка тоже ведь воробьиного цвета!

Осторожно открыв ключом дверь и пробравшись тихонько, чтоб не разбудить хозяйку, в свою комнату, Коля зачем-то взглянул на себя в зеркало, висевшее на стене. И вдруг из голубой глуби его со ртутного дна отблеском лунной ночи всплыло насмешливое смуглое лицо Черной Розы в папахе крупных кудрей и вслед за ней совсем неожиданно — другое, знакомое, бледное, вытянутое лицо с длинными светло-русыми волосами. Всего на секунду, на миг, но так отчетливо ясно, что можно было бы подумать, что это галлюцинация, если бы не знать, что ведь он действительно стоял недавно на этом самом месте перед зеркалом и причесывался Колиным гребнем… Балмашев!


За стеной шаги, разговор по телефону, там собрались приехавшие ради него ночью из Петербурга важные чиновники, а он все спит и не слышит.

— А я, знаете, до отъезда успел побывать на концерте Никиша [8] в Таврическом дворце. Чайковский…

«Полет валькирий» Вагнера… Замечательно…

— Да, конечно, Никиш…

— Эшафот готов?

— Так точно, готов, ваше высокоблагородие.

— Палач здесь?

— Приведен. Ждет у лестницы.

— Ну, а он как?

— Спит у себя в камере…

— Что ж, пора. Скоро четыре часа… пойдемте, господа!

Спит… Как он только может спать! И так крепко, не услышал ни шагов в коридоре, ни щелканья замка в двери. Смотрителю тюрьмы ротмистру Правоторову пришлось подойти к спящему и тряхнуть его за плечо. Приподнялся и с недоумением посмотрел на пришедших, точно на выходцев с картинок из вчерашних комплектов журнала.

Приговор… должен быть приведен в исполнение… сегодня… сейчас…

Они затем и пришли, и стоят, как истуканы, эти чиновники в форме, военные, жандармы, и с ними седенький священник с крестом… Нет, от исповеди и причастия он отказывается… Ему нужно только несколько минут, чтобы собраться с мыслями… с последними мыслями…

Он подошел к окну и, отвернувшись, молча стал смотреть на побледневшее небо. Но оно не давало ни простора для взгляда, ни кислорода для дыхания, низкое слепое небо тяжело привалилось снаружи к чугунной решетке пятириковым мешком негашеной извести и осыпало летучей едкой рассветной пылью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4