Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Древнегреческая религия

ModernLib.Net / Зелинский Фаддей / Древнегреческая религия - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Зелинский Фаддей
Жанр:

 

 


Ф.Ф. Зелинский
Древнегреческая религия

Глава I
ВВЕДЕНИЕ

§ 1

      Среди всех так называемых «языческих» религий нет ни одной, которая была бы нашей интеллигенции в одно и то же время и так хорошо известна и так глубоко неизвестна, как древнегреческая. Это может показаться парадоксальным, и тем не менее это так.
      Ее известность — осадок двух эпох. Во-первых, эпохи французского классицизма (не будем заглядывать далее) XVII в. с его культом греческой мифологии и в поэзии, и в изобразительном искусстве, и во всей тогдашней «галантной» жизни. Как известно, этот классицизм перекинулся и к нам, изучение греческой мифологии стало обязательным предметом несложного образования немногочисленной русской интеллигенции, и краткое греческое руководство Аполлодора стало первой грекоязычной книгой, переведенной и напечатанной по-русски по приказу самого императора Петра I. Отсюда популярность греческих богов — правда, по традиции того же французского классицизма, более в их латинских наименованиях. Они положительно вытеснили из сознания людей христианских святых; и верующий интеллигент, для которого и св. Пантелеймон, и св. великомученица Варвара, и даже сам св. Николай Чудотворец были лишь простыми, хотя и произносимыми со священным трепетом именами, — соединял в то же время очень определенные представления с Зевсом-Юпитером и Герой-Юноной, со строгой Палладой-Минервой и легкомысленной Афродитой-Венерой, с воинственным Марсом и хитрым Меркурием.
      Определенные, без сомнения; только правильные ли? Вот вопрос. И ответить на него приходится: нет, безусловно неправильные. Именно популярность греческой мифологии была сильнейшей помехой пониманию греческой религии: она была одной из главных причин того, что эту греческую религию, как таковую, отказывались принимать всерьез. Тон задавал Овидий, певец галантного Рима эпохи Августа, столь родственной по настроению веку французского короля-Солнце; а в роскошном цветнике его «Метаморфоз» можно было найти какой угодно аромат, кроме религиозного. Неисправимый волокита Юпитер, ревнивая и сварливая Юнона, вороватый Меркурий, кокетливая Венера, склонный к выпивке Вакх — помилуйте, какая же это религия!
      Это, повторяю, осадок одной эпохи, эпохи французского классицизма. Ее вредное влияние было отчасти уравновешено концом XVIII в. и началом XIX, эпохой так называемого «неогуманизма» — Винкельмана, Гете, Шиллера. Произошла реакция, но главным образом на эстетической почве. Зевс Фидия даже в тех позднейших преломлениях, которые только и знал Винкельман, — это все же не овидиевский сластолюбивый вельможа, и Гете не даром так любил его супругу, мнимополиклетовскую Геру, от которой на него веяло, "как от поэмы Гомера". И все же эта реакция, самым красноречивым выражением которой был восторженный гимн Шиллера в честь "богов Греции", была исключительно эстетического характера: античные божества, объявляющиеся в красоте, противополагались христианскому в его исключительной духовности; и когда Гете в незабвенной сцене изобразил свою замученную Гретхен в молитве перед Богородицей — "о склони, Многострадальная"… — ему и в голову не приходило, что в сущности она у него призывает прямую наследницу древней богини, прообраза скорбящих, Деметры.
      Требовалось очень внимательное изучение древнего мира для того, чтобы греческая религия получила свою справедливую оценку; это изучение производилось, разумеется, в недрах науки о древнем мире — классической филологии. Не сразу были найдены верные пути: иные прямо завели исследователей в дебри, другие, будучи сами по себе хорошими, все же не вели к той цели, которую мы имеем в виду здесь. Увлечения винкельмановских времен в связи с мистицизмом Сведенборга и Калиостро (прошу припомнить настроение нашей Александровской эпохи) повели к пышному расцвету древнегреческого «символизма» (Сент-Кроа, Крейцер), вызвавшему в свою очередь крайнюю реакцию в духе минувшего «просветительства» (Фосс, Лобек), после которой как-то неловко было даже заикаться о благодати элевсинских мистерий. Богатый сравнительно материал, доставленный изучением священных книг Индии и Ирана, поставил ребром вопрос о происхождении греческих представлений о богах; решали его обыкновенно в духе физического монизма, исходя либо от световых ("солярная теория" Макса Мюллера и др.), либо от атмосферических явлений (Форхгаммер). Но не говоря уже о несомненных односторонностях и заблуждениях, ясно, что греческая религия как таковая могла быть только затемнена всеми этими толкованиями. Пусть Паллада-Афина была первоначально грозовой тучей, что очень вероятно; все же это была не та Афина, которая, по религиозному представлению Солона, простирает свои руки над его родиной и своим великодушным заступничеством спасает ее от гибели. — Ясно, что и методы "исторической школы", изучавшей развитие культов в ранние эпохи странствований и скрещений греческих племен, непосредственно не вели к выяснению сущности греческой религии; и если тем не менее имя основателя этой школы, Отфрида Мюллера, должно быть названо с честью как имя одного из главных иерофантов эллинизма, то это благодаря тому, что он и в своих книгах об истории греческих племен, и в своем издании «Евменид» Эсхила сумел соединить генетическую цель своих трудов со служением той задаче, о которой речь идет здесь.
      В настоящее время света уже пролито достаточно; внутри классической филологии серьезная оценка древнегреческой религии — совершившийся факт. Если — чтобы назвать только двух ее корифеев — Эрв. Роде говорит, что "самые глубокие, как и самые дерзкие мысли о божестве были продуманы в древней Греции", если Виламовиц называет эллинов "самым благочестивым народом мира", — то смысл совершившегося переворота ясен. Все же в сознание интеллигенции он еще не проник; это раз. А затем — подробное изложение греческой религии по-прежнему остается задачей будущего. Само собой разумеется, что оно должно быть дано на исторической почве; но хотя и имеются сочинения, гордо называющие себя "Историей греческой религии", все же это в лучшем случае — хорошие сборники материалов. Автора этих строк не покидает надежда, что ему будет суждено заполнить этот важный пробел; в каком духе он предполагает это сделать — это показывают соответствующие главы его конспективной "Истории античной культуры" (изд. Сытина). Но здесь его задача другая: историческая точка зрения остается в стороне, будет изложена, так сказать, сущность греческой религии в эпоху расцвета греческого народа,

§ 2

      Но где же мы ее найдем, эту «сущность» греческой религии?
      Ответ затруднителен; и именно в этой затруднительности заключается внутренняя причина того незнакомства европейской интеллигенции с греческой религией, о которой была речь до сих пор.
      Где найдем мы сущность христианства? — в Евангелии. — Сущность иудаизма? — В Торе и пророках. — Сущность ислама? — В Коране. Все это — канонические книги, каждая строка которых характерна и обязательна для приверженцев соответствующих религий. Получились они благодаря наличности основателя религии и могущественного духовенства, оберегавшего (действительную или мнимую) чистоту его учения от посторонних вторжений. Ни того, ни другого в древнегреческой религии не имелось — в этом ее сила, в этом и ее слабость. Самое понятие «канона» было в этой области органически противно свободолюбивому духу эллина. Совершенно правильно отцы церкви называли эллинизм "отцом всех ересей"; слово «ересь» означает «выбор», а право выбора было для эллина неотъемлемым признаком умственной свободы. Какова «природа» божества? Есть ли это чисто духовное, нематериальное существо? Или оно лишь соткано из более тонкой, нетленной материи, из "небесного эфира" и поэтому не подвержено обмену веществ, не нуждаясь ни в пище, ни в питье, ни во сне? Или, наконец, оно вообще вроде человека, но имеет в своих жилах не кровь, а «ихор», питается не хлебом, а нектаром и амброзией, и потому не старится и не умирает? Все эти мнения были высказаны; каждому было вольно признавать правильным то, которое ему было понятнее и доступнее, и на смех были бы подняты те, кто вздумал бы призывать небесные и земные громы на инакомыслящего и верующего. Но зато, когда засверкает на небесах полная луна месяца Гекатомбеона, тут уже каждый афинянин выйдет на улицу, на площадь Акрополя смотреть торжественное шествие старцев, юношей и дев через Пропилеи к храму Афины-Градодержицы, в священном трепете дрогнет его сердце при звуках старинного гимна в честь ее — "Грозную дщерь Громовержца восславим", — и счастлив будет тот, кто увидит свою молодую дочь среди кошеносиц богини.
      Итак, нет для эллинской религии канонической «книги»; это раз. Но нет также и того, что выручает исследователя индийской, египетской, вавилонской религии — богатой богословской литературы. Правда, это уже не органический, а случайный недостаток. Греческая религия тоже была (т. е. считала себя) богооткровенной, она тоже имела свои богоявления и своих пророков. Но богоявления, поскольку они выражались в откровении обрядности и учения, вели к установлению тайных (мистических) культов, которые оставались наследственными в роде избранника. Так, Деметра объявилась элевсинским царям Келею и Метанире, и ее «таинства» остались наследственными в роде Евмолпидов — тайна так и не была обнаружена. Пророков древняя Греция знала немало — я говорю именно о «пророках», а не о прорицателях — от мифических времен и до полного расцвета исторических: Меламп, Орфей, Мусей, Гесиод, Эпименид Критский, Пифагор, Эмпедокл, Диотима. И имелась богатая литература, стихотворная и прозаическая, прямо или косвенно к ним восходившая. Но нам, к сожалению, от этой литературы почти ничего не сохранилось; сущность греческой религии, поэтому, мы найдем не в ней.
      А где же?
      Везде — и в этом огромная трудность нашей задачи.
      Прежде всего, во всей литературе без исключений нет положительно ни одной отрасли, которой мы бы не были обязаны тем или другим важным свидетельством в области интересующих нас вопросов. Но все же литература запечатлена индивидуальностью тех авторов, которые ее составляют; для контроля с точки зрения "среднего эллина" очень важны эпиграфические свидетельства, постановления общин в религиозной или смежной с религией области, выражения религиозных чувств заурядных граждан в надгробиях, посвящениях и т. п. И, наконец, ясно, что и изобразительная традиция — статуи, рельефы, стенопись, вазопись — для такой религии, как греческая, имеет первостепенное значение; достаточно напомнить, что именно она открыла глаза на нее Винкельману и его последователям.
      Я назвал трудность, порожденную этим обилием источников, огромной; действительно, она заключается не в одной только необходимости владеть всем этим необозримым материалом, но также и в пестроте и противоречивости извлекаемых из него свидетельств. Аркадские пастухи секли крапивой кумир своего Пана, если их надежда на господское угощение была обманута — что это, "греческая религия"? Да, конечно, раз аркадцы были греками. Сократ молился богам, чтобы они посылали ему благо, даже если он их не будет об этом просить, и не посылали зла, даже если бы он стал их об этом просить; и это "греческая религия"? Очевидно, да, раз Сократ был греком. И между этими двумя полюсами — какая пестрая радуга и яркой, и тусклой окрашенности религиозного чувства! Как поступить, чтобы не рябило в глазах?
      Сами древние задавали себе уже этот вопрос и отвечали на него — приблизительно с III в. до Р.Х. — следующим образом. Есть не одна религия, а три, обязательность которых неодинакова. Во-первых, религия поэтическая — она же и мифология. Она ни для кого необязательна; а впрочем, каждый волен путем аллегорического толкования приобщить к своему религиозному сознанию ту или иную ее область и этим перевести ее во вторую религию. Эта вторая религия — религия философская. Она не едина: иначе понимает божество Академия, иначе Лицей, еще иначе Стоя и подавно иначе Эпикур. Об обязательности, поэтому, и здесь не может быть речи; пусть каждый, пользуясь своим "правом выбора" (hairesis), идет туда, куда его тянет, сохраняя также возможность не идти никуда, если его никуда не тянет. Карой за неправильный выбор будет душевная неудовлетворенность, карой за отказ — душевное убожество; но громко высмеян был бы тот проповедник, который стал бы угрожать «иноверцам» вечными мучениями на том свете. Наконец, третья религия — религия гражданская; она, действительно, обязательна для гражданина как для такового. Но она обязует его только к участию в общих государственных культах, не связывая его совести каким-нибудь догматом — религиозного насилия и гнета, таким образом, и здесь не было. Будучи избран архонтом, афинский гражданин в определенный день бросит щепотку ладана на пылающий жертвенник Артемиды; со стороны религиозного человека этот акт означал: "верую в Артемиду"; со стороны вольнодумца — "исполняю долг архонта афинского народа". И не тот был изувером, кто при данных обстоятельствах подчинялся старинному обычаю, а тот был бы изувером, кто бы вздумал протестовать против этого безобидного подчинения.
      Как видит читатель, эти три религии соответствуют приблизительно тому, что мы ныне называем повествовательной, догматической и обрядовой частью единой религии; и в этом заключается причина, почему мы в настоящем очерке не можем ограничиться какой-нибудь одной из них, будь это даже наиболее обязательная из них — гражданская — картина получилась бы неполная.
      А так как объять все проявления греческого религиозного чувства в этом кратком очерке и подавно невозможно, то остается один исход — думается, вполне удовлетворительный. Мы возьмем самих себя, верующих христиан из интеллигенции; мы перенесем себя в Афины IV–III вв. до Р.Х. и постараемся ответить на вопрос, какова была бы наша вера, если бы мы со своей душой и ее запросами жили тогда, Мы, конечно, набожно справляли бы установленные отцами праздники, и наша великодушная заступница там, на Акрополе, имела бы в нас своих самых ревностных почитателей; мы приобщились бы отрадных тайн Элевсинской Деметры с их глубокомысленным учением и возвышающей душу обрядностью, чтобы уготовить себе лучшую участь в загробном мире; мы еще со школьной скамьи знали бы основательно всего Гомера, но, разумеется, не сомневались бы в том, что если у него Зевс угрожает Гере побоями, то это значит только, что одетое в тучи небо хлещет своими молниями воздушное пространство; мы исправно в Великие Дионисии смотрели бы трагедии наших великих поэтов — Эсхила, Софокла, Еврипида — благо наш мудрый правитель Ликург позаботился о том, чтобы они не сходили с орхестры и сцены Диониса; но мы прислушивались бы также и к вдохновенной проповеди учеников Платона в Академии, к тонким рассуждениям Аристотеля и его последователей в Лицее, к словообильным лекциям Зенона в Пестрой Стое, а иногда заглядывали бы и к праведному вольнодумцу Эпикуру в его соблазнительный «сад». И вот изо всех этих элементов и составилась бы наша вера — то, что для нас здесь является сущностью "древнегреческой религии".
      …Читателя не удивило, что я обращаюсь не просто к интеллигенту, а именно к интеллигенту верующему — умом, сердцем, воспоминанием, все равно? Действительно, как это ни странно, но мне пришлось впервые формулировать правило, которое скоро, надеюсь, станет трюизмом: "Как не может понять греческого искусства человек, лишенный художественного чувства, так не поймет и греческой религии тот, в ком религиозное чувство отсутствует". Религиозное чувство — это и есть та магическая палочка, которая вздрагивает всякий раз, когда проходишь мимо подлинного золота народной веры, и остается недвижимой перед свинцом и мишурой. У кого она есть, тот легко разберется в лабиринте сказаний и обрядов древней Греции; у кого ее нет, того никакая ученость не вывезет. Устрашающий пример — объемистое сочинение Отто Группе: его полнота поразительна, это одна из настольных книг для всякого исследователя в нашей области. Но в то же время, это — все что угодно, но только не изложение религии: то, что вы у него читаете, никогда ни для кого не могло быть предметом веры. Будучи сам атеистом, автор не чувствует разницы между живым и мертвым также и в том, что идет под ярлыком "греческой религии".
      Правда, не менее бесплодна и другая крайность — изуверство. Кто считает нехристями и нечестивцами всех людей иного вероисповедания, тому лучше не трогать греческой религии. И тут аналогией может служить искусство. Не только человек, лишенный художественного чувства — также и тот, кто односторонне и беззаветно отдался одному какому-нибудь из враждующих направлений, окажется неприспособленным для восприятия произведений греческого резца: кто не признает искусства вне сферы "Монны Иды", тому Пракситель ничего не скажет.
      Итак, читатель, мы условились. Возожгите в вашем сердце яркий светоч религиозного чувства и оставьте дома тусклый фонарь конфессионализма; тогда величавый храм греческой религии покажет вам свои чудеса.

Глава II
ОБОЖЕСТВЛЕНИЕ ПРИРОДЫ

§ 3

      Основой — быть может, самой глубокой — религиозного чувства древнего эллина было сознание таинственной жизни окружающей его природы. И не только жизни, но и одухотворенности; и не только одухотворенности, но и божественности. И это — первое, что требует объяснения для современного человека.
      Слово «жизнь» следует понимать не в том смысле, в каком мы обычно противополагаем «живую» природу, т. е. органический мир животных и растений, «мертвой», т. е. неорганическому царству минералов. Для греческого сознания мертвой природы не было: она вся была жизнью, вся — духом, вся — божеством. Не только в своих лугах и лесах, в своих родниках и реках — она была божественна также и в колышущейся глади Своих морей, и в недвижном безмолвии своих горных пустынь. (4 здесь даже более, чем где-либо. Здесь, где нас не отвлекают отдельные жизни рощ и лужаек — здесь сильнее чувствуется Единая жизнь Ее самой, нетленного источника всех этих отдельных жизней, великой матери-Земли. Ей поклоняются среди белых скал; она
      Царица гор, ключ жизни вечный, Зевеса матерь самого
Софокл
      Одному русскому поэту почти что удалось возвыситься до этого сознания; это был Лермонтов в его известном, прекрасном стихотворении "Когда волнуется желтеющая нива"… Но и он остановился на полпути. Остановку я чувствую в последнем стихе:
 
И в небесах я вижу Бога
 
      Здесь сказалась отрава, внесенная иудаизмом в христианство и через него в души потомков эллинизма. Почему в «небесах»? Разве там "волнуется желтеющая нива"? Да, конечно, ветхозаветная религия насильственно отвлекает ваше естественное чувство благодарности от того, что вас непосредственно ласкает и холит, к предположенному творцу:
      "Кто шествует по дороге, и «повторяет» (Закон), и прерывает это повторение, и говорит: "Как прекрасно это дерево", — тому Писание вменяет это в вину, лишающую его права на жизнь" (Пиркэ Абот).
      Древний эллин был счастливее; для него этот расхолаживающий обход не был нужен, он чувствовал и видел бога в ней самой, в желтеющей ниве, в душистой роще, в наливающейся благодати плодового сада. Он окружил себя и свою человеческую жизнь целым сонмом природных божеств, то ласковых, то грозных, но всегда участливых. И, что важнее, он сумел вступить в душевное общение с этими божествами, преломить их жизнь в своем сознании и влить в них живое понимание себя. К нему фаустовский Нострадамус не обратился бы с укоризненными словами:
 
Мир не закрыт духов природы —
Ты слеп умом, ты мертв душой.
 
      После крушения античного мира и это осчастливливающее сознание исчезло из человеческой души, хотя и не совсем: древнехристианские религии сохранили его зародыши, и у лучших представителей этих религий они дали и довольно яркие плоды, как у того Франциска Ассизского, когда ему через пелену иудаизма открылась истинная, античная подпочва христианства… Вернемся, однако, к эллину.
      Из недр земли, из расщелины скалы бьет прохладный родник, распространяя зеленую жизнь кругом себя, утоляя жажду стада и их владельца: это — богиня, нимфа, наяда. Воздадим ей лаской за ласку, покроем навесом ее струю, высечем бассейн под ней, чтобы она могла любоваться на его зеркальной глади своим божественным обликом. И не забудем в положенные дни бросить ей венок из полевых цветов, обагрить кровью закланного в ее честь ягненка ее светлые воды. Зато, если мы в минуту сомнения и душевной муки придем к ней, склоним свое ухо к ее журчанию — и она вспомнит о нас и шепнет нам спасительный совет или слово утешения. А если то место, где она струит свои ясные воды, удобно для человеческого селения — здесь может возникнуть и город, и будет ей всенародная честь, всеэллинская слава. Такова Каллирроя в Афинах, Дирцея в Фивах, Пирена в Коринфе. Будут каждое утро сходиться к храму наяды городские девушки, чтобы наполнить ее водой свои кувшины и потешить ее участливый слух своей девичьей болтовней, и будут граждане в ее очищающих струях омывать своих новорожденных детей.
      Течет ручей, соединяется с другим ручьем, образует реку; тут представление ласки уступает уже место другому представлению — силе. Правда, больших рек Греция не знает, самых крупных из них — Пенея, Ахелоя, Алфея, Еврота — не сравнить даже с нашими Мстой или Мологой. Но все же в половодие и они могут произвести немало опустошений, бросаясь на пажити и посевы, ломая встречные деревья со стремительным напором разъяренного быка. Их и представляли, поэтому, в виде быков или полубыков. Но все же их гнев был редким явлением, вызываемым обыкновенно нечестием граждан, творящих кривой суд у себя на городской площади, прогоняющих Правду со своих сходов; в другое время это — благодетельные божества, орошающие своей влагой не только прилегающие луга и леса, но — благодаря отведенным каналам — и всю равнину; они поистине в малодождной Греции «кормильцы» своей страны. За это им и честь воздается. Им строят храмы на удобных местах, приносятся жертвы; они призываются в государственных молитвах, и уже обязательно мальчики, достигшие возраста эфебов, посвящают им первую срезанную прядь своих волос. Таковы, помимо вышеназванных, Кефис для Афин, Исмен для Фив, Инах для Аргоса. Будучи кормильцами всей страны, они влияют таинственным образом и на человеческий урожай — к ним обращаются бездетные родители с мольбой о потомстве. И если вам встретятся среди множества греческих имен такие, как Кефисодот, Исмений или Анаксимандр (т. е. "меандр") — вам уже нечего спрашивать, откуда родом их носители. Но речной бог не только в мирное время кормилец своих граждан, он и в военное был для них оплотом, притом не только физическим, но и религиозным. Как ни мала речушка Инах — ее буквально курица вброд перейдет — а все-таки спартанский полководец Клеомен, идя походом на Аргос, не решился переправиться через нее, когда ее бог после многих жертвоприношений не дал ему на это своего согласия.
      Своим божеством живет и роща, — и притом не только как таковая, но и в лице отдельных своих деревьев. И здесь мы имеем нимф, древесных нимф, дриад; они счастливы тем, что их много: зато они в лунные ночи покидают свои деревья и сплетаются в хоровод под предводительством своей повелительницы, богини рощ Артемиды. Но божественно и одинокое дерево, если оно могуче и прекрасно — таков тот чинар на берегу афинского Илисса, под которым некогда отдыхали Сократ с Федром…
      "Как он раскидист и высок, этот чинар, как высок и тенист и растущий под ним агнец; он в полном расцвете теперь, наполняя все это место благовонием. И что за чудный родник течет под чинаром! Как холодна его вода — и ногам заметно. Куколки привешены и другие приношения — видно, здесь святыня нимф или Ахелоя" (Платон).
      За ласку надо платить лаской, мы это уже знаем, а это ли не ласка — прохладная тень в знойную пору, приветливый шелест подвижных листьев, пенье… если не всегда птичек, то хоть милых греческому сердцу цикад. Во всем этом чувствуется любовь; а где любовь, там и бог.
      Но нимфы знают и другую любовь. Ведь роща, лес — это вечное, неустанное плодотворение, созидание той физической жизни, которой живет природа. И для эллина его нимфа — это неустанная оплодотворяемость, неустанная любовная игра с шаловливыми представителями оплодотворяющего начала леса, с сатирами, — а иногда и с тем высшим богом, который из верховного бога-творца и оплодотворителя у себя в Аркадии превратился для прочей Греции в бога-странника, ласкового и беспечного Гермеса. Это уже к смертным не относится… а впрочем, есть исключения. Бывает, что и смертный за свою красоту удостоится ласки божественной нимфы: рассказывают это между прочим про одного прекрасного пастуха, Дафниса. Не впрок пошла ему любовь богини: он осмелился изменить ей ради смертной, за что, слепец, и был наказан действительной слепотой. И когда в роще, на поляне находили младенца дивной красоты и силы — невежды терялись в догадках и сплетнях, но опытные старушки знали, что это дитя нимфы.
      А там выше и выше — на Гиметте, Пентеликоне — там уже нет лесов и деревьев, туда только козы заходят щипать колючую зелень, пробивающуюся между белыми глыбами известняка. Там все чаще и чаще виднеются голые громады скал с их причудливыми выступами и пещерами. Это царство нимф-ореад, обитательниц горных пустынь. Там в пещерах они ткут свои тонкие, невидимые ткани, сопровождая песнью свою работу; никто из смертных не дерзнет их подслушать и подглядеть, но их станки можно видеть днем, войдя в их пещеру — разумеется, после надлежащей молитвы. Им приятны и другие знаки внимания — намащение елеем выступа скалы, прикрепление повязки, скромное жертвоприношение на алтаре у входа в пещеру. Они не останутся в долгу; кто же, как не они, бережет драгоценный источник, бьющий на вершине? Кто, как не они, не дает заблудиться нашей козочке среди утесов?
      Впрочем, нет: тут они действительно имеют соперника. Это — гость из Аркадии, сравнительно недавно приобщенный к сонму общегреческих божеств, причудливый дух-хранитель коз, козлоногий Пан. Если мы называем его «богом», то просто потому, что мы этим именем называем всякое могучее, бессмертное существо; на деле же мы прекрасно понимаем разницу между ним и великими олимпийскими богами. Позднее дурная совесть религии, порвавшей с природой и матерью-Землей, превратила его в беса; но мы его любим и уважаем, ласкового горного бога со звонкой свирелью. Правда, мы знаем за ним и немало причуд, даже не считая тех, о которых могли бы рассказать его соседки, нимфы-ореады. В полдень он изволит почивать (это — "час Пана"), и горе тому неосторожному пастуху, который вздумал бы в это время забавляться игрой на свирели. Как высунет потревоженный свою косматую голову из-за утеса, как рявкнет на всю гору — помчатся вниз по камням испуганные козы, сбивая с ног и друг дружку и оторопевшего пастуха. Да, будет он помнить Пана и его «панический» страх!

§ 4

      Божественна земля, но божественно и море. Для эллина оно важнее, чем для какого-либо другого народа, даже приморского: оно ведь не просто омывает его побережья, оно любовно вливается в его землю бесчисленными заливами и проливами, освежая ее и создавая повсюду удобные пути сообщения. Зато же и сроднились с ним эллины: каждый из них — прирожденный пловец и плывун. Велика, поэтому, честь, которую они воздают богу морей Посейдону и его супруге Амфитрите, обитающей глубоко под голубой гладью и властвующей надо всеми рыбами и крабами и прочими причудливыми и чудовищными жителями ее влажного царства. Все же Посейдон — не просто стихийное божество, он — почтенный член олимпийской семьи, и о нем у нас еще будет речь.
      Непосредственно с морем связаны его нимфы, нереиды, "олицетворения ласковых морских волн", как некогда будут сухо и глупо говорить. «Олицетворения»! Никогда, конечно, не сподобятся эти люди увидеть воочию их самих, среброногих, как они резвятся в ясный день взапуски с дельфинами и сверкают своими золотыми кудрями по гребням волн. Это великая милость, но все же еще ничто в сравнении с той, которую они оказывают своим избранникам, подобно той Фетиде, которая осчастливила своей любовью Пелея и, богиня, родила ему прекраснейшего и доблестнейшего в мире сына, Ахилла. Об этом простому смертному мечтать нечего; он молит могучих богинь о счастливом плавании и не забудет воздать им установленную дань благодарности посвящением и жертвой.
      Нереиды — нимфы моря; есть в нем, однако, и свои сатиры. Это тритоны, юноши о рыбьих хвостах. С ними лучше не заводить знакомства; они, как скажут те же умники, "олицетворения разъяренных волн". Бывает, заволокут тучи синеву неба, зловещею черною рябью подернется море — вдруг что-то вдали громко, протяжно загудит… Это тритоны дуют в свои раковины; это — наигрыш к предстоящей буре. Тогда, пловцы, долой паруса, налегайте на весла — и в то же время усердно молитесь и Посейдону, и нереидам, и спасителям на море, близнецам-Диоскурам. Будут услышаны ваши молитвы, засияют на обоих концах реи два слабых огонька — это они и есть, божественные Диоскуры, они предвещают вам спасение.
      Есть, затем, в море и свой Пан: это — Протей, пастух стада причудливых морей и сам великий чудак. Об его образе трудно говорить: он его меняет беспрестанно, подобно самому морю, но чаще всего это — просто морской дед. Об его странностях знает его дочь Идофея — дочь не особенно почтительная, но зато ласковая для пловцов. Такова же и Левкофея, тоже морская богиня, некогда обиженная женщина Ино…Кое-где в Элладе справляются вакхические таинства в ее честь, но в Аттике она более известна из Гомера как добрая спасительница Одиссея.
      Затем — кто испытывал неотразимость морских чар в ясный день, когда и солнце играет, и волна тихо плещет, и неудержимо хочется окунуться в эту голубую гладь, — тот знает тоже морское божество Главка (т. е. "голубого"). Есть еще другая тоска, роковая — когда тебя после долгой борьбы уже залили волны, и твои руки опустились, и в ушах звенит томный призыв к успокаивающей смерти. Это поют Сирены на далекой пустынной скале, среди бушующих валов; не дай бог никому услышать их песнь!

§ 5

      И, наконец, третья стихия — небо. Зовут его Ураном, но это имя не возбуждает в нас религиозного чувства. Богословы говорят, что его некогда выделила из себя предвечная мать-Земля, что он стал ее оплодотворяющим началом, произведшим с ней Титанов и Титанид, что под конец ей стало тесно от собственных порождений и по ее просьбе младший из
      Титанов, Кронос, лишил своего родителя его оплодотворяющей силы — таков был первородный грех у небожителей. Для нас эти домыслы необязательны; несомненный владыка неба — это Зевс, сын Кроноса (т. е. "вершающего"). Его сущность далеко не исчерпывается его значением, как бога природы, НО здесь идет речь только о Зевсе-"тучегонителе", собирающем грозу на омраченном небе, о Зевсе-"громовержце", бросающем свой огненный перун на выступы земли, в высокие деревья и здания, во все слишком высокое, к вящему назиданию для смертных. Его прежде всего должно ублажать молитвой и жертвой… Жертвой! Но как? Небо — не земля и не море, его не коснется дарящая рука. Да, мы были бы вечно разобщены с царем эфира, если бы друг человечества, титан Прометей, не принес нам тайно небесного огня. Огонь стремится обратно в свою небесную обитель, он возносится к ней в виде летучего дыма — пусть же он унесет с собой и дым, и чад нашей жертвы. Огненная жертва — настоящая дань небесным богам.
      В божественном небе божественны и его обитатели, и прежде всего, конечно, его великие светила, Гелий-Солнце и Селена-Пуна, О природе Гелия общепринятых убеждений нет. Многие думают и поныне, что это — божественный юноша, разъезжающий на золотой колеснице по небесной «тверди», и что тот ослепительный свет, который мы видим — именно сияние ее кузова. Загадкой является, как это он, заходя на западе, поднимается с востока; раньше думали, что он ночью совершает переезд обратно на восток по кругосветной реке-Океану, но теперь достаточно удостоверено, что он вместе с прочими светилами погружается под горизонт и во время нашей ночи освещает обитель блаженных на отвращенном от нас облике нашей земли. Когда-то Анаксагор нас учил, что Гелий — раскаленный шар, огромный, величиной с Пелопоннес. Это тогда многим показалось преувеличенным — подумайте, с целый Пелопоннес! — а другие называли его нечестивцем, что он бога превратил в шар, да еще в раскаленный. Мы предоставляем астрономам в Александрии научно разрабатывать вопрос о виде и движении светил; бог остается богом, независимо от ризы, которую ему угодно будет надеть. И Гелий для нас прежде всего — бог очищающий; как его ярые лучи обезвреживают своей палящей силой всякий тлен, так и его дух разгоняет всякую скверну, всякое наваждение ночных страхов. Мы встречаем его приветствием и молитвой при восходе и рассказываем ему привидевшиеся нам тревожные сны, чтобы он очистил от них нашу душу.
      Селену мы уважаем и любим за то, что она освещает нам ночи своим ласковым светом; по ней мы считаем дни нашей жизни, исправно начиная каждый месяц с новолуния и кончая им же. Он распадается, поэтому, на время растущей, время полной и время ущербной луны — приблизительно по десяти дней. Влюбленным предоставляется, сверх того, поверять ей свои радостные и горестные тайны: она, добрая, не откажет им в совете. О дальнейшей ее силе можно спросить колдуний, особенно фессалийских, которые своими песнями умеют сводить ее с ее небесной стези и заставлять служить своим чарам, это — область нечестия, справедливо преследуемого в благоустроенных государствах.
      Полно чудес ночное небо… Вот "вечерняя звезда", Геспер, прекраснейшая из звезд, "сопрестольница Афродиты" — почему, знают те же влюбленные. Вот семизвездие Плеяд; это как бы небесные нимфы. Они, как «голубицы» (peleiades), приносят Зевсу амброзию; они же и прекрасные богини, дочери титана Атланта, супруги богов, как та Мая, которая родила Зевсу Гермеса на вершине Киллены. Вот (Большая) Медведица, в нее Зевс обратил свою избранницу, нимфу Каллисто, которую перед тем ревнивая Гера превратила в дикое четвероногое того же имени. Не понравилась небесной царице эта почесть, оказанная ее сопернице, и она выговорила у бога кругосветной реки Океана, чтобы он не разрешил ей освежать себя погружением в его светлые струи. Вот Арктур, или Боот: он приставлен охранять Медведицу ("Arkturos" — "страж медведицы", «Боот» — "пастух"). Вот Орион: это страстный «любовник», осмелившийся посягнуть на Артемиду. И много, много таких рассказов ходит про значение таинственных фигур, в которые собираются небесные звезды; но все это — "поэтическая религия", скорее игра воображения, чем предмет веры. Исключение составляют только небесные «Близнецы» — «Диоскуры», Кастор и Полидевк: когда после морской бури тучи разрываются и на лоскутке ночной синевы показывается приветливый свет этих двух звезд — пловец с горячей благодарностью возносит к ним свои руки: он спасен этим появлением своих всегдашних заступников.
      Говоря о небесных явлениях, нельзя умолчать и о ветрах: они тоже божественны. Их различают по направлению и соответственно характеризуют: «загорный» ветер Борей приносит стужу, но зато разгоняет тучи; в Аттике он пользовался особым почетом, так как дул из Фракии, на которую у этого государства были особые, политические виды. Его противник, Нот, дует с раскаленных пустынь Африки и, проносясь над морем, забирает с собой его влагу, которую и опускает в виде дождя. Западный, Зефир, в Греции не имеет обязательно того значения весеннего ветра, которое ему придали римляне; это скорее — ветер страстный и бурный, так же, как и его противник, Евр.

§ 6

      И если читатель утомился, присматриваясь к отдельным частям этой божественной природы, пусть он теперь соберет свои впечатления, пусть сосредоточит свое чувство благоговения на двух великих господствующих началах — отце Зевсе и матери Земле. В них основной, изначальный дуализм греческой религии. Там — оплодотворяющая, здесь — оплодотворяемая сила; их влечение друг к другу — та предвечная святая любовь, тот Эрот, который создал всю жизнь живого мира, первообраз и оправдание также и человеческой любви.
      Ведь любит Небо Землю покрывать –
      так защищает Афродита у Эсхила смертную любовь Гипермнестры к Линкею, нарушившей строгий наказ своего отца. Да, небо оплодотворяет землю — своим теплородом, своим светом, своим дождем; оно — вечно мужское, она — вечно женское начало. Греческий язык вполне отчетливо выразил это отношение — у него uranos мужского, gaia женского рода — гораздо отчетливее, чем латинский (caelum — ср. р.) и славянский (небо — ср. р.); хотя, с другой стороны, «земля» во всех арийских языках женского рода. И если что-либо способно доказать непостижимость египетской религии для нашего чувства, то это то, что там, наоборот, земля — бог, а небо — богиня. Почему, однако, Эсхил называет мировым оплодотворителем Небо (Урана), а не Зевса? Он мог смело назвать и его: и индийские, и латинские, и германские аналогии доказывают нам, что первоначальное значение имени Zeus и есть «небо». Когда-то дуализм Зевса и Земли чувствовался особенно сильно в греческой религии; на нем основаны ее древнейшие и прекраснейшие мифы, и еще знаменитый догмат Сивиллы в Додоне признает его:
 
Есть Зевс, был он и будет; воистину молвлю, велик Зевс!
Зиждет плоды вам Земля; величайте же матерью Землю!
 
      Но как для непосредственного чувства человека родившая и вскормившая его мать физически ближе, чем косвенный виновник его жизни, отец — так и из обоих космических родителей жизни отец рано одухотворился, в непосредственной близости к сознанию людей пребывала только она, мать Земля.
      Она древнейшая в сонме олимпийских богов; много храмов построила ей Греция, просто как Матери (Meter) — в Афинах, в Олимпии — задолго до того, как из Малой Азии был принесен культ родственной, но все же варварской богини, Великой Матери богов, или Кибелы. Изображали ее полногрудой женщиной материнского облика, лишь верхней половиной своего тела выникающей из своей родной стихии.
      И эллин питал истинно сыновние чувства к этой своей родительнице и кормилице — и любовь, и почтение — в такой степени, которая прямо непостижима для извращенного сознания современного человека. Конечно, и мы способны пойти в бой за родную землю; но что этот "физический патриотизм" в сравнении с тем, который воодушевлял эллина при мысли о его матери-Земле, с тем, который нашел себе выражение в дивных стихах Эсхила:
 
Не выдавайте города родного
И алтарей заступников-богов!
Не допустите, чтоб забвенья мглою
Их почести покрылись! И детей
Не выдавайте, и милейшей сердцу
Из всех кормилиц — матери-Земли!
Вы некогда на лоне благодатной
Младенцами играли; и она
Всю приняла обузу воспитанья,
Чтоб щитоносцев-жителей взростить,
Чтоб верную в годину бедствий службу
Вы сослужили матери своей.
 
      …Аграрные реформы и у нас на очереди, причем клич "Земля — народу!" считается верхом демократизма. Эллину он показался бы кощунственным: нет, не земля для народа, а народ для земли! На первом плане должны стоять ее интересы. Их имел в виду Солон, производя первую аграрную реформу, о которой знает история; ее милость хотел он заслужить:
 
Свидетельницей на суде времен
Да будет мне она, из всех богов
Древнейшая, что ведает Олимп —
Кормилица мать — черная Земля!
 
      И в этом — истинный, дальновидный демократизм. Земля — это больше, чем народ, ибо она — зародыш жизни всех потомков ныне живущего народа. Эллину этот глубоко правильный и благодетельный догмат был дан его непосредственным религиозным чувством.
      Удивительна ли после этого та гордость, которую испытывали афиняне при мысли, что они «автохтоны», т. е. что их предки были в буквальном смысле рождены той землей, которую они поныне населяют? Эта мысль обязательно встречается в каждом хвалебном слове в честь Афин, и в стихах, и В прозе — видно, как она была дорога гражданам Паллады. И неслучайно был афинянином и тот мыслитель, который облек ее в форму философского учения, — правда, распространяя ее на все человечество, — Эпикур. Мать-Земля теперь уже отражалась, она более не производит ни людей, ни других живых существ, кроме низких пород (отнесемся снисходительно к этому результату внимательного, но недостаточного наблюдения). Но в пору ее плодовитой молодости было иначе: тогда она произвела и первых людей непосредственно из своего лона. И тотчас после этого акта рождения в ней произошло то же явление, что и в теле родительницы-женщины: избыток соков обратился в молоко, повсюду возникли бугры, из которых полились живительные струи для новорожденного.
      Quare etiam atque etiam maternum nomen adepta
      Terra tenet merito –
      заключает восторженный приверженец Эпикура, Лукреций.
      И понятно также, что под любовной опекой этой своей матери, окруженный ее участливыми детьми, эллин никогда не чувствовал себя одиноким: он не знал того безотрадного чувства покинутости, которое так часто испытывает современный человек как заслуженную кару за свою неблагодарность и свое нечестье. Приведу один пример среди многих. Напомню участь Филоктета. Брошенный своими товарищами на пустынном острове Лемносе, хромой, с вечной болью незаживной раны в ноге — казалось, что могло быть несчастнее? А между тем посмотрите, как он после десяти лет томления в этой пустыне с ней прощается — причем, однако, прошу читателя не мудрствовать на почве новейшей эстетики, не искать пиитических прикрас и пиитических вольностей, а понимать каждое слово бесхитростно в его буквальном смысле.
 
А теперь пред уходом земле помолюсь.
Ты прости, мой приют, безмятежная сень,
Влажнокудрые нимфы весенних лугов!
Ты, раскатистый рокот прибоя, и ты,
Под навесом горы прибережный утес,
Где так часто летучею пылью валов
Мне порывистый ветер чело орошал!
Ты, Гермейский хребет, что в мученьях моих
Мне участливо стоном на стон отвечал!
О певучий родник, о святая струя!
Покидаю я вас, покидаю навек —
Благостыню нежданную бог мне явил.
Мой привет тебе, Лемноса кряж бреговой!
Ты же с ветром счастливым отправь нас туда,
Куда рока великого воля влечет,
И усердье друзей, и могучий призыв
Всеблагого вершителя — бога!
 
      Но это чувство осиротелости было только одной карой Матери ее отступникам-сынам; страшнее была другая.
      Прямою противоположностью эллинам был древний Израиль. Ведомый своим Богом-Саваофом, он пришел чужестранцем и завоевателем в свою "обетованную страну". Он не знал сыновних отношений к этой земле, которая никогда не была ему матерью — ее населяли злые духи. И это свое властное, хищническое отношение к земле он привил и тем религиям, которые отчасти от него пошли, христианству и исламу; земля из матери стала рабой — покорной, но и мстительной. Правда, христианство еще не дерзнуло быть палачом земли — слишком могуч был в нем другой, античный корень. Но поистине ужасным было опустошительное действие ислама. Пусть читатель справится в античных источниках, какими цветущими землями были в эпоху греко-римской культуры Малая Азия, "страна о пятистах городов", Сирия, северная Африка — и пусть он вспомнит, чем они стали теперь. Поистине эта огромная область "Богом сожжена"; античные боги ее любовно берегли.

Глава III
ОСВЯЩЕНИЕ ТРУДА

§ 7

      Кем-то когда-то было пущено в оборот положение, будто древние греки пренебрежительно и презрительно относились к физическому труду; и с тех пор эта нелепость безвозбранно гуляет по страницам руководств и изложений, черпающих свои материалы из вторых и десятых рук. Конечно, и здесь нет дыма без огня; огнем, и притом очень ярким, было мнение писателя-аристократа Платона и некоторых других о неблагоприятном влиянии на умственность человека ремесленной работы, приковывающей его к станку и в то же время направляющей его помыслы на одну только наживу. Но, не говоря уже о том, что здесь говорится не о всяком физическом и особенно не о земледельческом труде — кто же позволяет нам видеть в словах Платона мнение Греции вообще? Почему не противопоставить им гомеровского Одиссея, с такой же гордостью ссылающегося на свою выносливость среди жнецов, как и на свои бранные подвиги? Одиссея, собственной рукой смастерившего и свое брачное ложе, и свою спасительную ладью? Почему не вспомнить о Гесиоде, посвятившем своему легкомысленному брату Персу свои "Работы и дни" с их основным мотивом "Работай, о Перс неразумный!" и их знаменитым стихом:
 
Труд никакой не позорен, позорно одно лишь безделье.
 
      Мать-Земля, наделившая свою любимицу Элладу столькими Драгоценными дарами, не избаловала ее плодородием: ее народ должен был добывать свое скудное пропитание таким трудом, о котором понятия не имеют жители благодатных равнин. Приходилось строить каменные террасы по склонам гор, чтобы спасти от зимнего размыва плодоносный слой, которого никто, бывавший в тех краях, не назовет «черноземом»; приходилось в удобных местах рыть бассейны в каменистой почве, чтобы сберечь драгоценную небесную влагу на бездождные месяцы; приходилось посредством каналов отводить струи рек, чтобы обеспечить полям необходимое орошение — афинский Кефис так и не достигал моря, будучи весь разобран на каналы. И мало ли что еще приходилось.
      Как видно отсюда — но, конечно, не только отсюда — труд человека довольно-таки основательно нарушал божественную жизнь Матери и ее родных детей; как отнесутся они к этому вторжению? Необходим был договор, указывающий человеку его права и обязанности; необходима была служба божеству взамен той службы, которую оно согласилось служить человеку; другими словами, необходимо было освящение труда религией. И оно состоялось, притом в такой мере, как ни у одного другого народа; если обилие явлений, отчасти упомянутых в предыдущей главе, позволяет нам рассматривать античную религию как религию природы, то те, к которым мы переходим теперь, дадут нам полное право видеть в ней религию труда. Но, замечу это с самого начала, не просто труда, а — прошу разрешить мне это возрожденское слово — трудорадостности.
      Всего менее нарушал человек уклад природной жизни в своем охотничьем быту; ведь в сущности человек-охотник не многим отличается от льва, волка, коршуна и прочих хищников, жизнь которых составляет одно целое с жизнью прочей природы. Немногим — а все-таки кое-чем: тем умом, той сверхприродной сообразительностью, которая навела его на изобретение сетей, стрел, дротов, на приручение собак, на целый аппарат охоты, грозящий истреблением живым тварям леса и гор.
      Пусть же он получит закон своей деятельности от той богини, которой он служит как охотник — от Артемиды. Она — могучая заступница всякого зверья, всякой птицы; ее сердцу одинаково дороги детеныши всех живых существ, будь то даже детеныши хищников. Она предоставляет человеку вволю пользоваться взрослыми особями, но не дозволяет ему разрушать породу — и Эриния настигает ее ослушника. Священны поэтому гнезда птиц, священны беременные самки; если охотнику досталась таковая — он обязан "отпустить ее Артемиде".
      Вообще то гуманное отношение к животным, которым древние эллины так выгодно отличались от своих нынешних потомков, — оно сказалось между прочим в прекрасной пословице "есть и у собак свои Эринии" — было в значительной степени вызвано тем, что они чувствовали над собой взоры Артемиды, внемлющей жалобному крику мучимой твари и обрекающей обидчика каре страшных богинь преисподней, блюстительниц великого договора, которым живет мир. И еще в эпоху земледельческого быта это право животных на хорошее обращение было подтверждено в самых священных греческих таинствах, в Элевсинских: одна из заповедей Триптолема так гласила: "Не причиняй обид животным".
      Как видно, те благодетельные меры, которые в новейших государствах были лишь сравнительно недавно выработаны гражданским законодательством и соблюдаются со всем известной добросовестностью — были подсказаны эллину его религией как непосредственное последствие его сыновних отношений к матери-Земле.
      И само собой разумеется, что за счастливый улов человек должен был воздать благодарность той же Артемиде… вообще, если читатель хочет получить надлежащее представление о всей целомудренной прелести отношений охотника к этой его богине-покровительнице, пусть он ознакомится с молодым охотником Ипполитом в одноименной трагедии Еврипида. Но пусть тот же человек не думает, что если он от охотничьего быта перешел к другому, то он может забыть о девственной богине лесов. Так поступил Эней Калидонский; собрав обильный урожай со своей нивы, он почтил начатками прочих богов, но обошел своим благочестием Артемиду. Она напомнила ему о себе, послав чудовищного вепря на его посевы и дав повод к трагедии "Калидонской охоты", в которой она играла такую же роль, как Афродита в трагедии Троянской войны.
      И все-таки кровопролитие на охоте, хотя бы и законное, беспокоило чуткую совесть эллина, и он чувствовал потребность по возвращении домой подвергнуть себя религиозному очищению — и не только себя, но и своих охотничьих собак:
 
Зевс ведь законом поставил и зверю, и птице, и рыбе,
Чтоб пожирали друг друга — на то им неведома Правда;
Но человеку он Правду послал…
(Гесиод)
 

§ 8

      Переходя от охотничьего быта к скотоводческому, человек почувствовал потребность и эту отрасль своего труда посвятить богам, и ее облечь в форму богослужения. Первый долг благодарности должен был быть уплачен, понятно, тому богу, который дал руководимому им человечеству достигнуть этой более высокой ступени его культуры; это был Гермес, бог Аркадии — той страны, которая, оставшись и в историческое время преимущественно скотоводческой, лучше других сохранила традиции скотоводческой эпохи. Это он похитил с Олимпа первое коровье стадо и дал его смертным — похищение же это имело первоначально глубокий смысл, подобно похищению огня Прометеем, и лишь дурная слава, которой покрыли себя аркадцы в историческое время как бродяги и воры, позволила певцам обратить и это благодетельное деяние их бога в ловкую воровскую проделку — ведь "много певцы измышляют", чему и сами не верят. В других местах пастухи воздавали честь Аполлону: он сам некогда, искупляя убиение Пифона (или Циклопов), согласился в течение целого года быть пастухом фессалийского царя Адмета — хорошо жилось при таком пастухе и стадам, и их владельцу. Пана мы уже знаем; и его родиной была Аркадия, где его считали сыном Гермеса. Но необходимыми помощниками всех этих богов были "влажнокудрые нимфы весенних лугов", доставлявшие влагу пастбищам в знойные летние дни; им пастухи тоже воздвигали непритязательные капища и чествовали их молитвами, приношениями и жертвами.
      И еще их чествовали — и их, и прочих пастушьих богов — игрой на лире или свирели и песнями. Лиру изобрел Гермес, найдя однажды высохший остов черепахи — прекрасный резонанс для струн, как он сразу сообразил. Ею он выкупил у Аполлона похищенное стадо, и с тех пор ею владеет Аполлон, наравне с кифарой, которая, в сущности, была лишь усовершенствованной лирой. Свирель — по-гречески си ринга — была, как мы уже знаем, инструментом Пана. Пастушья жизнь с ее привольем располагала к игре; она и тешила душу играющего, и была полезна стаду, которое, прислушиваясь к знакомым звукам, не подвергалось опасности заблудиться; но из нее развилась особая отрасль труда — труда умственного — и поэтому о ней речь будет дальше.
      Скотоводство и родственное с ним пчеловодство давало человеку естественную, бескровную пищу — и для него, и для его богов: молоко, мед и, в-третьих, вода — таков состав древнейшего «нефалического» (т. е. трезвого, бесхмельного) возлияния. Долго ли осталось от него скрытым, что козы, овцы и в особенности коровы могут его кормить также и своим питательным и вкусным мясом?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2