Михаил Зенкевич
На стрежень
I
Конка, запряженная двумя опоенными клячами, дребежжа колокольчиком, тащилась так медленно и так долго ожидала на разъездах встречную, что Коля начал беспокоиться: не опоздал ли. На башенных вокзальных часах до отхода поезда осталось двадцать минут. В зале I и II класса, куда пропускает чистую публику сереброгалунный, такой же, как в гимназии, только подородней и повеличественней швейцар, — Карлушки не видно. Наверное, уже сел в вагон. На всякий случай Коля заглянул в базарную толкучку третьего и в проходе между лежавшими на замызганном, как в уборной, полу мешками и бабами с грудными младенцами увидел Карлушку. Он стоял с высоким студентом и двумя курсистками.
— Я думал, что ты не приедешь. Знакомься… Это две сестры, две Розы. Роза Черная и Роза Красная. Степан, а это тот парнишка, про которого я тебе говорил…
Кудрявая стриженая брюнетка с резкими, как от грима, чертами, похожая на оперного демона, задорно засмеялась, смутив Колю:
— Ой, какой вы еще юнец! Ничего, мы вас обработаем.
— Роза, зачем ты так? — остановила ее сестра (неужели они, правда, сестры?), некрасивая, вся в веснушках, с красно-рыжими (как Дурасов) волосами.
Долговязый студент (в зале разве один только жандарм у кассы подойдет ему по росту!) с длинными, светлыми, точно вымытыми перекисью, волосами, рассыпающимися из-под лодочкой смятой выцветшей фуражки, ссутулясь, нагнулся и крепко, как взрослому, пожал Коле руку, сказав только одно слово:
— Балмашев.
Рядом с порывистым Карлушкой Балмашев кажется флегматичным. Он молчаливо стоит, запустив правую руку в карман черной шинели, точно придерживая что-то, а левой рассеянно пощипывает тощий золотистый кустарник на подбородке. И светло-голубые глаза его не вскидываются броско, как у Карлушки, а смотрят упорно-спокойно из-под пепельных ресниц. Но Коля почему-то смущается от этого простого взгляда еще больше, чем от смеха Черной Розы, и не знает, о чем разговаривать, и рад, что носильщик принес билет с плацкартой и что Карлушка, расплатившись с ним, сам подхватил свой багаж и двинулся к выходу.
Черная Роза протиснулась в вагон вслед за Карлушкой посмотреть, как он там устроился, и через несколько минут спрыгнула с подножки прямо на Балмашева, ухватив его за рукав. Следом за ней в распахнутой шинели, как будто ему вдруг стало жарко на морозе, вылез и Карлушка.
— Не дури, Роза! — остановила ее сестра. — Когда же вас ждать, Карл?
— К Пасхе, не раньше.
— Ой, как долго! — шутливо ужаснулась Черная Роза. — Я не вынесу такой долгой разлуки! Это не в моем характере.
— Вряд ли ты засидишься в Киеве, — сказал Балмашев. — После такой заварухи университет, наверное, закроют. Чего доброго еще попадешь в солдаты. Теперь всего можно ждать.
— Там увидим, что будет.
И, подхватив под руку Черную Розу, Карлушка повел ее смотреть паровоз.
Наконец ударил третий звонок. Карлушка, распрощавшись со всеми и обнявшись с Балмашевым, вскочил на подножку и, держась за поручни, замахал фуражкой, крикнул старающейся поспеть за тронувшимся поездом Черной Розе:
— Смотрите же, Роза…
Конец фразы, оборвавшись, упал под колеса. Балмашев замахал высоко вскинутой фуражкой и потом с трудом нахлобучил ее на рассыпавшиеся от ветра волосы.
По выходе из вокзала Коля поспешил распрощаться со своими новыми знакомыми.
— Где вы живете? — спросил Балмашев. — Я зайду к вам на днях. Не надо записывать, я и так запомню…
— Степан, приведите его к нам как-нибудь вечером, — предложила Красная Роза.
— В самом деле приведите! — горячо подхватила Черная Роза. — Вы ведь придете к нам? Непременно приходите…
— Приду, — буркнул, влезая в конку, Коля, польщенный приглашением, но втайне сомневаясь в его искренности: верно, хотят загладить сорвавшуюся невольно обидную для него кличку «юнец».
Прошло более недели. Балмашев не приходил. Наверное, забыл адрес, решил Коля, которому надоело высиживать вечера дома в напрасном ожидании.
Но Балмашев зашел неожиданно часов в десять утра в праздник, когда хозяйка была у обедни. Коля сам открыл дверь и провел гостя к себе.
— Славная у вас комнатушка, — одобрил Балмашев. — И окошко в сад, а оттуда через забор на другой двор. Жаль только, что ход не отдельный.
Он бросил фуражку на стол и, взяв Колину гребенку, стал расчесывать рассыпавшиеся волосы перед стенным зеркалом, где оснеженный край соседней кровли отражался серебряным гробом, покрытым синим воздухом. Роговой гребень потрескивал невидимыми электрическими искрами.
— Я принес вам кое-что почитать, — вынул Балмашев из кармана шинели какую-то смятую тетрадку. — Только не засыпьтесь. Это нелегальная литература. Будьте осторожней с ней. Можете дать почитать своим товарищам, самым надежным, которые не выдадут. Я к вам зайду через недельку.
В полутемной, пропахшей нужником передней перед тем, как пролезть в обитую войлоком дверь, Балмашев обернулся и сказал неожиданно:
— Зайдем как-нибудь вместе в гости к девчатам. У них весело. Сыграем на гитаре, споем.
Коля был разочарован. Он думал, что Балмашев, как Васильев, обстоятельно побеседует с ним, проверит его знания. А вместо этого он запросто занес ему нелегальную литературу, как какую-нибудь обычную книгу для чтения!
Измятая тетрадка, вроде общей, только без клеенки, со слипшимися глянцевитыми страницами, исписанными печатными от руки лиловыми буквами, такими же, как на листовках комитета сношений. Вместо заголовка стоит: «Отчего студенты бунтуют?», но фамилии автора нет ни в начале, ни в конце. Коля два раза подряд, боясь пропустить хоть слово, перечел тетрадку. В комнате одному не сиделось, тянуло пойти и передать другим то, что он только что узнал сам. Спрятав тетрадку в верхний карман куртки, Коля вышел на улицу. Ему вдруг стало (как после встречи с ней) радостно и чуточку жутко: словно что-то огнеопасное, взрывчатое запрятано на груди у сердца. Вот-вот само возгорится и разорвется от неосторожного движения.
Проходя мимо щеголеватого околоточного на углу Немецкой, Коля злорадно усмехнулся. Вот бы всполошился, если бы узнал, что у него в кармане! Засвистел бы в болтающийся аксельбантом свисток, переливчатым горохом призывая на помощь постовых городовых, и, вырвав револьвер из кобуры, кинулся бы в погоню за ним. А он, не оборачиваясь на тревожные свистки и предостерегающий выстрел вверх, нырнул бы в густую толпу гуляющих и, шмыгнув в знакомый проходной двор, одурачив преследователей, вышел бы как ни в чем не бывало на площадь к театру!
II
Под строгим секретом Коля дал брошюру Загрубскому, а потом одному знакомому по кружку Ильина семикласснику. Балмашев зашел еще раз, но и второй его приход был так же мимолетен, как первый. Он не стал разговаривать с Колей о прочитанном, а просто взял брошюру и дал вместо нее другую, печатную, потолще. Это был роман Степняка-Кравчинского «Андрей Кожухов». Коля начал читать его тут же после ухода Балмашева и не смог оторваться, пока не дочел до конца — часа в два ночи. И еще с полчаса в волнении прошагал по комнате, не скоро заснул и спал плохо: в сумбурных кошмарных снах ему мерещилось, что он участвует в каком-то террористическом заговоре.
Вскоре затем вернулся из Киева Карлушка. Возвращаясь из гимназии, с ранцем за плечом, Коля вдруг услышал из пролетевших мимо саней знакомый голос.
— Эй, Альтовский!
Хлопнув по плечу кучера, Карлушка остановил лошадь и, отстегнув отороченную мехом синюю суконную полость, отрезал коротко вместо разговора:
— Садись… Едем.
— Куда? — спросил Коля, после того как влез в сани.
— Ко мне в Покровск. Заедем только за Степкой Балмашевым.
— Но мне надо сначала зайти домой.
— Зачем?
— Пообедать… Оставить ранец с книгами.
— Ерунда. Закусим у меня. Ранец брось в ноги, под козлы.
Кучер, бритый немец-колонист, старается вести вороную крупную лошадь под рысака и разгоняет ее как на катании на Масленицу. Сани катятся вниз по Вольской мимо губернаторского особняка и сворачивают на плац-парад. На углу у деревянного домишки Карлушка вылез из саней и скрылся в калитку. Через несколько минут он вышел вместе с Балмашевым.
— А, и вы с нами? — немного как будто удивился Балмашев, увидев Колю.
В легких санках троим тесно, и Коле пришлось сесть на колени к Карлушке. Тот что-то оживленно рассказывает про Киев, но Балмашев больше отмалчивается. На крутом взвозе лошадь скользя оседает на задние ноги, потом с половины, убегая от подсекающих саней, размашистой рысью кидается вниз. Оборванный мальчишка попробовал было прицепиться сзади, но не удержался и, упустив укатившуюся ледянку, полетел под откос. Балмашев, обернувшись, погрозил ему шутливо пальцем.
Ровная издали дорога через Волгу горбылится ухабами, и сани ныряют, как лодка на волнах от парохода.
В проране между песками Карлушка что-то крикнул по-немецки кучеру, и тот повернул налево вдоль Зеленого острова.
— Halt, Johann! Halt! [1]
Дав кучеру папиросу и закурив, Карлушка вылез из саней и вместе с Балмашевым полез зачем-то на остров.
— Подожди нас здесь, — сказал он, но Коля не выдержал и пошел за ними.
Под песчаным обрывом намело сугроб, и ноги, как в валенки, увязают выше колен в большие следы Балмашева. В незасыпанном снегом пещерном углублении чернеют остатки костра с рыбьими костями: пиршество какого-нибудь рыболова-любителя, терпеливо с колокольчиками на закидных удочках высиживавшего здесь осенью сазанов. Осыпанные известковой изморозью густые заросли ивняка гнутся зябко и шелестят сухо, как осока.
Куда они скрылись? Коля хотел было окликнуть их, но, выбравшись из чащи, увидел обоих. Что они там делают? Карлушка поставил стоймя доску у осокоря и отмеряет зачем-то шаги. Балмашев же стоит на бугре и в черной студенческой шинели с занявшимися на затылке волосами резко выделяется вместе с торчащими на берегу шорнштейнами паровых мельниц на широком вулканическом разливе заката. А его длинная тень, вытянувшись во весь рост, с петлей башлыка на шее, упала в негашеную известь снеговой ямы, как высокая Соколова гора, рухнувшая сизым обвалом на затон с зимующими в спячке пароходами и баржами. Только один крайний пассажирский, с огнями во всех стеклах, празднично плывет навстречу надвигающейся ночи, как в навигацию. И кажется, что кто-то, прощаясь, машет красным на борту.
Балмашев вытянул правую руку, и из черного мохрастого рукава (точно чиркнул спичкой прикурить на ветру) выпыхнул огонек. Два слившиеся в один треском сухого эхо выстрела…
— Стой! — крикнул Карлушка Балмашеву, и оба пошли осматривать доску.
В двух местах — наверху и в середине толстая доска насквозь, как ржавым гвоздем, прошита пулей.
— Вот. она где засела, — показал Карлушка и попробовал выковырнуть пулю перочинным ножом из дерева, но она глубоко ушла под кору.
— Ты зачем здесь? — строго прикрикнул он на подошедшего Колю. — Я ведь тебе сказал, чтобы ты не ходил за нами.
— Все равно. Пускай его, — заступился Балмашев. Карлушка взял револьвер и выстрелил два раза в доску, но попал только раз.
— Дай и мне выстрелить, — попросил Коля.
— Зачем? — презрительно обрезал Карлушка. — Ты и револьвер-то держать не умеешь.
— Нет, умею. Я стрелял раз из двустволки, — невольно соврал Коля.
— Дай ему.
Взяв у Карлушки револьвер, Балмашев показал Коле, как надо стрелять. Коля судорожно сжал черный холодный револьвер и, прищурив левый глаз, нажал спуск. Руку рвануло вверх, и в ушах звоном отдался тупой удар.
— Промазал. Эх ты стрелок!
Но Коля не поверил Карлушке и сам тщательно осмотрел доску, но следа от пули не нашел.
— Отойдите! — крикнул Балмашев и выстрелил еще два раза. Одна пуля отщепила край доски, зато другая ударила в самую середину.
— Все семь.
Балмашев перезарядил револьвер и, положив его в карман, закурил, глубоко затягиваясь.
— Смотри никому ни гугу про стрельбу, — строго сказал Коле Карлушка, оттаскивая в яму простреленную четырьмя пулями доску.
Синий айсберг Соколовой горы наплывает с берега на остров. Без призывных гудков, утопая в потемках, пароход потушил все огни. Рослый белокурый осокорь, командуя, машет по ветру ветвью, как шашкой. Не смея ослушаться, с невнятным ропотом штыковые серые шеренги ивняка смыкаются вокруг черной шинели Балмашева. Смешанный с песком снег хрустит под его шагами, как посыпанная в холеру негашеная известь. Непогасший закат, он может извести перед тьмой своим томлением!
— Nach Pokrovsk, Johann! Гони! Schnell! Schnell! [2] Вот и Покровск с метельным пустырем базарной
площади вокруг благолепно теплющегося всенощной собора и с хмельной горластой песнью п д рывки гармошки на раскатывающихся встречных розвальнях. И, как трактир, керосиновыми фонарями снаружи и лампами изнутри заманивает каменный двухэтажный дом, перехваченный в пузатой талии пятисаженным железным поясом вывески с золотом букв по черному: «Бакалейный гастрономический магазин Братья Думяер». Дворник в тулупе предупредительно распахнул двухстворчатые ворота в острожном заборе, густо, как борона, утыканном гвоздями острием вверх.
— Иоганн, — по-русски сказал кучеру Карлушка с крыльца. — Распряги и покорми лошадь. Потом приходи ко мне наверх выпить и закусить. Понял?
— Яволь, яволь, Карль Егорич, — засуетился Иоганн.
В просторном доме пустынно и неуютно, как в кирке. Видно, что хозяева, разбогатевшие немцы-колонисты, еще не обжили новых каменных хором и не освоились после крестьянства со своим второй гильдии купечеством. И сиротливо жмется в угол от наседающих пузатых комодов, взбитых перин и развешенных по стенам лютеранских изречений шаткая этажерка с книгами. Вероятно, поэтому-то Карлушка и предпочитает держать свою библиотеку не здесь, а в саратовской наемной комнате.
Нагнувшись, Балмашев стал греть перед огнем растопленной печки свои красные, зазябшие без перчаток руки.
— Вот это здорово! — одобрительно встретил он Карлушку, принесшего из магазина целый кулек закусок. — После сегодняшней удачной пробы можно и кутнуть. Верно, Карл? А как насчет двуглавой, царской?
— Есть, Степка, есть.
— А, Марихен! — Балмашев взял у раскрасневшейся голубоглазой Марихен ведерный кипящий самовар и держал его на весу, пока она накрывала скатертью стол.
— Ви гет эс? [3] Когда свадьба?
— Никода, — смущенно, но довольно прыснула от смеха Марихен, быстро шмыгнув на лестницу и с размаху налетев на Иоганна.
Он — в новой синей поддевке и красной рубахе, рыжеватые волосы его лоснятся маслом, но даже махорочный перегар его кривой немецкой трубки не перешибает принесенного им из конюшни запаха конского пота и навоза. Выпив одним махом полный стакан водки, Иоганн захмелел и, подмигивая, фамильярно захлопал Карлушку по плечу, уже без отчества, бессмысленно повторяя точно икая:
— Ик вайе я [4], Карль… Ик…
— Оставайся ночевать. Охота тебе тащиться ночью через Волгу, — уговаривал Карлушка.
— Не могу. Мне непременно надо быть сегодня в городе, — стоял на своем Балмашев, и Коля решил ехать с ним.
Резкий переход из натопленной жарко горницы на мороз, от белой настольной скатерти с кипящим ярко вычищенным самоваром к суровой скатерти снегов с остывшим никелированным месяцем, приятно бодрит и возбуждает. От этого или от выпитого портвейна хочется выкинуть что-нибудь необыкновенное — выхватить вожжи у Иоганна и револьвер у Балмашева, выстрелить вверх и пустить во всю испуганную лошадь. Но Балмашев молча сидит рядом, подняв воротник с развевающимися по ветру концами башлыка и засунув руки без перчаток в рукава, как в муфту.
Иоганн сначала энергично дергал лошадь и покрикивал по-немецки и по-русски, а потом замолк и начал покачиваться на облучке… Задремал… Колю тоже тянет ко сну… Кажется, что он едет домой на Святки со станции, закутанный в чапан, убаюканный ухабами…
— Стой, Иоганн! Стой! — заорал вдруг Балмашев, выскочив одной ногой из саней и перехватывая возжи. — Куда ты к черту едешь? Не видишь что ль — полынья…
Впереди перед упершейся лошадью, расплываясь, дымится большое черное пятно. Золотой поплавок месяца, не то заманивая, не то предостерегая, покачивается на ряби у другого края.
Полынья!
— Лошадь уперлась. А ты ее еще гонишь. Эх, голо-иа стоеросовая!
— Ничево… ик вайе… ик, — оправдывался очнувшийся от дремоты Иоганн.
Выхватив вожжи, Балмашев повернул лошадь, оставляя темный след на талом снегу, и сам правил, стоя, пока не выехали на накатанную дорогу.
— Глупая история, — поежился плечами, вернув вожжи Иоганну, Балмашев. — Могли бы нырнуть под лед. Хорошо, что лошадь встала.
И только тогда, когда полынья осталась позади, Коле вдруг стало жутко. Вспомнился рассказ очевидца, как, заливаясь бубенчиками, с седоками в шубах, развалившимися в ковровых санях, мчалась чья-то масленичная тройка из Заволжья через Волгу к Увеку. Им махали, кричали с горы: «Назад… назад… полынья…» Но они не слышали, относил ветер, а может, пьяны были, и с разгона влетели в полынью, канули под лед. Даже ни одной шапки не всплыло. Неужели так могло бы случиться и с ними?
— А вы знаете, как надо выбираться из полыньи? — спросил, закурив, Балмашев. — Надо хвататься за лед против течения. Тогда поднимает ноги и легче выкарабкаться. По течению же тянет ноги под лед…
Стальные полозья чиркнули по песку. Отмель, а за ней — Тарханка. Тут не опасно — как ни пьян Иоганн, а в полынью не заедет… Вон и крутой Московский взвоз, накатанный розвальнями, как ледяная гора, с огневою шеренгой керосиновых фонарей по краям, и над ним сторожевою вышкой торчит старый собор с безногим калекой-сиротой у паперти — забытой пугачевской пушкой.
— Мы тут слезем и поедем на конке, — сказал Балмашев. — А ты, Иоганн, поезжай назад за обозом. Только не спи…
— Ик вайе я шон… [5] ик вайс, — заикал Иоганн, заваливаясь поудобней в сани и пуская лошадь вдогонку за скрипучим обозом крестьянских розвальней.
— Балда! — махнул рукой Балмашев и на ходу вскочил на конку.
Неловко идти так поздно по улицам с ученическим ранцем, и Коля прячет его, как портфель, под полой.
— Без обеда сидел до самой ночи! Без обеда сидел! — хором начали дразнить его мальчишки, катавшиеся на санках по крутому взвозу.
Но Коля не удостоил их ответом. Если бы они только знали про стрельбу из револьвера, то с каким бы уважением и завистью посмотрели ему вслед!
III
— Альтовский, мне нужно поговорить с вами конфиденциально.
— В чем дело?
— Мне передавали, что у вас есть… запрещенная литература.
— Кто передавал?
— Я хотел попросить вас, чтобы вы дали ее почитать мне, — увиливая от ответа и от испытующего взгляда, мнется Граве.
— Вам наврали. Никакой запрещенной литературы у меня нет. Я даже не знаю, что это за литература. Может быть, вы мне объясните? — отрезал Коля.
Уж если кому и давать литературу, то, конечно, не Граве. Он — новичок в классе, перевелся недавно из другого города и подозрительно неприятен своим вкрадчивым, заискивающим обращением не только с учителями, но и с товарищами. С какого казенного пакета считал он это канцелярское «конфиденциально»? От кого и как мог он узнать про нелегальную литературу? Уж не разболтал ли случайно Загрубский? Надо будет поговорить с ним по дороге из гимназии.
— Альтовский, — первым начал разговор Загрубский, в важных случаях он всегда обращается к Коле не по имени, а по фамилии. — Я должен предупредить тебя…
— Что такое? — насторожился Коля.
— Ты знаешь Николенко? Такой длинный… Шестиклассник… Он всегда ходит с Желаном де ля Круа…
— Ну, знаю в лицо.
— У него отец жандармский ротмистр… Николенко передавал Дейбнеру, что видел на столе у отца какое-то письмо к директору гимназии о тебе… Он не успел прочесть, разобрал только твою фамилию и имя… Мне об этом рассказал сейчас Дейбнер.
— Может, враки, — усомнился Коля, но про себя решил, что надо быть осторожней и не носить литературу в гимназию.
— Здравствуйте… Что ж это вы не узнаете своих знакомых? Нехорошо… нехорошо.
Черная Роза! Он действительно не узнал ее, задумавшись над тем, что сообщил Загрубский!
— Почему вы не заходите к нам? Ведь вы же обещали.
— Я собирался… Балмашев звал меня, — смутился Коля под пристальным взглядом Черной Розы.
Ему стыдно за свой тюлений горб, и он, приспустив прячет ранец за спиной.
— Знаете что? Приходите сегодня вечером… У нас собирается публика… Балмашев… Карл Думлер… Придете?
— Приду, — басит Коля, полупотупясь, глядя на шевелящиеся быстро тонкие вишневые губы и точеную клавиатуру зубов, ошеломляющую бурной музыкой не доходящих до сознания слов.
— Мы живем здесь, за углом… в середине квартала, за семинарией… Деревянный домик во дворе… в садике с беседкой… До свиданья…
— Олух! — ругал он сам себя, переходя из двора во двор в поисках подходящего домика в саду.
Как можно было не спросить ни их фамилии, ни даже номера дома? Впрочем, может, она сказала, да он прослушал… развесил уши… Как глупо… неужели придется вернуться домой? Надо обойти еще раз.
Отбрыкиваясь от яростно лающей собачонки, Коля пересек длинный пустырь и в конце концов увидел похилившуюся хибарку с садиком. Из неплотно закрытых ставен светилась щель. Он прильнул к ней снизу и из-под спущенной занавески увидел сидящего на кушетке Балмашева с гитарой… Здесь!
Стучаться не пришлось. В низких сенцах из распахнутой настежь двери тянуло едкой гарью, как от костра на Зеленом острове.
— Карл, это невозможно. Мы так угорим. Надо залить трубу. Потом разожгем снова.
В дыму курной клетушки Роза стоит с ведром и хочет залить самоварную трубу. Карлушка в одном сапоге (другой он снял и держит за ушки) отстранил ее и начал раздувать самовар голенищем так, что искры посыпались, как из паровоза.
— Карл, вы спалите нас! — остановила его Роза и, схватив за рукав, провела Колю за дощатую перегородку в горницу.
На низенькой кушетке Балмашев, без тужурки, в черной сатиновой рубашке, настраивает гитару. У стола сидит Красная Роза со студентом, которого. Коля встретил раз в кружке Ильина, но тот, хоть и поздоровался, видимо, не узнал его. В горнице чисто, но обои, покоробясь, отстали в углах от отсыревших стен, и по ним, шурша, через перегородку от беленой русской печи лезут рыжие тараканы. В простенке между окнами развешен целый иконостас, и посредине перед большим образом Николая Чудотворца теплится малиновая лампадка.
— Что вы так уставились на иконы? — смутила вдруг Колю Красная Роза. — Удивляетесь, зачем у нас, евреек, столько икон? Хозяйка — старушка, она у нас очень богомольная, сдала комнату с условием, чтобы мы не снимали икон. И лампадку зажигает перед каждым праздником. А нам это на руку. С иконами безопасней. Верно, Петр?
Почему она называет студента Петром, когда рабочий, Воронов, звал его Алексеем?
— Пожалуй, — усмехнулся Петр (он же Алексей), — помню раз, когда я был арестован после демонстрации и от нечего делать спросил для чтения Евангелие, то ко мне стали сразу относиться лучше на допросе. А потом вскоре выпустили.
— Ну, брат, когда влипнешь по-настоящему, тут никакое Евангелие, даже Остромирово, не поможет, — не отрываясь от гитары, вмешался Балмашев. — Разве только вышлют попа с крестом для последнего напутствия…
Длинными костлявыми пальцами он подвинчивает грифы и перебирает струны, ноющие то низким шмелиным басом, то высоким комариным дискантом. По ногам тянет холодом. Из-за не доходящей до потолка перегородки слышится хохот Черной Розы и треск искр из раздутого Карлушкиным сапогом самовара.
— Карл, вы подожгете дом! — крикнула, закутываясь в цветную шаль, Красная Роза. — Закройте
дверь, а то очень дует.
— Да, он у тебя разошелся, гудит как паровоз, а толку мало, — подтвердил Балмашев.
— Сейчас поспеет… подаем…
Сестры пододвинули к кушетке белый некрашеный стол, покрыли его вместо скатерти двумя газетами, нарезали калач, колбасу и очищенную воблу кусками, Карлушка принес большой медный помятый с боков самовар, захлебывающийся кипятком и чадящий синим дымком даже из-под крепко надетой заглушки.
— А, Кулка! — встретили все хором пришедшего последним студента-казанца, татарина Кулахметьева, закадычного друга Карлушки с гимназической скамьи.
— Не опоздал я на чтение?
— Нет… сейчас начнем… Ну, Степан, читай свой рассказ.
— Подождите минутку, пока мы разольем чай. Балмашев достал из висевшей на гвозде тужурки ученическую тетрадь и положил ее перед собой на край стола, отодвинув локтем хлеб.
— Рассказ мой называется «Решение Николая» Конечно, он слабоват. Дело тут вовсе не в беллетристике. Мне просто хотелось изложить свои мысли о терроре. Да и написал я рассказ случайно как-то ночью за один присест…
— Не оправдывайся, Степка. Читай.
— Читайте, Степан, читайте.
Ровным, немного глуховатым голосом Балмашев прочел небольшой рассказ о студенте, который, возмущенный избиением на демонстрации, решил стать террористом и убить шефа жандармов. Сам террористический акт не описывался, только в эпилоге упоминалось, что студент был осужден за это на двадцать лет заключения в крепости.
— Здорово, Степан! — не выдержав, вскочил и за метался по комнате Карлушка. — Смерть за смерть! Кровь за кровь! Повтори-ка это место. Нет, дай лучше прочту я.
И, вырвав у Балмашева тетрадку, Карлушка продекламировал, как трагический монолог, понравившийся ему отрывок.
— Смерть за смерть! Кровь за кровь! Вот что теперь раскаленным железом сверлило его мозг. A aбсолютная нравственность, запрещающая убийство при всяких обстоятельствах? Где же она? От нее остался только осадок, как от растворенного кристалла… Здорово, Степан! Необходимость террора доказана у тебя математически, как дважды два четыре.
— Я так ясно представляю себе девушку-курсистку и драгуна, замахнувшегося на нее шашкой, точно я сама была там, — возмущенно сжала в кулак тонкую смуглую руку Черная Роза.
Четко, как самовар, выделяясь кудлатой медно-красной шевелюрой на фоне ситцевых обоев, как они, вся засиженная мушиными веснушками, Красная Роза усиленно затягивается папиросой на кушетке рядом со студентом.
— Ну, а ты, Петр, что скажешь?
— Я согласен с первой частью рассказа, но не со второй, — встрепенулся студент с белокурой бородкой. — Террор — это не выход, Степан. Место одного убитого министра займет другой, еще похуже. Надо организовывать рабочие массы на борьбу…
— Значит, вы против террора? За мирную работу, безопасную для собственной шкуры? — сверкая круглыми глазами, накинулся кобчиком Карлушка.
— Дело вовсе не в своей шкуре, — досадливо отмахнулся Петр-Алексей. — Как вы не хотите понять…
— А в чем же? В чем? — негодующе перебила Черная Роза.
Вместо заглохшего самовара в комнате, ошпаривая собеседников горячими брызгами неосторожных слов, забурлил негодующий кипяток двупарного спора: Карлушка и Черная Роза с одной стороны, Петр-Алексей и Красная Роза — с другой.
— Что же вы молчите, Степан? — не выдержав, обратилась за поддержкой к Балмашеву Черная Роза.
— Мне спорить не о чем. Я сказал все, что нужно было, — тихо ответил Балмашев и, засунув тетрадку и карман повешенной тужурки, взял с кушетки гитару. — Давайте, Роза, лучше споем… мою любимую… про Валериана Осинского… [6]
На том поле погост,
На погосте помо-ост, -
высоко горлом взял ноющую ноту Балмашев, и Черная Роза подхватила грудным, металлическим меццо-сопрано:
Крепко сплоченный,
Кровью смо-о-о-ченный…
Но почему он поет не то имя — Степан вместо Валериана? Верно, спутал…
А в толпе простона-ал…
Эх, Степа-ан… Эх, Степа-ан…
— Валериа-ан!… Валериа-ан, — поет, не сбиваясь, Черная Роза, и оба голоса сливаются в один…
Голос плачущи-ий
И рыда— а-а-ющий…
— Эх, Степа-ан! Эх, Степа-а-ан! — настойчиво повторяет Балмашев, и Черная Роза не вторит, и все молчат, и вышитый ворот его черной сатиновой рубахи широко расстегнут, точно ему душно, давит горло.
Оборвав тягучую заупокойную песню, Балмашев зазвенел всеми струнами сразу и перешел на застольную веселую.
Проведемте ж, друзья,
Эту ночь веселей!
Все дружно подхватили хором хорошо знакомую песню!
Пусть студентов семья
Соберется тесней!
Карлушка выволок из-под кушетки плетушку с пивом и стал раскупоривать перочинным ножом зеленые бутылки.
— Сыграйте русскую, Степан! Карл, отодвиньте стол в угол! Бейте в ладоши! Ну, кто за мной? — задорно крикнула Черная Роза и, взмахнув платком, пустилась в пляс.
С гитарой, не переставая играть, Балмашев пошел, притопывая, в догонку за Розой. Шаткие облупленные половицы ходят под ним ходуном, и кажется, что вдруг, выпрямясь во весь рост из присядки, он прошибит головой и обвалит штукатурку низкого потолке, Карлушка, прислонясь к косяку, горящими глазами смотрит на Черную Розу. Она пляшет русскую хорошо, но чересчур порывисто, по-цыгански подергивая плечами.
— Стойте, Степан! Уймитесь! Вы совсем развалите нашу хибарку! — останавливает, смеясь, Красная Роза.
Балмашева сменяет Кулка Кулахметьев. Маленький, гибкий и ловкий, он волчком закружился в дробной присядке вокруг крылатого подола Черной Розы.
— Не могу больше! — запыхавшись, первой бросила она пляску и, подбежав к окну, распахнула настежь чуть не разбившуюся о ставню фортку.
— Смотри, Роза, простудишься! — остановила ее сестра. — У тебя была недавно инфлюэнца.
Карлушка встал рядом вплотную и что-то тихо говорит (за гитарой его слов не разобрать) и, до крови прикусив нижнюю губу, смотрит горящими глазами на ее высоко вздымающуюся грудь. Над морозным облаком, бьющим из сада в фортку, на черных ресницах ветвей, порывисто вздрагивающих от бурного дыхания мартовского ветра, повисла лучистой слезой огромная звезда: Венера.
IV
На последнем уроке в класс неожиданно заявился Телятина и торжественно провозгласил:
— Михаил Никандрович, директор вызывает к себе Альтовского.
Весь класс, даже невозмутимый Никандрыч, начавший лениво считывать следующий урок по учебнику Иловайского, уставился с любопытством на Колю: должно быть, что-нибудь очень серьезное, раз сам директор вызывает к себе с урока. Бравируя и стараясь показать, что он ничуть этим не обеспокоен, Коля направился сквозь строй упорных взглядов к выходу. Телятина важно и молча, без объяснений причин вызова, проконвоировал его через учительскую и канцелярию в тот самый зал, куда они недавне входили с венком к покойному директору.
— Пройдите в кабинет к Александру Корниловичу.
По желтому зеркалу паркета Коля решительно (Телятина, наблюдает сзади) прошел в директорский кабинет, более запретный и таинственный, чем учительская, к большому, более страшному, чем экзаменационный, зеленому столу, за которым сидит директор, как будто намеренно для большей важности не замечающий вошедшего.
— Александр Корнилович, вы меня вызывали… Придавив бумаги мраморным пресс-папье, Кахиперда (эта кличка нового директора стала каким-то образом известна всей гимназии еще до его появления) откинулся на кожаную спинку кресла, точно гипнотизируя очковым холодным взглядом.
— П-подойдите ближе.
Нафикстуаренная эспаньолка взвилась из крахмального стоячего воротничка ядовитым жалом, а сизый гуттаперчевый рот открылся свистящим змеиным глотком — Кахиперда слегка заикается, особенно при раздражении, и не сразу овладевает своим выработанным долголетней практикой красноречием.
— Я п-получил… сведения… чт-то… вы занимаетесь распространением… н-нелегальной зап-прещенной литературы среди учеников в-веренной мне гимназии…
«Письмо отца Николенки, жандармского ротмистра!» — вспомнил мгновенно Коля, молча, не запираясь и не признавая, выдерживая очковый гипноз двух синевато-дымчатых стекол.
— Вы п-понимаете, чем это грозит и вам и всей гимназии?
Кахиперда даже встал от волнения с кресла и прошелся мелкими не по росту шажками вдоль зеленого барьера стола.
— Исключением из гимназии и тюрьмой!
«Ой» проносится шипящим эхом по пустому залу. Кахиперда молча с минуту наблюдает за устрашающим эффектом своей угрозы, но Коля стоит безответно в столбняке, тупо уставившись (при объяснениях с начальством лучше всегда избирать какую-нибудь нейтральную точку для взгляда) на светящееся зеркальным паркетом пустое место, где недавно лежал в таком же синем вицмундире, такой же длинный, как Кахиперда, покойный директор. Коле даже кажется, что в грозную клекчущую речь нового директора примешиваются глуховатые устало-равнодушные нотки покойного.
— Но я не хочу губить вас… Вы еще совсем мальчик и не понимаете, что делаете… Я вызвал вашего отца… он должен будет взять вас в деревню до экзаменов… С завтрашнего дня вы свободны от посещения гимназии… С-ступайте!
И Кахиперда сделал рукой театральный отстраняющий жест.
Стоит ли возвращаться в класс? Сейчас будет звонок… Э, все равно.
— Альтовский! Колька! Зачем тебя вызывал Кахиперда? — набросились на него с расспросами товарищи.
— Ерунда! Насчет частной квартиры, — отрезывает любопытных Коля, хотя и видит, что ему не верят.
В тот же день вечером он отправился к Карлушке, чтобы сообщить о своем провале, и, не застав его, решил зайти к Балмашеву.
Деревянные домики так похожи, что не вспомнишь какой: угловой или следующий за ним? Спросить разве вон ту бабу с ведрами на коромысле.
— У вас тут живет студент Балмашев?
— Живет один. Долговязый такой, в патлах… Как войдешь в сенцы, вторая дверь, за кадкой в углу.
В сенях темно и приходится двигаться ощупью. Вот она, кадка с водой, и за ней обитая войлоком дверь. Он только дернул и не успел постучать, как изнутри раздался придавленный знакомый голос: «Кто там?»
— Это я… Альтовский…
— А, это вы, — удивился Балмашев, открывая дверь. — Входите… Входите… Как это вы меня разыскали?
— Я ведь заезжал тогда за вами с Карлом Думлером, когда мы ездили в Покровск. Помните?
— Как же, помню, помню.
— Я вам не помешал? Я на минутку, по делу.
— Ничего… Видите, какой я ерундой занят. -И Балмашев показал на разостланную на столе газету с кучками табака и пачками гильз. — Какое же такое у вас дело ко мне?
Коля, немного бравируя, рассказал о своем разговоре с директором:
— Что ж, пусть исключат хоть совсем… Велика важность… Буду готовиться экстерном.
— Так… Так, — одобрил Балмашев, но по его упорному взгляду, устремленному куда-то поверх керосиновой лампы в черное окно, закрытое вместо занавески газетой, Коля замечает, что он плохо слушает и думает о чем-то своем.
Худые длинные пальцы его машинально втирают табак в белую пачку гильз.
— Кажется, кто-то постучался? — встрепенулся Балмашев.
— Нет, это ставня снаружи хлопнула…
— Сорвалась с петли. Все забываю прибить. А впрочем, теперь уже черт с ней.
Какая у него каморка, совсем как одиночка, решил почему-то Коля, хотя ему никогда еще не приходилось видеть одиночек. Не больше трех хороших шагов, стены голые, только одна черная шинель на гвозде торчит часовым у двери, и меблировка — стул, две табуретки да железная низкая койка.
— Итак, вы, значит, уезжаете в деревню? Что ж, это неплохо. Захватите литературу для крестьян…
Балмашев встал и свободно (он, видимо, привык к такой тесноте) прошелся по косым половицам. Длинная тень его явно не укладывалась в тесный деревянный ящик и рвалась наружу.
В эту минуту в дверь действительно постучали, и Балмашев впустил какого-то бородатого в ушастом малахае. Сняв запотевшие с мороза очки, пришедший беспомощно щурился близорукими глазками на красноватый керосиновый свет.
— Куда же вы? — остановил Балмашев собравшегося уходить Колю. — Оставайтесь. Чай будем пить.
— Нет, я пойду. Мне нужно. Я к вам зайду по приезде, если разрешите.
— Прощайте! — ласково вместо приглашения улыбнулся Балмашев и крепко пожал Колину руку.
— Прощайте! — повторил он еще раз, приоткрыв дверь, чтобы осветить темные сени, — Не упадите — там творило открыто…
— Ничего… Ничего… Я вижу…
«Почему я не остался? Сорвался как с цепи, — с досадой подумал Коля уже на улице. — Ведь он сам оставлял меня. Значит, не помешал бы им…»
Жутко пересекать безлюдную белую от снега площадь. Посредине ее высятся помостом, двумя столбами с перекладиной, городские весы: к ним за железные крюки подвешивают в базарные дни бычьи и свиные туши.
«Совсем как виселица… Ах, почему я не остался!»
V
— Что угодно?
— Вы хозяин? Видите, в чем дело… Я хочу сделать подарок брату-офицеру. Можете вы сшить для него за глаза полную адъютантскую форму? Мерку вы можете снять с меня. Рост и фигура у нас совершенно одинаковые.
— Сошьем. У нас заказчиками господа офицеры всех гвардейских полков.
— Только это нужно сделать в самый короткий срок. Я доплачу за срочность, если потребуется. Во сколько дней вы можете сшить?
— По-военному, в трое суток. Сегодня у нас 27 марта. В субботу 30-го утром будет готово. Разрешите снять мерку.
Заказчик, молодой высокий блондин в фуражке министерства юстиции, вытянулся и выпятил грудь, стараясь принять военную выправку. Закройщик (он хотя и шибзик, и в штатском, но усы у него так нафабрены и закручены, что сразу видно — это военный закройщик) привычными движениями неслышно и быстро прикидывает сантиметр — к груди, по сгибу руки, в талии; потом присел, скрипнув штиблетами, и осторожно смерил в шагу.
— Причинное место носить налево изволите?
— Что такое? Да-да, налево. Брат мой тоже носит налево.
Закройщик приподнялся на цыпочки и, меряя воротник, накинул холодную клеенчатую петлю на шею, отчего (непроизвольная неприятная ассоциация мыслей!) по спине побежали мурашки.
— В каком чине изволит быть ваш брат?
— Поручика… погоны поручика.
— За кем записать заказ?
— Моя фамилия Быков. Вот вам задаток…
— Куда прикажете, господин Быков, доставить заказ?
— Я сам зайду за ним тридцатого утром…
«Ах, черт! Забыл спросить о цене. Это может показаться подозрительным. Впрочем, не так важно. Подумают — богатый заказчик, подарок брату-адъютанту. Можно содрать лишнее. Сколько бы ни запросили, все будет дешево. Этой адъютанской форме нет цены: от нее зависит все…
Надо заглянуть в зеркало. Фуражка сидит по-студенчески косо, так питерские чиновники не носят, и взгляд чересчур сосредоточенный, тяжелый. Надо смотреть веселей и беззаботней, заглядывать игриво под шляпки встречным женщинам. Недурна канашка! Пусть думают, молодой балбес, чиновник министерства юстиции, фатовато фланирует по Невскому.
Выбора нет. Опять придется засесть в Выборге. Но теперь не долго ждать. Если тридцатого он получит форму, то первого, второго… Только бы не сорвалось… Скорей бы, скорей! Как убить время? Как убить…»
Сипя клокочущей черной мокротой, маневрируя, перекликаются паровозы. Особенно один, зевластый. Видно не выспался, встал с левой ноги, с левых колес Ему подремать бы в депо. Да не дают, гонят опять на мокрый балтийский ветер отмахивать по станционным часам осточертевшие перегоны. Балует машина, побалует и отмашет!
Финляндский вокзал сумеречный, серый.
— Сдачи не надо, извозчик… (Выбора нет. Он сам сделал свой выбор…) Билет первого класса до Выборга…
— В таком мундире можно прямо-таки на парад в Царское. Не беспокойтесь, все сшито по форме, как следует. Ручаюсь, что они останутся довольны.
«Кто это „они“? Очевидно, брат. О да, он будет доволен. А вот будут ли довольны они! Эти-то двое пока что довольны».
Хозяин магазина, молодой, но уже заплывший жирком, в разутюженном по всем складкам костюме, как на картинке венского журнала мод — для большего с ней сходства он даже держит незажженную сигару в оттопыренных губах, хозяин магазина, Сагалов-сын, осторожно двумя пальцами снял пушинку с обшлага и расправил расфуфырившийся павлином аксельбант. Ведь только при примерке можно так фамильярно обращаться с господами офицерами. Закройщик Вульф помог продеть в узкие петли пуговицы с накладными орлами и туго стянул крючками ошейник стоячего воротника.
— Не беспокоит? Не трет шею?
«Какая трогательная заботливость о его шее! Немного жмет, но ничего, сойдет. На такую мелочь не стоит обращать внимания. Надо поскорей кончать примерку».
— Отлично… Я беру заказ. Если что-нибудь придется переделать, то брат сам зайдет к вам… Сколько я должен заплатить за все?
— Сейчас сосчитаем… Материал… Приклад… Работа… — откидывает решительно на счетах для большей убедительности Сагалов-сын наперед известную ему сумму. — Сто одиннадцать рублей.
— Получите…
Как они долго возятся с упаковкой! Наконец-то драгоценный сверток у него в руках.
— До свиданья, господин Быков.
— До свиданья!
Сам хозяин проводил его до двери. Он надеется еще раз увидеться с покладистым выгодным заказчиком и увидится: порукой тому золотой ярлык фирмы на изнанке — «портной Сагалов». Собственно, по полицейскому паспорту надо бы — Лейба Сегаль, но. кто из господ офицеров согласится (даже при долгосрочном кредите) носить мундир с таким клеймом? Но этот таинственный офицер, рискнувший заказать за глаза, через брата, чиновника министерства юстиции, полную адъютантскую форму, не таков. Он не постыдился бы носить еврейскую фамилию под тугим шитым золотом воротником, который ему вскоре придется сменить на другой, еще более тугой, ее более трущий шею… Портной Сагалов, Лейба Сагалов-сын, и закройщик Вульф, спасибо за добросовестно выполненный заказ! До скорого свиданья…
Вот он, этот странный поручик в адъютантской форме с иголочки, фатовато вертится перед мутным трюмо в номере выборгской гостиницы «Континенталь». Надушился из флакона и прислушался, прильнув к запертой на ключ двери. Ждет какую-нибудь великосветскую даму из Петербурга. Конспиративное романтическое свидание, поездка вдвоем на Иматру. Бормашина подымающего лифта сладостным замиранием отдается по позвоночнику. Хлопанье дверцы. Мягкие шаги по половику коридора… Легкий стук лайковым пальцем в дверь… Она!
— Я заждался. Думал, ты не приедешь…
— Ах, какой глупый! Целуется сквозь вуальку. Ты мне ее всю обслюнявил, как маленький.
Насмешница! Какие у ней свежие, озонированные апрельским ветром губы, а глаза еще синей и чудесней под синей вуалью.
— У тебя тут уютно. И белые розы на столе, как в Царском. Шампанское, фрукты… Я что-то зазябла дорогой… Чокнемся за наше тайное счастье! Ах, какой ты нетерпеливый… Нельзя же так сразу… Милый… Милый…
Но нет! Дама из Петербурга не приедет. Ваша возлюбленная обманула вас, господин поручик! Вам не поцеловать ее, даже сквозь вуальку. Вам не целовать больше женских губ. Снимайте-ка поскорей подобру-поздорову вашу адъютантскую форму, укладывайте ее бережно в чемодан и переодевайтесь снова в штатское. Поезда в Петербург сегодня больше не будет, и вам придется одному ночевать в номере под пуховой периной.
Поручик вынул револьвер. Неужто хочет застрелиться? От такого юнца все может статься. Надпиливает крестообразно новенькую блестящую пулю. Для верности, чтобы сразу наповал. Надпиливайте поглубже, иначе мельхиоровая оболочка не разорвется. Но зачем же так много, целых семь? Довольно и одной, двух в крайности. В висок стреляться не стоит: разрывная пуля обезобразит вам лицо. Самоубийцы из-за несчастной любви не могут пренебрегать своей посмертной наружностью. Ведь она непременно придет взглянуть… Что же вы медлите? Или ваш револьвер не в порядке, что вы разбираете его и отвинчиваете щеки?
Нет, он раздумал стреляться. Нашел какой-то другой выход. Насвистывает что-то веселенькое… Мотивчик из «Прекрасной Елены» [7]: «Раз три богини спорить стали… Эвое…» Потом прошелся по номеру и продекламировал шутливо-трагическим полушепотом под Чацкого:
— Карету мне, карету!
Карету! Зачем ему карета? Уж не для дуэли ли со счастливым соперником?
С каретой устроиться будет легче. Он уже присмотрел, где ее можно достать. В каретном заведении на Бассейной…
Совсем как извозчичий двор. Экипажи под навесом с сеном, навоз, преющий в конской моче, голуби и воробьи у просыпанного овса. И кучер моет из ведра карету. Ну, если у них все такие колымаги, то дело не пройдет. Где тут у вас, голубчик, контора или хозяин?… Верно, этот самый и есть. В поддевке, с бородой, сам служил выездным кучером у важных особ, пока не раздобрел так, что подушку под армяк подкладывать уже не требуется. Такая туша, а говорит сладким гостинодворцовским тенорком — как он только рыкал басом из нутра «пади»?
— Не извольте беспокоиться, сударыня. Карету на похороны подадим по первому разряду. Кучера оденем в черную ливрею. Фонари затянем крепом. Лошади с траурными султанами и под сеткой. И все за ту же цену, без всякой надбавочки… Вам что, молодые люди? Карету на свадьбу. Вы, значит, шафера. Невесту в церковь повезете… Можно, можно… Куда подать-то? На Большую Пушкарскую. А венчанье в какой церкви?… Вам что угодно, господин?
— Мне нужно заказать карету на завтра.
— Для какой надобности? Какую карету?
— Для моего брата, офицера. Он приехал из Москвы и должен нанести визиты важным особам.
— Для визитов, — значит, двухместную.
— Только дайте карету получше и лошадей тоже.
— Сами знаем. Для господ военных плохой кареты не подадим… Извольте сами пройти взглянуть. Карета новенькая, только что отлакированная. Хоть камергера ко двору везти… Ах ты, подлец, что делашь? (Вот он бас-то, рыкавший с господских козел!) Рази так в оглобли вводят!… Изгадить лошадь хочешь?… Я те покажу… (И снова гостинодворцовский тенор.) Куда подать прикажете?
— Завтра второго апреля к двенадцати часам дня к кофейной Филиппова на углу Невского и Троицкой. Для поручика Игнатьева.
— Будет исполнено в точности. Только денежки вперед уплатить извольте… За город не потребуется? На два часа. Значит, десять рубликов. Благодарствуйте…
«Знаем мы этих господ офицеров! Хуже всякого штатского: наездит и смоется, не заплатив кучеру. Да еще шашкой пригрозит. Поди ищи с него! Так-то верней».
Карету получше… для поручика Игнатьева… И-гнать-ева… И гнать его… И гнать его…
Если бы так же удачно устроилось все завтра. До последнего момента нельзя быть уверенным в успехе… Терпение… Терпение.
Теперь в Териоки за вещами и на ночевку…
Териоки. Вот он сходит, затерянный, на дамбу платформы, и его обдает хвойный вой лесного прибоя. А там за зубцами сосен — тетеревиные тока и заря под облаками никак не хочет угаснуть. И не зря: ведь она знает, в ней обещанье белых ночей. Гори, гори ясно, чтобы не погасло! По золотисто-сиреневому взморью заиграют по-девичьи в горелки, хлопая белыми юбками парусов, гоночные яхты, а девушки в белом будут крениться с теннисной ракеткой в руке, как яхты в крутом галсе. Брызги пены в лицо, и терпкая окись на губах от поцелуя. Териоки…
Впрочем, все это теперь не для него.
— Два места багажа. Да, это мои чемоданы. Есть здесь какая-нибудь гостиница поблизости? Постоялый двор? Все равно, вези на постоялый… Есть у вас номер? Мне только переночевать. Нет, ничего не надо. Разбудите завтра в шесть утра на поезд…
«Главное, хорошенько выспаться… Надо заставить себя заснуть…»
Какой омерзительный сон! Он в парадной адъютантской форме с двумя голыми проститутками в номере дворянских бань. Одна на корточках на полу намыливает большим куском казанского мыла толстую бельевую веревку, а другая курит на лавке, закинув ногу на ногу, и говорит резким мужским голосом, сипя горлом: «Ты пожирней, пожирней намыль веревку-то!» Гнусные слова! Гнусный сон! Это оттого, что в номере натоплено, как в бане, — от большой кафельной печи пышет жаром, и он весь вспотел под периной. Открыть фортку… Какой свежий морозный воздух! И небо ясное, звездное. Что это за огромная звезда висит там над лесом? Три часа, еще рано. Это свет фонаря с угла, а не рассвет. Можно еще вздремнуть часика два-три…
Ты пожирней… пожирней… сипя… гнусный сон…
VI
«Проспал! Половина седьмого… Успею, успею… Только не торопиться, а то что-нибудь забудешь, напутаешь… Ах, черт! Метка на кальсонах: „К. Д.“ Надо было купить новые. Но теперь не до этого. Придется спороть».
Он спарывает перочинным ножом красную метку на кальсонах. Ах, господин Быков! Господин адъютант! Пожалейте вашего портного Сагалова и закройщика Вульфа! Адъютантскую форму вы теперь не вернете ни за какие деньги. Так спорите хоть ярлык! Ведь нас обоих вышлют из Петербурга, а заведение закроют… О, если бы мы только знали, господин пристав. Будьте уверены, он не вышел бы из нашего магазина… Господин Быков! Он самый. Он самый… не слышит. Забыл спороть ярлык. Ой, какая оплошность! Какая оплошность!
Адъютант, поручик (тот самый, что в Выборге, в «Континентале»), занят утренним туалетом, прихорашивается перед зеркалом. Пригладил щеткой пробор, расправил аксельбант, надушил из флакона мундир. «Лориган»? «Коти»? Ах, котик, ты всегда как-то особенно пахнешь! У тебя вкус в духах тоньше, чем у женщин! Коти… Котик… Petitchat… Какая пошлость!
— Сколько с меня следует? Поскорей. Я тороплюсь на поезд.
Господин офицер (вчера приехали в штатском) так спешили на поезд, что второпях изволили забыть свою шашку на стуле. Догнать бы его на вокзале и вернуть шашку — наверно, щедро дал бы на чай. Но его уже и след простыл в Териоках. Он прохаживается по платформе в Райвола, поджидая поезд в Петербург. Станционный жандарм отдал честь, и тут только, взглянув на него, офицер вспомнил: «Забыл шашку на постоялом… Хорошо еще, что не забыл портфель или револьвер… Без шашки никак нельзя… Придется заехать купить… Балда!»
«Да— да… Да-да-да… Да-да-да», -охотно подтвердил стуком колес тронувшийся поезд. Офицер положил портфель на колени и, закурив, стал смотреть в окно, где под насыпью закружился хороводом, взявшись за ветви, болотный осинник вперемежку с молоденькими елками и березками. Этот древесный хоровод примелькался и не запоминается, он безрадостен и не нужен ни поезду, ни пассажирам. Но сегодня, второго апреля, и этот путаный хоровод понятен чем-то близким, зачем-то нужен. Может быть, потому, что скользящий по стволам разорванный дым от паровоза напоминает дымки от выстрелов. Только ему одному понятен и нужен.
— Ужин с француженками… не интересуетесь? А еще офицер. Не стройте из себя оригинала, молодой человек! В каком корпусе вы воспитывались? Не в Смольном же институте… Вы помните куплет про институток? «Миноги вкусны для закуски… узки…» Ха… ха… ха… В Смольном…
Это не к нему обращаются, это рядом в купе назойливо бубнит жирным сиплым баском какой-то пошляк. — Из-за француженок все и вышло… На этой самой дороге в поезде… Князь ехал из Шувалова с четырьмя француженками… Одной ему, как видно, мало было… Ха, ха… А Максимов, я с ним лично знаком… Бретёр ужасный… Три имения — свое и двух жен — спустил… Максимов открыл дверь и уставился на одну из француженок… Приглянулась ли она ему, или так что… Черт его знает… Та его и уязви: «Уж не фотографию ли вы с меня снять хотите?» А он ей в ответ: «Я, — говорит, — вашу фотографию всегда могу купить в публичном доме, где вы служите». Ловко? Ха-ха-ха… Мамзели в амбицию… Тут князь вмешался, все-таки как-никак дамы… Слово за слово… В результате дуэль. Дистанция двадцать пять шагов, по одному выстрелу из пистолета, стрелять по желанию в промежуток четырех секунд между счетом «раз… два… три… стой!» Князь выстрелил первый и промазал… Максимов ранил его в живот… Через двое суток князь скончался от заражения крови… Ну, конечно, скандал преогромнейший… Светлейший князь Витгенштейн, сотник конвоя его величества… Завтра третьего апреля как раз суд… Думаете, сядет? Ничего, выкрутится… Просидит в крайнем случае месяц в крепости и подаст на высочайшее… Вот увидите, помилуют… Максимов, хоть и отставной, а все же полковник запаса… Тут честь мундира обязывает…
Пошляки! Он им покажет, к чему обязывает честь мундира! Только бы не привязался этот старый болтун с расспросами — в каком полку… Шувалове… Теперь недолго… Петербург… Наконец-то!
Сегодня и он не так гранитно-хмур, как обычно, и встречает приезжих у вокзала бледным, не греющим солнцем с легким апрельским морозцем. Офицер сам вынес свои два чемодана на платформу и только тут передал их подбежавшему носильщику, приказав сдать на храненье. Полученную затем квитанцию он разорвал на мелкие клочки: «Все равно не пригодится. На всякий случай запомню номер».
Налегке, с одним портфелем, вышел офицер с Финляндского вокзала на площадь, где на него, наезжая и сшибаясь пролетками, накинулись наперебой застоявшиеся извозчики:
— Пожалте, ваше высокоблагородие! Куда прикажете?
Честь везти господина офицера досталась старику извозчику, у которого у одного почему-то, несмотря на ясную погоду, оказался поднятым верх пролетки. Офицер сел, не торгуясь, сказав только:
— На Невский. К Гостиному.
Когда же извозчик, соскочив с козел, хотел было опустить верх, то офицер остановил его:
— Не надо. Оставь так. Поезжай поскорей. Прибавлю на чай.
Откинувшись в глубь пролетки, офицер молча курил всю дорогу одну папиросу за другой, а портфель держал на коленях — должно быть, там важные служебные бумаги.
«Сел не торгуясь. Да еще на чай пообещал. Сколько же запросить с них?… Может, по таксии хочет платить…»
Извозчичьи сомнения разрешились самым благополучным образом. Благородный седок так и не спросил цены и заплатил не по таксе, а дал целую трешницу без сдачи.
— Покорно благодарим, ваше высокоблагородие… Счастливо оставаться… Вот это настоящий офицер, не щелкопер…
В Гостином дворе малолюдно: еще рано, одиннадцать часов, покупательницы только начинают сходиться. Вот из шляпного магазина вышли две хорошенькие дамочки и, столкнувшись с молоденьким адъютантом, переглянулись, пересмеиваясь. Одна даже посмотрела через плечо — не идет ли сзади? Но адъютанту не до ухажерства: у него важное донесение в портфеле. Если бы не шашка, то он и не заглянул бы в Гостиный, в магазин офицерских вещей Иванова.
— Дайте мне шашку.
— Пожалуйста… У нас большой выбор. Приказчик вывалил на прилавок несколько шашек
и стал их вытаскивать из ножен, расхваливая клинки, но офицер не заинтересовался ими. Господа адъютанты плохие рубаки — им бы только эфес пошикарней, а в ножнах хоть деревяшка! Офицер взял одну шашку и надел на шинель перед зеркалом:
— Сколько?
Клинка он так и не потрогал, а вот, получая сдачу, зачем-то почесал за ушами сибирского кота, лежавшего белой папахой у кассы. Хоть крысам и мышам мало поживы среди офицерских вещей, но уж так полагается, чтобы в каждом порядочном магазине в Гостином сторожил такой огромный жирный евнух-кот. — Теперь все в порядке.
Хлыщевато позвякивая шпорами и небрежно поднося к козырьку руку в белой лайковой перчатке при встрече с господами военными, адъютант пошел пешком по Невскому мимо Аничкового дворца к Фонтанке. И как раз когда он поровнялся на мосту со вставшим на дыбы чугунным конем, гулко ударяясь эхом о стены каменных зданий и набережных, прокатился пушечный выстрел с Петропавловской крепости. Двенадцать часов! А заказанной кареты на углу Троицкой еще нет.
Офицер вошел в кофейную и сел за свободным столиком в углу, сказав склонившемуся почтительно официанту:
— Стакан шоколаду. И потом, постойте. Тут должна приехать карета. Кучер будет спрашивать поручика Игнатьева. Скажите тогда мне.
— Слушаюсь.
Сидевшая напротив у окна за горшком бумажных цветов пышная накрашенная блондинка оживилась. Ей показалось, что офицер не столько пьет свой дымящийся шоколад, сколько смотрит на нее пристальным ищущим взглядом. Блондинка улыбнулась многозначительно, но офицер не ответил ей. Тогда она встала и прошлась мимо его столика в дамскую уборную, соблазнительно шурша шелковой нижней юбкой. Вернувшись на свое место, она вдруг обнаружила, что офицер смотрит ищущим взглядом вовсе не на нее, а через нее в окно на угол Невского и Литейного, в сутолоку пролеток и экипажей. Наверное, поджидает какую-нибудь другую женщину.
— Ваше высокоблагородие, карета приехала.
Офицер быстро встал, не допив шоколад, бросил желтую бумажку на мраморный столик и, захватив портфель, зашагал к выходу, натягивая белые лайковые перчатки, не взглянув больше на пышную блондинку. Ох, уж эти мужчины! Вечно делают вид, что заняты какими-то важными неотложными делами, а у всех самое важное только одно…
— Карета для поручика Игнатьева?
— Так точно-с… Пожалте, ваше сиятельство. Извините, задержался маленько…
Карета запоздала. Кучер Кузьмин, получив наряд от хозяина («Поручик Игнатьев, приехал из Москвы, может, граф Игнатьев»), долго снаряжался, и когда ударила пушка, то он еще запрягал. Но поручик Игнатьев («граф или не граф, все одно, за ваше сиятельство, чай, прибавит на чай») ничего не заметил насчет опоздания и, неловко стукнувшись головой, полез в узкую дверцу.
— Куда прикажете?
— К Адмиралтейству.
Стоявший на перекрестке городовой, заметив карету, остановил движение, чтобы дать ей завернуть, и вытянулся, отдавая честь. Черная лакированная карета, запряженная парой вороных, гулко топочущих по торцам лошадей, мягко покатила на резиновых шинах по Невскому проспекту к устью его, туда, где за голубовато-пороховой дымкой блестит золотым обелиском адмиралтейская игла.
Кучер Кузьмин доволен и каретой, и лошадьми, и седоком, и собой. Вот только бы еще золоченый герб на дверце, и тогда совсем граф Игнатьев.
— Берегись! Чего зеваешь? — басом из нутра рыкнул Кузьмин на дворника в жилетке и малиновой фланелевой рубахе, собиравшего посреди улицы свежий конский помет в лоток.
Дворник посторонился и хотел было выругаться, но промолчал, увидев, что это не пролетка, а карета с военным.
Внутри темно и душно, пахнет не то духами кисейного свадебного платья, не то ладаном траурного крепа, а может, и тем и другим вместе. Надо открыть оконце в дверце — оно, кажется, опускается. Как смертельно хочется курить. Но ведь он только что курил в кофейной.
«Закурю в последний раз. Еще успею… Как бы не спутать пакеты».
Адъютант вынул из лежавшего на его коленях портфеля три больших запечатанных сургучом пакета. Вот оно, секретное важное поручение, по которому он едет в карете, и не одно, а целых три.
Первое: «Его Высокопревосходительству г-ну Министру Внутренних дел Сипягину». Второе: «Его Высокопревосходительству г-ну Обер-прокурору Святейшего Синода Победоносцеву». И третье, безымянное, просто: «Его Высокопревосходительству».
Карета остановилась на Дворцовой площади у Адмиралтейства, как было приказано, но офицер крикнул кучеру:
— Поезжай дальше.
— Куда прикажете дальше?
— По набережной… К Николаевскому мосту.
В дверцу справа, с Невы, ворвался резкий ветер. Офицер затянулся в последний раз и бросил недокуренную папиросу. У моста карета остановилась, пропуская катившуюся со звоном конку. Шаловливо подняв для защиты книжку к закинутым мордам лошадей, через улицу перебежала смуглая по-южному девушка — верно, курсистка-бестужевка. А долговязый лохматый студент, с которым она шла с Васильевского острова, не успел, застрял перед каретой и злобно посмотрел (если бы он только знал, кто это!) на высунувшегося из дверцы офицера, решительно крикнувшего в ответ на третье «куда прикажете?» кучера:
— К Государственному Совету! К Мариинскому дворцу!
«Ко дворцу! Значит, граф, чай, его сиятельство не поскупится на чай…»
К Мариинскому дворцу, такому же сумрачному, как и Финляндский вокзал, одна за другой подъезжают черные кареты. В час дня должно состояться заседание Комитета министров. Помощник швейцара, отставной гвардейский унтер Парфенов, в парадной ливрее, с медалями встречает снаружи их высокопревосходительств.
«Еще карета… нет, это не министерская, не к нам…» Но карета, хотя и не министерская, подкатила прямо к подъезду дворца. Высунувшийся из дверцы офицер спросил подбежавшего Парфенова:
— Господин Министр Внутренних дел здесь?
— Никак нет. Еще не приезжали.
— Ну, я его, может, застану на квартире.
И офицер как бы с досадой махнул рукой кучеру.
— Поезжай на квартиру!
— Куда на квартиру, ваше сиятельство?
— Вернись обратно. Все равно не застану…
Карета завернула, сделав петлю, и подъехала снова к дворцу. Офицер в светло-серой шинели, с портфелем, звеня шпорами, ничего не сказав, прошел решительно мимо распахнувшего двери Парфенова («Адъютант, должно, курьер») в подъезд, где его на площадке лестницы встретил швейцар Лукьянов.
— Мне надо лично подать бумагу от Великого князя Сергея Александровича.
Швейцар Лукьянов, с седыми усами и бакенбардами под Александра II (помнит еще Плевну), услышав, что адъютант прибыл курьером от Великого князя, ответил почтительным «слушаюсь» и тут же отвернулся к двери, заметив сквозь стекла, что подъезжает знакомая карета. Стоявший в стороне адъютант пристально посмотрел на вошедшего в сопровождении выездного лакея министра, сбросившего на руки швейцара шубу, — весна запоздала в этом году, резкий ветер с Невы пронизывает и сквозь карету.
«Он… То же лицо, что на портрете, только желтей, одутловатей».
Достав из портфеля верхний пакет, адъютант решительно шагнул наперерез министру, щелкнув шпорами и встав навытяжку (честь отдать нельзя, обе руки заняты, в левой — портфель, в правой — пакет):
— Письмо к вашему высокопревосходительству от Великого князя Сергея Александровича!
Это не его голос, а чей-то чужой с силой вырвался из сдавленного горла и необычно звонко раздался под сводами мрачного дворца. Министр недоуменно поднял брови (он давно не в ладах с Великим князем) и, точно не расслышав, брюзгливо переспросил:
— От кого?
— От Великого князя… Сергея… Александровича! — вторично, молодо и звонко, отрапортовал адъютант.
Министр хмуро взглянул на адъютанта (на мгновенье взгляды их встретились), а затем взял от него и тут же («странно! о чем пишет Великий князь?») надорвал большой пакет со вложенным внутри листом слоновой бумаги, но содержание ее прочесть не успел. Адъютант быстро отступил на шаг назад и, выхватив освободившейся от пакета правой рукой из кармана шинели револьвер, два раза в упор выстрелил в министра. Все еще не выпуская пакета, министр, застонав, грузно повалился на пол.
Третий выстрел (швейцар Лукьянов успел схватить офицера за руку) отклонился в сторону и ранил в плечо выездного лакея Боброва (шуба министра тоже с бобровым воротником). Четвертый и пятый ударили в потолок: Лукьянову удалось поднять руку офицера вверх. Пять выстрелов! Пять пороховых огненных печатей по числу сургучовых пяти на оброненном на пол министром великокняжеском пакете.
— Не держите меня… Я сделал все, что было нужно…
Старый черт, а как вклещился в руку, задрал ее кверху оглоблей и широко, по-рыбьи открывает рот, но крика после выстрелов не слышно. По устланной малиновым половиком дворцовой лестнице сбегают чиновники, среди них есть и высокопревосходительства с заседания Комитета министров. Жаль! В портфеле осталось еще два пакета, а в револьвере — две пули, но его уже вырвали! Все равно он сделал свое дело!
— За что он его? За что?
— С такими людьми так и поступают… Это за последний циркуляр… («Циркуляр — такое объяснение им понятней, чем люди!»)
— Циркуляр… Какой циркуляр?
— Что ж он лежит на полу? Надо его поднять… Доктора, скорей доктора!
— Послали… В Максимилиановскую лечебницу, рядом…
Господина министра общими усилиями неловко подняли с пола и положили на ларь, на подостланный кем-то тюфячок (на нем спят дежурные сторожа), а под голову подсунули шубу, ту, в которой их высокопревосходительство приехали, швейцар так и не успел ее повесить, выронил на пол. Министр — без сознания, но вдруг открыл глаза и в ужасе отшатнулся: ему померещилось, что к нему снова подходит адъютант с пакетом.
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство… Это доктор.
— Ах, доктор… голубчик, вот что случилось…
В бессильно свисающей к полу руке пульса почти нет. Одна пуля засела в левой стороне шеи, другая в области печени. Крови на полотняной рубашке с полчайной ложки. Внутреннее кровоизлияние… Хорошо, что он догадался захватить с собой шприц и мускус. Разорвать рубашку и затампонировать рану…
А офицер все еще здесь, он стоит в двух шагах от министра, бледный, но спокойный, и швейцар зачем-то держит его за правую руку, хотя револьвер (семизарядный, без щек, чтобы не оттопыривал карман) у него отобрали.
— Да отведите же его куда-нибудь! Почему его до сих пор не забрали? Какое безобразие! Где полиция? Где жандармы?
— Дали знать. Сейчас заберут, ваше высокопревосходительство.
«Кто это „ваше высокопревосходительство“ — министр, товарищ министра? Один из тех, кому адресован и не доставлен третий, безымянный пакет…»
«Должно, скоро выйдет…» — кучер Кузьмин отъехал в сторону от подъезда и стал дожидаться за другими каретами. Но вместо седока из дворца выбежал перепуганный швейцар Парфенов со сторожем:
— Ты привез офицера?
— Я привез.
— Никуда не уезжай… Смотри за ним, чтобы не уехал.
«Вот те и граф! Что натворил… Получай теперь чаевые. Эх, кабы знать, уехать бы сразу… Карету получше для поручика Игнатьева…» И-гнать-ева… И гнать его! И гнать его!»
Впрочем, кучер Кузьмин мог бы быть доволен тем блестящим съездом карет, который состоялся в тот же день вечером на Мойке. Кареты с гербами, с золотыми орлами, Тысячные рысаки, бородачи-кучера, форейторы, суетящиеся пристава и околоточные в белых перчатках, целые цепи полиции. Кареты министерские, дипломатические, дворцовые, и среди них в центре — царская. И все они сбежались сюда из-за скромной прокатной кареты с Бассейной.
— Еще не установлено… Преступник скрывает, кто он, но выяснено, что он вовсе не военный и надел адъютантскую форму для облегчения доступа к министру.
— Какая наглость! Переодеться офицером и привезти пакет будто бы от особы императорской фамилии!
— Их Величества проследовали в комнаты вдовы…
— Ах, он умирал, как истый христианин… Последние его слова были: «Я желаю видеть Государя Императора»…
— Не слышали, кто будет назначен на место покойного?
— Еще не решено… Говорят, Плеве… Государь беседовал с ним на панихиде… Вячеслав Константинович Плеве…
— Плеве так Плеве… Наплевать… Едем ужинать к француженкам… Ты ведь известный любитель французского языка. Не отпирайся. Мне Сюзон Крово про тебя рассказывала…
Пышный церемониал, присутствие царской фамилии, самого Государя Императора — все это теперь неважно. Самое важное это то, что министр (он лежит на низком столе под серебряным глазетовым покровом) прочел наконец и понял содержание оброненного на пол большого пакета. Это оно мучило его своей бредовой загадкой и обмороками, он все время силился и никак не мог прочесть. Мешали сосредоточиться и отвлекали ненужной суетой — доктора, уколы вспрыскиваний и подушки с кислородом, испуганная жена, наклонившаяся с поцелуем и фальшивым «усни, и тебе станет легче», священник с холодным золотым крестом и причастьем, которое застряло во рту — не мог проглотить. Но теперь он прочел, понял и успокоился: в оброненном им на пол большом пакете был вложен пустой белый лист слоновой бумаги. Белая пустота, запечатанная пятью огненными печатями выстрелов. И ее привез и вручил ему высокий голубоглазый офицер в адъютантской форме. Курьер от Великого князя… Нет, курьер смерти…
Офицер (впрочем, он больше не офицер — после допроса и фотографирования с него сорвали погоны, шашку, шпоры) тоже лежит на низкой тюремной койке и спит молодым крепким сном. Малюсенький глаз каменного сводчатого циклопа над дверью уставился с тупым удивлением на спящего:
— Спит! Как он только может спать теперь!
Но он так измотался, плохо спал ночь накануне, устал за день и теперь после удачно выполненного поручения крепко заснул, хотя всего только девять часов. Прильнул щекой к ладони и чему-то счастливо, по-юношески улыбается во сне. Видно, ему снится хороший сон, не такой, как в Териоках, на постоялом…
Камера Петропавловской крепости — склеп. Нечем дышать — он все время, пока не заснул, подходил к оконной решетке. Белая сиделка-ночь (ночи будут дежурить посменно, утончаясь белей и белей) подносит к каменным губам каземата подушки с кислородом живительной невской свежести — иначе, можно задохнуться. Соборная колокольня в известковом халате огромной золотой иглой делает уколы подкожных вспрыскиваний облакам — у них тоже, как у министра, внутреннее кровоизлияние. Но ведь они все равно без сознания и тлеют лиловым, холодным пламенем.
Без сознания… Сон без сновидений…
Сон без снов…
Такой и будет через месяц.
VII
— Экстренный выпуск! Правительственное сообщение! Покушение на министра внутренних дел Сипягина!
— Газетчик! — Коля выхватил телеграмму, сунув за нее гривенник, и на ходу у подъезда вокзала стал жадно пробегать глазами набранные жирным шрифтом строки…
«2 апреля около 1 часа дня… неизвестный человек в военной офицерской форме… двумя пулями тяжко ранил… егермейстер Сипягин через час скончался… Следствие производится…»
Сухая, официальная телеграмма, но она вся насыщена грозовым электричеством и обжигает пальцы, как подпольная прокламация!
Первая мысль Коли была почему-то о Балмашеве: пойти к нему на плац-парад и поделиться радостным сообщением, а по пути можно забежать и к Карлушке.
Все три подвальных окна занавешены белым, и на звонок никто не выходит. Наверное, в Покровске. Коля хотел было отойти от двери, как вдруг в щели для писем блеснул бронзовкой знакомый темно-карий глаз. Карлушка!
— Ты один?
— Один.
— Входи скорей. Что тебе нужно? Вместо ответа Коля показал телеграмму.
— Знаю. Все знаю, — отмахнулся Карлушка, задвигая засов. — Болтать с тобой мне сейчас некогда… Я занят… Обожди здесь, в прихожей.
В комнату к себе он не пустил, но сквозь щель Коля успел разглядеть, что там двое студентов (один из них — Кулка, а другой стоит спиной) накладывают на черный противень, на котором обычно пекут пироги в праздник, и снимают с него листы бумаги. Один из этих листов сунул ему Карлушка, выпроваживая через черный ход.
— Прочтешь, узнаешь все. А теперь выкатывайся. Я к тебе забегу на днях. Тогда поговорим.
Спустившись к Волге, на бревнах у лесной пристани Коля прочел листовку, прикрыв ее газетной телеграммой.
Сипягина убил Балмашев! Степан Балмашев! А он только что собирался зайти к нему с телеграммой об убийстве!
В прокламации «Комитет сношений» сообщает, что министра Сипягина убил «наш саратовец студент Степан Валерианович Балмашев», а в конце обещает «выпустить фотографическую карточку и ознакомить с некоторыми из его литературных произведений». Очевидно, с рассказом «Решение Николая», который он читал тогда вечером, когда играл на гитаре и пел…
Коля старается представить Балмашева в офицерской форме, стреляющим из револьвера в Сипягина, как в доску на Зеленом острове, но почему-то все вместо дворцового вестибюля получается гимназический парадный подъезд с лестницей в учительскую, а у Балмашева из-под военной фуражки по-студенчески выбиваются длинные волосы. Где он сидит теперь? Что с ним будет за это?
Апрельское ошеломляющее сообщение о Балмашеве заслонило все другие события Колиной жизни. Даже такое важное, как неожиданное приглашение за подписью самого директора явиться на занятия в гимназию. Пришлось снова прийти в директорский кабинет и выслушать целую нотацию.
— Я н-надеюсь, что ур-рок послужит к вашему исправлению и вы не бу-будете больше своим поведением навлекать п-подозрение на нашу гимназию. Я не х-хочу закрывать перед вами двери университета в будущем…
Отделенный зеленым полем огромного, как биллиардный, письменного стола Кахиперда вытянулся отвесно негнущимся, как от столбняка, позвоночником и говорит, засунув обе руки в карманы под фалды синего вицмундира. В конце речи он неожиданно преодолел зеленое суконное пространство, подобрел к Коле и мягко положил ему руку на плечо, заглянув в глаза и дыхнув гнилостным запахом изо рта.
— Дайте мне ч-честное слово…
Придется врать, отрекаться от той литературы, что давал Балмашев, от всего… Коля поднял голову и твердо выдержал испытующий взгляд острых директорских глаз сквозь две дымчатые лупы.
— Я, Александр Корнилович…
— С-с-с, — фальшиво свистнул, сорвавшись в заиканье и дрожа кадыком, Кахиперда и махнул рукой. — С-ступайте на урок!
Что с ним стряслось? Почему он вдруг смягчил свое решение? Неужели правда, что про него рассказывают, будто он когда-то до директорства был передовым учителем, читал с учениками «Что делать?» и чуть не попал за это в ссылку? Вспомнил старое… Мало ли что болтают. Вот Аносов определенно уверяет, что Кахиперда болен сифилисом, поэтому живет один со старушкой матерью и так сильно душится. Духи у него действительно какие-то неприятные, пряно-тлетворные — какой-то парижский шипр, орхидея.
Одноклассники шумно приветствовали Колю и обступили его с расспросами. Временное исключение сильно возвысило его в глазах класса. Даже старшеклассники и некоторые из преподавателей посматривали на него с любопытством. Арбатский же на одном из уроков закричал:
— Политической экономией, батенька, занимаетесь, а в консекуцио темпорум путаетесь!
Все это льстило самолюбию, но только первые дни, а потом опять по-старому потянулась та же казенная лямка, как будто и не было невольных «балмашевских» (как их назвал Коля про себя) каникул.
В газетах сообщались трогательные подробности о последних минутах министра («За что? Я никому не сделал зла»…), описание церемониала похорон («Гроб с телом покойного вынесли Государь Император, Великий князь Николай Николаевич, граф Игнатьев… Похоронное шествие открывал взвод конных жандармов»), назначение нового министра внутренних дел Плеве («лично докладывал Александру II о ходе следствия по делу о взрыве в Зимнем дворце»). Но нигде ни слова о Балмашеве, даже имя его не упоминалось вовсе, как будто это не он совершил террористический акт.
Раз поздно вечером забежал Карлушка и дал спрятать рукопись Балмашева.
— Подержи у себя несколько дней. Мы ждем обысков и арестов… Этот балда Иоганн! Я его накачиваю водкой каждый день, но он может разболтать про стрельбу на песках…
Та самая тетрадка, исписанная рукой Балмашева; тот самый рассказ, который он читал тогда вечером… «Решение Николая» — это было его решение.
Коля, перед тем как запрятать, внимательно перечел рукопись и заучил наизусть, как стихи: «Смерть за смерть! Кровь за кровь! Вот что теперь раскаленным железом сверлило его мозг»…
Потом рано утром совершенно неожиданно явилась Черная Роза. Она была против обыкновения серьезна и не смеялась, только мельком заглянула в зеркало на стене (в то самое, перед которым недавно причесывался Балмашев) и поправила рукой выбившиеся из-под шляпки черные крупные, как у оперного «демона», кудри.
— Я к вам по поручению от Карла. Взять тот рассказ Степана…
Коля от смущения (это был первый женский визит в его комнату) не знал, что говорить, и даже не попросил ее сесть. Вдобавок кровать была еще не покрыта, а рукопись пришлось доставать из матраца.
— Прощайте. Я спешу.
Забрав драгоценную рукопись, Черная Роза энергично тряхнула Колину руку и скрылась, оставив после себя в комнате какой-то волнующий смутный запах. Что-то еще скажет хозяйка — а впрочем, наплевать!
Потом подошли пасхальные каникулы и поездка домой в деревню. Глухой, скликающий рожком топочущее стадо теплушек лесной полустанок (со станции не проедешь: разлив). Увязающие по брюхо лошади с засученными узлом хвостами, ухающий с пригорков в овраги по ступицу (вот-вот поплывет) тарантас. Насторожившийся тягой, набухающий почками дубовый перелесок, чутко слушающий шлепанье луж, чавканье грязи и подбадривающий окрик: «Но-о, вывози!» А там, вверху, на нерастаявшем снежке облачка, — оброненная серебряная подкова месяца: на счастье кто поднимет!
Свободе каникул мешало обязательное говенье — об этом в гимназию необходимо представить особое свидетельство. Так нелепо на исповеди после коленопреклонения, положив толстую с золотым витьем свечку и рублевку на поднос, потупившись, виновато повторять на каждый испытующий вопрос священника: «Да, грешен, батюшка…» Хуже, чем перед начальством в гимназии, там по крайней мере можно, даже следует отпираться, за допросом последует кондуит или без обеда, а здесь вместо наказания новое коленопреклонение и осадок чего-то унизительно фальшивого. Подходя причащаться, Коля вдруг заметил впереди себя бабу с провалившимся носом. Сифилитичка! Она шла вместе со всеми, ничем не прикрыв ужасную, похожую на осевшую могилу яму. Священник сует ложечку с причастьем изо рта в рот всем подряд… Коля рванулся и протиснулся к алтарю, опередив страшную безносую причастницу.
— Аль брезгашь, родимый? — шепнула, заметив Колин испуг, румяная молодка с грудным ребенком. — Не бойси… От святого причастья, как от крещенской водицы, никакая зараза не пристанет…
К заутрени Коля не пошел, но вышел по звону колокола к церкви, захватив пачку привезенных из города прокламаций. Белеющая в синей темноте колокольня обставлена, как в ярмарку, таборами крестьянских возов, а за ней за гумнами поблескивают многоверстным разливом поймы. Кажется, что Волга переместилась за сорок верст и грозит затопить все село — оттого-то и гудит насадным трезвоном белая вышка.
У подъезда четырехэтажного каменного корпуса земледельческого училища стоит какой-то высокий ученик. Кравченко! Коля узнал его и в темноте по светлой шапке кудрей.
— Примите литературу.
— От кого?
— От Комитета сношений! — важно, как пароль, сообщил Коля, исчезая в темноту.
Пасхальная заутреня! О ней дал знать и ему в каменный мешок гулкими тремя холостыми раскатами орудийный салют… Если бы он мог выбраться из каземата наружу на полночную прогулку по двухсотлетним крепостным веркам, то ясная, слегка морозная мартовская ночь заверещала бы, завопила, как июльская степная, медными сверчками колоколов, а напротив, перекинув через черные полыньи Невы огненные мостки ярко освещенных окон, засиял бы обычно по-нежилому угрюмый Зимный дворец. Там только и ждал этого сигнала съехавшийся в каретах сановный Петербург, разбившись по ведомствам, рангам и чинам в дворцовых залах: в Николаевском — генералы и офицеры гвардейских полков, в Аванзале — чины флота и морского ведомства, в Фельдмаршальском — офицеры армейских частей и военноучебных заведений, в Гербовом — гражданские чины. В концертном же зале собрался целый кордебалет придворных дам и фрейлин в роскошных сарафанах, в кокошниках и ожерельях, сверкающих драгоценными камнями.
Третья пушка!
Придворные арапы в восточных костюмах распахнули двери Малахитовой гостиной, и выстроившееся шествие двинулось в церковь. Гоф-фурьеры и камер-фурьеры в красных мундирах, церемониймейстеры с жезлами, с голубыми бантами из андреевских лент… Государь Император в мундире лейб-гвардии саперного полка под руку со Вдовствующей Императрицей Марией Федоровной… Вся царская семья… Великие князья… Все министры… О, если бы только допустили к этой пасхальной заутрени и его в адъютантской форме, с револьвером без щек в кармане и нерасстреленной обоймой! Если бы!… Христос воскресе из ме-ерт-вых… смертию смерть поправ…
Они выжидают только конца Пасхи, чтобы расправиться с ним. Суд, военный суд, назначен на 26 апреля. Как раз в день его ангела… «Мама, что же ты не поздравила меня? Поздравь. Редко кто получает такой подарок в день именин…»
В три часа на рассвете его разбудил салют орудий. Выстрелы рвались один за другим так раскатисто гулко, что казалось, кто-то ударял прикладом в двери и вызывал его… Нет, еще не в эту ночь! Это закончилась пасхальная заутреня царским многолетием… Мно-гая, мно-гая лета! В Малахитовом зале накрыт пасхальный стол для царского разговенья. В окне за решеткой совсем светло. Вот на таком же рассвете… Теперь после Пасхи скоро все решится. Теперь уже скоро…
VIII
Да, скоро экзамены. С первого мая всех распустили для подготовки. С утра — зубрежка, а вечером можно пойти на Волгу. Розоватая, как и пароходы «Самолет», самолетская пристань рядом с яхт-клубом служит почему-то излюбленным местом встреч и сборов учащейся молодежи. Здесь на носу конторки вечером второго мая встретил Коля Черную Розу. Она сидела на тумбе, на которую накидывают удавной петлей толстые причальные канаты пароходов, и сама первая окликнула его.
— Вы знаете, что Карл арестован? — тихо сообщила она. — Да, арестован и после допроса отправлен в Петербург по делу Балмашева… А вот и сестра с Кулкой. Мы собираемся на Зеленый. Поедемте с нами. Ведь вы умеете грести?
— Конечно, умею.
— Только имей в виду, что мы вернемся поздно, — предупредил Кулка.
— Ну так что ж? Хоть до утра! — отпарировал Коля второе обидное замечание.
Чтобы доказать, что он умеет хорошо грести, Коля не вставал с весел от самой конторки до Зеленого и натер на ладонях волдыри мозолей. После перевала от Исад, за островом, течение слабеет, и лодка идет легко по тихим заводям, рассекая, как камыш, залитые тальники.
— Слышите? Соловей!
— Это лягушки, Роза.
— Нет, не лягушки, а соловей. Я хорошо слышала. Бросьте грести.
Перегнувшись с кормы и черпнув бортом, Черная Роза ухватилась за ствол торчавшего из воды зеленого деревца. Никелированные лунным сияньем заводи звенят надсадным водяным воплем и тинистым икряным кваканьем. Неожиданно разнобойный лягушачий хор покрыла музыкальная чистая сольная нота. Соловей! Он щелкнул звучно несколько раз и смолк, прислушиваясь, какое колено выкинет невидимый соперник. Откуда-то подальше, из займища, послышалось ответное щелканье другого лунного солиста.
— Я говорила, соловей! — торжествовала Роза. — Давайте послушаем. Пристанем к берегу. Вот к этому бугру.
Но послушать соловья не удалось: он замолчал, как только причалили. Вместо этого, набрав сушняку, развели большой костер — у огня теплей и комары не так кусают!
— Эх, пива не взяли! — пожалел Кулка. — Были бы с нами Карлушка и Степка, непременно заехали бы у Исад к Федорову, захватили бы плетушку с пивом.
Странно подумать, что не только Карлушка, но и Балмашев могли бы тоже сейчас сидеть с ними здесь, на Зеленом у костра, пить пиво, петь, дурачиться…
— Сбе-ейте око-овы, да-айте мне во-оли, а на-учу-у вас свобо-оду любить! — затянула, лежа на песке, вполголоса Черная Роза, а потом, вскочив, предложила: — Давайте прыгать через костер! Кто за мной?
Подобрав юбку, она с разбегу перемахнула через пламя, наступив на конец головни, взметнувшей сноп искр.
— Что ты делаешь, Роза! Ты так загоришься, — остановила ее сестра.
— Ничего! Волга рядом. Можно броситься в воду. Назад лодка сама несется по течению. Можно не
мозолить рук, бросить весла и сидеть спокойно. Так привольно, хорошо, что не хочется ни петь, ни разговаривать.
— Можно положить вам голову на колени? — смутила Колю неожиданным вопросом Черная Роза.
— По… пожалуйста…
Закинув руки, Роза легла, вытянувшись, на дощатую стлань. В заводях ее зрачков под черным ивняком ресниц дробятся и плавают две крошечные луны. Коля замер и боится шевельнуться. От легкой тяжести черной кудлатой головы, пахнущей дымом костра и духами, колени затекают и сладостно немеют.
— Какая сегодня необычайно яркая луна! Словно ее кто вычистил мелом и оттер суконкой, — качнув лодку, передернула плечами Роза. — Как это у Пушкина в опере поют русалки — «Нас греет луна». Мне кажется, она действительно чуточку пригревает.
Луна! Она владела полмиром и светила и там в краткий сумеречный промежуток двух зорь белой ночи так ярко, что его до двенадцати часов продержали в канцелярии: боялись, при переводе во дворе увидят заключенные из окон. Отчего-то нездоровилось, напала какая-то слабость и сонливость. Все хотелось прилечь. Он и прилег наконец на жесткий клеенчатый диванчик, задрав ноги и просматривая комплекты журнала «Нива». Глупое занятие, но помогало убить время.
«Дорогие мои! Что бы ни было со мной, будьте так же тверды и спокойны, как я…» Это начало письма к родителям. Странно, что он позабыл и не помнит, что писал дальше. Отца он так и не видел. Славный старикан. Ведь это он окрестил сына Степаном в честь Разина и шутя говорил про него: «Вот у меня какой террорист растет». Теперь, наверно, запьет с горя горькую… Мать он видел сегодня в пять часов перед отъездом в Петропавловской крепости через решетку. По ее глазам он понял, что она все хотела, но не решалась попросить его подписать прошение на высочайшее. Что бы ни было, прошения о помиловании он не подпишет. Да, студент Николай из его рассказа был счастливей, его приговорили к двадцати годам, а не к повешению…
В полночь стало немного темней — луну затянула светлая тучка, — и его перевели в старую тюрьму, в камеру номер пять. Ее целый день спешно приготовляли для нового постояльца: покрасили, провели воду и электричество, а за стеной рядом поставили телефон. Свежий ли запах масляной краски подействовал так успокоительно, одурманило ли чтение пыльных комплектов журнала или опьянил свежим ветром переезд по Неве из Петропавловской в Шлиссельбургскую, но только он по приходе почти сразу же крепко уснул. Койка закачалась и поплыла, и об нее с шуршаньем зашарпали, ударяясь, лебяжьи ладожские льдины. А мать (такой она и отпечатлелась в мозгу, когда его уводили) вцепилась судорожно в решетку и провожает его жалкой, растерянной улыбкой. Бедная мама!
Чудаки! Стоило ли заново ремонтировать для него камеру, если у них кипит другая потайная работа — поважней? В тени, в углу, за старой тюрьмой напротив окон из камеры Иоанна Антоновича, втихомолку по-воровски (громко тукать топорами запрещено) сколачивают эшафот. Скоро все будет готово: виселица, две лестницы, веревка бельевая семи аршин (с запасом — вдруг оборвется), жирно намыленная куском простого мыла, саван, гроб и мешок негашеной извести у ямы. Боже, как все это убого и просто, и ужасно в своей простоте и убожестве! Она должна быть готова ко всему, бедная мама…
— Ма-ать вашу-у-у… сворачива-ай… — кто-то надсадно орет с баржи, от скуки, чтобы не заснуть на ночной вахте или просто для прочистки осипшей от перепоя глотки.
— А-ай! — отвечает по воде откуда-то из темноты от борта другой баржи не то отклик, не то эхо.
— Да это нам кричат! — спохватился первый Кулка, хватаясь за весла.
Над головами промелькнул черный туго натянутый канат и, ослабев, шлепнулся в воду. Ушедший вперед и заворачивавший буксир предостерегающе замигал красным глазом.
— Греби! Греби вправо!
В двух саженях от лодки проплыла черной китовой тушей длинная, глубоко загруженная баржа.
— Нашли место, где с бабьем тешиться! Посеред реки в проране! Аль утонуть захотели? — укоризненно, но уже мирно прогудел чей-то сиплый голос от скрипучего огромного руля.
— Ну, ну, полегче! — огрызнулся Кулка, но ответить похлеще не решился из-за девиц, опасаясь вызвать новую ругань поядреней.
В город вернулись на рассвете. Сняв для предосторожности гимназическую фуражку, Коля пробирался по пустынной улице вдоль пыльных дощатых заборов, через которые свешивалась цветущая лиловая и белая сирень, как вдруг отовсюду разом как бы по взмаху невидимой световой дирижерской палочки звонко-радостно зачирикали воробьи. Это их час, воробьиный час городского рассвета! Серенькое, воробьиного цвета небо. Серые, нахохлившиеся по-воробьиному дома. Серые голые булыжники. Серая мягкая пыль для купанья. Лошадиный помет с овсяными зернами для клеванья. Да и его серая форменная куртка тоже ведь воробьиного цвета!
Осторожно открыв ключом дверь и пробравшись тихонько, чтоб не разбудить хозяйку, в свою комнату, Коля зачем-то взглянул на себя в зеркало, висевшее на стене. И вдруг из голубой глуби его со ртутного дна отблеском лунной ночи всплыло насмешливое смуглое лицо Черной Розы в папахе крупных кудрей и вслед за ней совсем неожиданно — другое, знакомое, бледное, вытянутое лицо с длинными светло-русыми волосами. Всего на секунду, на миг, но так отчетливо ясно, что можно было бы подумать, что это галлюцинация, если бы не знать, что ведь он действительно стоял недавно на этом самом месте перед зеркалом и причесывался Колиным гребнем… Балмашев!
За стеной шаги, разговор по телефону, там собрались приехавшие ради него ночью из Петербурга важные чиновники, а он все спит и не слышит.
— А я, знаете, до отъезда успел побывать на концерте Никиша [8] в Таврическом дворце. Чайковский…
«Полет валькирий» Вагнера… Замечательно…
— Да, конечно, Никиш…
— Эшафот готов?
— Так точно, готов, ваше высокоблагородие.
— Палач здесь?
— Приведен. Ждет у лестницы.
— Ну, а он как?
— Спит у себя в камере…
— Что ж, пора. Скоро четыре часа… пойдемте, господа!
Спит… Как он только может спать! И так крепко, не услышал ни шагов в коридоре, ни щелканья замка в двери. Смотрителю тюрьмы ротмистру Правоторову пришлось подойти к спящему и тряхнуть его за плечо. Приподнялся и с недоумением посмотрел на пришедших, точно на выходцев с картинок из вчерашних комплектов журнала.
Приговор… должен быть приведен в исполнение… сегодня… сейчас…
Они затем и пришли, и стоят, как истуканы, эти чиновники в форме, военные, жандармы, и с ними седенький священник с крестом… Нет, от исповеди и причастия он отказывается… Ему нужно только несколько минут, чтобы собраться с мыслями… с последними мыслями…
Он подошел к окну и, отвернувшись, молча стал смотреть на побледневшее небо. Но оно не давало ни простора для взгляда, ни кислорода для дыхания, низкое слепое небо тяжело привалилось снаружи к чугунной решетке пятириковым мешком негашеной извести и осыпало летучей едкой рассветной пылью. Эта страшная решительная минута, он так часто мучительно о ней думал, и вот она наконец настала. А мысли, последние мысли, не собираются, а уносятся со световой быстротой в пустоту, точно их вытягивает воздушной помпой окна. И так тошнотно сосет под ложечкой… Разве покурить, взять у них папиросу, вместо причастия? Они стоят за спиной и молча напряженно ждут. Наверное, суетливо наперебой станут предлагать папиросы из серебряных портсигаров. Нет, никаких одолжений от этих чиновных палачей!
Вместо затяжки он несколько раз глубоко вдохнул свежий запах масляной краски (этот живучий запах обманывал, обещая более длительное пребывание на новом месте!) и вдруг резко обернулся, отчеканивая звонким чужим голосом, как тогда, при подаче пакета:
— Я готов…
Готовиться к экзаменам… Надо было готовиться, а он прогулял на Зеленом до утра.
Высунувшись из окна, Коля дотянулся до большого куста сирени и сорвал крупную лиловую гроздь. Загадал и сразу напал на пятилепестковое счастье.
— Пять! Значит, выдержу завтра! Вздремну до девяти, а потом засяду зубрить. Еще целый день. Наверстаю…
В звонкое воробьиное ликованье вонзился надсадным злым писком, напоминая о минувшей ночи, залетевший в комнату комар. Складки подушки впитывают дымок костра — так пахли волосы Черной Розы у него на коленях. Закинув руки за голову, она смотрит на него насмешливо и загадочно улыбается. Неужели сиреневое счастье нужно ему только для того, чтобы сдать какой-то дурацкий экзамен? И не для чего больше?
Ах, если бы мне было столько лет, сколько Карлушке! Тогда бы я мог…
IX
— Что там? Парад?
— А кто их знает. Солдаты стоят, не пропущают на Немецкую.
Растянувшись цепью, солдаты в белом по-летнему стоят вольно, переминаясь и опустив ружья к ноге. Два офицера в белых кителях, лучась серебряными погонами, расхаживают в ожидании чего-то вдоль фронта. Несколько околоточных с полицейскими осаживают толпу любопытных к Липкам. Совсем как перед парадом, только войска выстроены не на площади, а поперек улицы.
— Почему не пропускают? Пожар что ли?
— Да нет, дыма не видать… сказывают, беспорядки.
— Сам видел… в аккурат при мне началось на верхнем базаре, — возбужденно рассказывает вихрастый парень босиком, но с новыми сапогами под мышкой. — Подняли красный флаг, и давай разбрасывать листки в народ. Потом запели и пошли по Александровской… У Немецкой их остановила полиция.
— Их, дяденька, всех загнали во двор Рыбкиной, — сообщает мальчишка с забора. — И меня был забрали, да я убег. Пролез под ногами…
— В холерный год вот так же стояли солдаты у собора, а потом стрелять зачали. Как бахнут! Народ повалился наземь, и я упала со страху. Лежу ни жива, ни мертва. Насилу ноги уволокла.
— Без сигнала им стрелять никак нельзя. Горнист должон сперва три раза проиграть.
— Э, батюшка, когда рожок-то заиграет, тут уж поздно будет.
— Пойдем от греха, Васильевна. А то заместо киновеи угодим в участок…
Угол Александровской и Немецкой тоже оцеплен войсками. Как раз когда Коля протискивался вперед, в толпе загалдели:
— Ведут… ведут…
Ухватившись за выступ карниза, Коля увидел небольшую кучку арестованных, окруженных густым конвоем, и узнал по огненно-рыжей шевелюре Красную Розу, а рядом с ней ее сестру и Кулку. Они шагали за решеткой из штыков, весело улыбаясь, как будто шли кататься на Волгу. Когда партия поравнялась с толпой. Черная Роза подняла руку и что-то звонко выкрикнула, но слов Коля не разобрал, так как вслед за этим на толпу кинулась полиция и начала разгонять. Пришлось соскочить с карниза и отойти в сторону.
Часам к четырем войска с песнями прошли в казармы, за ними куда-то проскакали пожарные. Немецкая приняла обычный вид, и только сплошная стена гуляющих по обеим сторонам улицы, как в праздник, напоминала, что сегодня не совсем будничный день.
Прокламации о неожиданной демонстрации 5 мая Коле достать не удалось, но он понял ее значение, когда прочел правительственное сообщение:
«26— го минувшего апреля… рассмотрено дело о Степане Валериановиче Балмашеве… Военно-окружной суд… приговорил его… по лишению всех прав состояния к смертной казни через повешение… 3-го сего мая приговор приведен в исполнение…»
Третьего мая! Значит, в ночь со второго на третье… На рассвете… Как раз когда они были на Зеленом… Когда Роза слушала соловья и прыгала через костер… когда он, вернувшись, смотрел в зеркало на стене и ему вдруг померещилось…
Ошеломляющее известие требовало какого-то немедленного, решительного ответного действия. Роза с сестрой, Кулка, они нашли выход этому чувству, пойдя на демонстрацию. Ах, если бы он узнал об ней раньше! Что ж, пусть бы исключили из гимназии!
Сам не зная зачем, Коля пошел к памятному деревянному домишке на плац-параде. Постоял перед серыми воротами, тронул кольцо калитки, через которую, пригибаясь, пролезал недавно Балмашев. Зайти бы в его каморку, но что это даст? Излишняя сентиментальность.
На пустом плацу вихрем носится ветер, поднимая то рысью, то галопом свои пыльные эскадроны, да валяется, уткнувшись лицом в лебеду, пьяный. У подъезда жандармского управления стоят два рослых жандарма. Наверное, там сегодня будет богатая пожива!
Нервное возбуждение требовало какой-то разрядки, хотя бы мускульной. Коля взял однопарку и усилении греб, сначала вдоль берега, лавируя под канатами и мостками, а потом у Исад, где бурлит бурными буграми течение у рыбных садков, взял перевал наперерез на Зеленый. Только тут, в займище, он вдруг понял, что приехал сюда с какой-то неясной для себя самого целью. Разыскать место, где они тогда жгли костер в ту ночь? Сейчас, днем, все кажется совсем другим, не таким, как при луне, но все же ему показалось, что он отыскал песчаный бугор с остатками костра. Как будто тот самый… И тут вдруг догадался, что ищет совсем не то. Нужно разыскать место, где зимой Балмашев пристреливался в доску. Но сколько Коля ни крутился на лодке между торчащих из воды, еще не залитых песков, сколько ни лазил по ивняковым зарослям, найти то место так и не удалось. Так изменило все половодье, унесло зимнюю дорогу со льдом, затопило пески, стерло проран, соединило коренную Волгу с Тарханкой и густо замело уцелевшие песчаные бугры вместо сугробов свежей зеленью.
Хотелось припомнить все по порядку от первой встречи на вокзале до последней в хибаре у плац-парада… Ах, зачем он тогда не остался и не посидел дольше, ведь Балмашев оставлял его сам…
— А в толпе простона-ал…
Эх, Степа-ан… Эх, Степа-ан!
Голос пла-ачу-щи-ий и рыда-а-а-а-а…
Отроческий голос не осилил, сломался на высокой протяжной ноте, и его подмял неожиданно налетевший хор.
Из— за острова на стре-ежень,
На простор речной волны-ы!
то запела, выплывая из-за Зеленого острова, большая компания молодежи. Несколько сцепившихся лодок, густо утыканных ветвями, неслось по течению на середину реки, точно смытый разливом большой обвал с зелеными деревцами.
Неужели она? Та самая гимназистка на руле задней лодки!
Коля сбежал с обрыва и, стараясь грести помолодцеватей, погнал узкую, юлящую стерлядкой лодку наперерез раздольной песне на стрежень бурно несущегося бурого половодья…
Коментарии
Печатается впервые по недатированной машинописи с итоговой авторской правкой. Отдел рукописей РГБ, ф. 784 (М. И. Чуванов), к. 26, е. х. 2 (экземпляр машинописного оттиска); ф. 822, к. 2, е. х. 22 (экземпляр машинописи без четырнадцати начальных страниц). Рукопись повести не обнаружена. Работа над ней завершена не позднее конца 1920-х гг.
В центре повествования — убийство министра внутренних дел Дмитрия Сергеевича Сипягина (1853 — 1902), совершенное саратовским студентом, эсером Степаном Валериановичем Балмашевым (1881 — 1902) 2 апреля 1902 г. в Петербурге. Детали происшедшего в основном совпадают с документальной версией, частично изложенной А. С. Сувориным в его «Дневнике» (М., 1992). Автор повести был знаком с Балмашевым (упоминание о нем есть и в «Мужицком сфинксе»), канва произведения — автобиографическая.
[1]
«Стой, Иоганн! Стой!» (нем.).
[2]
В Покровск, Иоганн! «…» Быстро! Быстро! (нем.).
[5]
«Я уже знаю…» (нем.).
[6]
про Валериана Осинского… — Осинский Валериан Андреевич (1852 — 1879) — революционер-народник и террорист, член «Земли и воли». Арестован и повешен в Киеве.
[7]
Мотивчик из «Прекрасной Елены»… — оперетта Ж. Оффенбаха.
[8]
...на концерте Никиша... — Никиш Артур (1855 — 1922) — венгерский дирижер, гастролировал в России