Можно представить себе, что трезвый, деловой дух римлян той эпохи не чувствовал той религиозной потребности, которая в Греции находила себе удовлетворение в мистицизме; во всяком случае, факт не подвержен сомнению. Мистическим был зато тот, о котором я имел сказать на втором месте – культ александрийский; о нем мы кое-что знаем, благодаря тому случайному обстоятельству, что нам сохранился написанный Каллимахом в честь его гимн. Античный его толкователь приписывает второму Птолемею, Филадельфу, учреждение если не самого праздника, то одного его обряда, а именно шествия с кошницей, "в подражание Афинам"; на беду, мы о таком обряде в Афинах ничего не знаем, но это при отрывочности наших сведений об афинской обрядности не может служить опровержением. С другой стороны, наличность александрийского пригорода по имени "Элевсин" служит немаловажным подтверждением этой преемственности, особенно, если к этому прибавить, что автор гимна Каллимах до своего призвания в Александрию был учителем именно в этом Элевсине. Получается, таким образом, довольно стройный ряд совпадений, достаточно доказательный; ответов на все возникающие у нас вопросы мы требовать не можем.
Александрийский культ был мистическим: "непосвященным" гимн запрещает смотреть с высоты на шествие с кошницей. Его учреждение требовало своего апостола, нового Мефапа; кто им был? Не знаем; но его – кажется – непосредственного предшественника мы назвать можем. Об этом потом. Самый гимн дает нам интересное свидетельство об изменении религиозного настроения в сравнении с древнеэлевсинскими временами. В самом деле, возьмем в вышеупомянутом "Гомеровском" гимне то место, где говорится о посте скорбящей Деметры (ст. 47 cл.).
Девять скиталася дней в безутешной печали Деметра, Путь освещая ночной пылающих светочей парой; Не прикасалась она ни к амбросии сладкотекучей В горе своем материнском, ни к нектару; тела купелью Тоже она не свежила. Но с новой зари появленьем...
С этим объективным, хотя и небезучастным описанием прошу сравнить слова Каллимаха (ст. 10 cл.).
Как тебя ноги носили, владычица, к солнца закату, К черных жилищам людей, где сверкают плоды золотые? Столько не ела ты дней, не пила, не хотела умыться! Трижды ведь ты перешла среброструйного брод Ахелоя, Столько же раз перешла остальные потоки Эллады... И не хотела устами коснуться их вод и умыться! Други, умолкнем о том, что на слезы Деметру наводит! Лучше расскажем, как грады в законах она воспитала, Лучше о том, как... и т.д.
Эта чрезмерная участливость, доходящая до сентиментализма и вместе с тем низводящая богиню с ее пьедестала на общий со всеми уровень, это усиление любви в ущерб благоговению – характерно именно для той эпохи, которая, будучи подготовлена развитием греческого искусства и греческой религиозности в IV в., пришла к сознанию самой себя после Александра Великого. В этом отношении сопоставление обоих переведенных отрывков очень поучительно: оно наглядно нам показывает разницу между религиозным чувством древнего эллинства и религиозным чувством эллинизма.
Античный комментатор гимна, на которого мы сослались выше, уж очень немногословен, и было бы слишком поспешно – из его слов, что Птолемей Второй ввел обряд шествия с кошницей, выводить заключение, что он же перенес в свою столицу и весь элевсинский культ; это перенесение, которому Элевсин Александрийский обязан своим именем, могло состояться и раньше, при Птолемее I Сотере.
Как бы то ни было, отметим эту наличность мистического культа Деметры и Коры у самого порога греческого царства, возникшего в стране древних фараонов.
Обращая свои взоры на восток, мы находим, можно сказать без преувеличения, всю эллинскую Малую Азию освященной элевсинским культом, особенно, что и понятно, ее ионийскую часть. Правда, наши сведения тут более отрывочны, чем где-либо; часто они ограничиваются изображением на монете или упоминанием какой-нибудь улики в надписи. Не всегда мы даже можем утверждать с уверенностью, что культ обеих богинь носил мистический характер. Сама наличность легенды о похищении Коры его не доказывает; но если, например, в Кизике на Пропонтиде эта Кора почитается под именем Спасительницы (Soteira) так же, как и в Элевсине и в некоторых других мистических центрах, то мы вправе думать о милостивой спасительнице душ умерших из тьмы поддонного царства. В Смирне, в Эфесе, в Микале прямо упоминается мистический или элевсинский культ; то же можно предположить и для ряда других мест. Особую важность имеют тут два: Кизик и Пергам. О них еще будет речь (§12); но уже здесь следует подчеркнуть мистический характер культа в раскопанном пергамском храме с его Девичьей криницей и ступенями для смотрения священной драмы. Местные традиции связывают эти малоазийские колонии с Афинами, как с их признанной общей метрополией; филиали элевсинских мистерий были лишь религиозным показателем этой связи. Итак, мы видим, что старинная богиня таинств прочно укрепилась в сознании греческой Анатолии; это подготовило ее слияние с могучей туземной богиней и, как последствие этого слияния, – одну из самых влиятельных и живучих отраслей религии эллинизма.
§10
О ней будет речь в следующей главе. Прежде, чем покончить с настоящей, соберем ее разрозненные лучи в один общий фокус, представим себе, что давала элевсинская религия таинств религиозному сознанию греков на пороге эллинизма – именно на пороге эллинизма и, стало быть, в отличие от того, что она же ему давала в эпоху Перикла.
Тогда она была лишь одной из нескольких форм мистического общения с божеством – пусть чистой, пусть влиятельной, но все же лишь одной, и посвященный, доверивший участь своей души иерофанту-Эвмолпиду, даже независимо от всякого конфессионализма, не мог питать полной уверенности, что он не обеспечил бы ее лучше, поступив в какой-нибудь другой мистический кружок. Теперь различия были сглажены. Великие богини не одни встречали паломника на своем светозарном лугу. Он видел рядом с ними Гермеса с его агнцем на плечах, доброго пастыря, возвращающего стаду его отбившегося и заблудшего члена; там же и Диониса-властителя шумных оргий, ведущего верующих по своему пути к той же цели; там же и загадочных Великих богов из Самофракии, уже и здесь спасающих пловца от гнева моря в ожидании того дня, когда они спасут его от еще более грозных сил подземного мрака; там же и Аполлона, всеведущего руководителя его земной жизни; там же и других богов, которым его с детства научили молиться. Получалась утешительная соборность божественных сил, растворение каждой отдельной единицы не в одной всеобъемлющей – этого еще не требовалось, – а в объединенном сообществе. Как это назвать? Единобожьем? Многобожьем? Я уже восставал против этого противопоставления в пределах подлинной эллинской религии; эллинистическая не изменила своей родительнице. Достаточно, что человек и в этом меньшем кругу чувствовал себя так же удовлетворенным, как и в том широком, члены которого чередовались между собою в обладании городами общей греческой родины и праздниками ее благословенного года.
Посвящение оставалось сакральным условием обещанного блаженства, но вторым была нравственная жизнь. В принципе, тут ничего нового не было; ту же двойственность мы могли установить уже для V века. Но, принимая во внимание общее настроение эпохи, мы не ошибемся, предполагая, что центр тяжести чем далее, тем более перемещался с сакрального условия на нравственное. Уже четвертый век был эпохой усиленной этической пропаганды – платонизма на верхах, кинизма – на низах; третий прибавил к ним и стоицизм, крепче, чем какое-либо другое направление связавший религиозный и нравственный идеалы.
Угодно убедиться, как глубоко было влияние этих духовных сил? На Родосе, в Линде находился важный для той местности храм Афины; недалеко от него некто Селевк... но пусть он сам нам расскажет про себя:
Здесь я, Селевк, Шептуну храм выстроил многоколонный, Я ж и украсил его, как он мне сам приказал. Пусть его жертвами чтут, у кого безупречная совесть, Драхмой героя даря (менее он не хотел). Будет посредником он для допущенных к храму Афины, Чтоб вожделенный успех жертве сопутствовал их.
Был ли этот герой или демон Шептун (Psithyros) назван так потому, что шепотом внушал верующим свои наставления, или потому, что полагалось шепотом поверять ему свои просьбы, или по обеим причинам – во всяком случае, читатель согласится со мною в том, что этот непрошеный посредник, за драхму обещающий паломникам протекцию у своей госпожи, никакого доверия не заслуживает; оттого-то я и выбрал его предпочтительно перед ней и многими другими почтенными богами и богинями. В самом деле, не знаменательно ли, что даже он не довольствуется своей драхмой, а требует от жертвователей еще "безукоризненной совести"? После этого образчика нас уже не удивит "священный закон", относящийся к тому же Линду и, быть может, даже к той же Афине: "должно следовать во святилище благочестиво, прежде всего и главным образом соблюдая свои руки и свою душу чистыми и здравыми и ничего грешного за собою не сознавая".
Мы отвлеклись, однако, от непосредственной характеристики религии таинств, стараясь путем аналогии заполнить пробелы традиции о ней; возвращаясь к теме, подчеркнем еще раз ту повышенную участливость, которой эллинистическая религия отличается от своей предшественницы. Спешу прибавить, что и эта разница, подобно предыдущей, лишь количественная: само создание трогательного мифа о горе и скитаниях Деметры, а равно и обряд симпатического поста, доказывает, что посвященные уже и тогда роднились душой со своей богиней, переживая ее горе и радость. Но в силе все-таки разница есть. Я не буду особенно возражать, если читатель, сравнивая участливость эллинистической религиозности, поскольку о ней свидетельствует Каллимах, с той прежней, назовет ее сентиментальной и слащавой; это дело вкуса. Но раньше взоры горюющей богини, полные неисповедимых чар, скользили поверх ее робких поклонников и, не давая и не требуя взаимности, терялись в недоступной дали; теперь они спускаются к человеку, отвечая лаской на ласку. Во времена Гете еще не различали эпох; но я беру на себя смелость утверждать, что та богиня, которая умела своим участливым взором приголубить обиженную Миньону – "дитя мое, что сделали с тобой?" – была скорее эллинистической, чем древнеэллинской богиней.
Происходило ли это усиление нравственного элемента и углубление участливости самопроизвольно или сознательно, благодаря учению призванных реформаторов? Вероятно, одно содействовало другому. Во всяком случае, второй путь тоже не был исключен. Конечно, при скудости наших сведений было бы легкомысленно утверждать, что апостолы элевсинских богинь, вроде вышеупомянутого Мефапа, появились лишь на пороге эллинизма; более, чем вероятно, что уже передача их культа в Аргос, Феней, Кизик, Эфес, да и само его слияние с Афинами состоялось при содействии сведущих жрецов из рода Эвмолпидов, а позднее, и Кериков и Ликомидов. Вероятно даже, что эти апостолы – так их принято называть – видели свою главную задачу в том, чтобы перенести на новое место сакральный устав культа, согласно древнему откровению Деметры, предоставляя утвержденным центральной инстанцией в Элевсине толкователям (эксегетам) и местным поэтам, вроде Каллимаха, вложить в этот внешний устав живой современной души. Мы можем здесь только указать на пробелы нашего знания и на возможные пути их заполнения. Утверждать, что указанный путь совпадает с истиной, было бы легкомысленно; но еще более удалится от истины тот, кого недоверие к этим предположительным путям заставит умолчать о самих пробелах.
И, наконец, позволительно будет сослаться на правильную мысль Шиллера, что сообщество всех усиливает веру (Die Gegemeinschaft aller stдrkt den Glauben). Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.