РЕЛИГИЯ ЭЛЛИНИЗМА
ГЛАВА 1
ВВЕДЕНИЕ
§1.
Мой очерк о древнегреческой религии был представлен читателю как самодовлеющая обработка определенной и замкнутой в себе темы; это значение я и теперь желал бы за ним сохранить. От историзма я в нем сознательно отвлекся; не оспаривая его прав в руководстве большого объема и строго научного характера, каковое и поныне составляет долг всенародной филологии по отношению к исследователям и читателям, я там поставил себе более скромную и не менее заманчивую задачу – изложить в поперечном разрезе сущность греческой религии в период расцвета греческого народа, в тот период, когда он дал миру Софокла и Платона, Фидия и Праксителя. Если мой труд был не напрасен, то читатель моего очерка знает, что религия, которую исповедовали эти люди, никоим образом не может быть причислена к религиям низшего достоинства, к "языческим" в той окраске, которую иудейская нетерпимость придала этому слову; и если мы сохраняем его как подчас удобный термин, то, конечно, без той окраски и исключительно в угоду обычаю.
Думаю, однако, и даже знаю, что на мою долю достался еще другой успех, не имевшийся у меня в виду, но тем более отрадный. Отдача худшего за лучшее ни в ком не возбуждает удивления; но чем прекраснее и совершеннее представилась моим читателям очищенная от пыли и паутин религия современников Перикла и Демосфена, тем неотвязчивое становился вопрос: да как же объяснить, что культурное человечество решилось ею пожертвовать, решило отказаться от своего, родного в пользу пришлого, в пользу учения, занесенного к нему с далеких берегов Иордана, да к тому же еще выходцами из народа, отнюдь не пользующегося его уважением и расположением? – Этот вопрос совпадал с тем, который я сам себе ставил уже давно, с тех самых пор, как перестал смотреть на античную религию через установленные нашей традицией очки.
Формула, в которой я сосредоточивал ответ для себя и своих слушателей и читателей, что "античная религия – это и есть настоящий ветхий завет нашего христианства", могла скорее подзадорить, чем удовлетворить нашу общую любознательность; к тому же, она сама по себе своей необычностью вызывала недоумение. Правда, это не была формула предвзятая: в своем двухлетнем университетском курсе, не раз повторяемом, я делился со своей аудиторией теми фактическими материалами, из которых она была мною извлечена. Но то была университетская молодежь, своего рода кружок или круг посвященных; раз сама формула была вынесена наружу, возникал неоспоримый долг, в предупреждение указанного недоумения, дать ей в сопровождение и подтверждающий и основывающий ее материал. А при таком понимании задачи элемент эволюционизма, старательно устраненный из вышеназванного очерка, заявлял о своей наличности и о своих правах.
Все же я не решился приступить к той истории античной религии, о которой мечтал некогда, когда еще надеялся, что мне будет дозволено провести вечер моей жизни в тихой работе над излюбленными задачами, в постоянном плодотворном общении с товарищами по специальности в западном мире. Вышло иначе, а жизнь не ждет – и подавно не ждет и смерть, даже напротив. Приходится ставить себе задачи в зависимости от возможности их исполнения – и ограничиться, вместо сплошного продольного разреза, рядом поперечных, но произведенных так, чтобы они, сопоставленные, создавали хоть иллюзию продольности.
При такой постановке задачи мой очерк о древнегреческой религии, не утрачивая своего значения как самодовлеющее изложение этой религии для V и IV вв. до Р.X., станет в то же время и первым поперечным разрезом через всю историю античной религии вообще. Для второго мы перешагнем через три столетия: они дали эллинской культуре победу надо всем ближневосточным миром, а это в свою очередь повело к взаимному проникновению греческой и восточной религий, к эллинизации восточных и ориентализации греческой; результатом этого двойного процесса была та религия эллинизма, изложению которой посвящен настоящий очерк. Этот поперечный разрез будет произведен, согласно сказанному, для I в. до Р.X., накануне зарождения самого христианства.
В сущности, к этим эллинизующимся и ориентализующим религиям греческой вселенной принадлежит и религия того народа, который расположился на берегах Иордана; но ее важность для позднейшего христианства не позволяет излагать ее наряду с религией какой-нибудь Великой матери, не говоря уже о том, что ее неорганическое включение в "религию эллинизма" непомерно увеличило бы объем посвященного последнему выпуска; она, поэтому, будет предметом следующего очерка, числом третьего, носящего заглавие "Эллинизм и иудаизм". Оговариваюсь теперь же, что под иудаизмом, в отличие от древнего Израиля, с одной стороны, и еврейства, с другой, здесь разумеется исключительно средний период в религиозном развитии еврейского народа, эпоха второго храма, как ее тоже называют, между возвращением из вавилонского пленения и разрушением иерусалимского храма – только эта эпоха испытала сближение с эллинским миром, только она имела важность для зарождающегося христианства. Все же она не вся войдет в наше изложение: поперечный разрез и здесь будет произведен для I в. до Р.X.
Греческую вселенную сменила римская; но прежде, чем перейти к ней, необходимо будет наверстать религию того народа, который наложил на нее свою государственную печать. Четвертый очерк, поэтому, будет посвящен религии республиканского Рима. По времени он будет параллельным обоим предыдущим, т.е. поперечный разрез и тут будет произведен для I в. до Р.X., для эпохи Цицерона. – Вслед за тем наступило под сенью императорской власти культурное объединение римского Запада с греческим и негреческим Востоком; для этой римской вселенной христианство было предначертанной религией; но прежде, чем найти в нем свое успокоение, она из совокупности своих религиозных сил создала нечто своеобразное, отличное и от предыдущего и тем более от того, что последовало. Эта религия вселенской империи – примерно эпохи Диоклетиана, т.е. конца третьего века по Р.X. – и должна составить содержание пятого очерка. – И, наконец, шестой даст завершение здания – раннее христианство, но все же не совсем раннее, а определившееся в своей идее, каковым его знала эпоха непосредственно после окончания арианского спора.
Таков план; удастся ли его выполнить – покажет будущее.
§2
Бывают брахилогии содержания, как и брахилогии формы; к первым принадлежит ходячее мнение, что та греческая вселенная, религиозным показателем которой была представленная в этом очерке совокупность верований и культов, возникла вследствие побед Александра Великого. Я не возражаю против нее; но, будучи вполне хороша во всемирно-исторической схеме, она требует известного, так сказать, разрешения в более обстоятельном изложении. Таковое должно состоять в указании подготовительных процессов, предшествовавших решающему удару царя-завоевателя и обусловивших его успешность.
Как читатель мог заметить, мы пользуемся в настоящем очерке словом "эллинизм" в значении, не только не совпадающем со значением слова "эллинство", но отчасти даже противоположном ему. Эту дифференциацию ввел двумя поколениями перед нами Дройзен; хороша ли она или дурна, это другой вопрос, ставить который уже поздно: она привилась и приходится ею пользоваться наравне с прочей научной терминологией.
Религией эллинства была именно представленная в первом очерке: она была многообразна в своем расщеплении, соответствующем расщеплению самого народа, и лишь выдающаяся культурная роль Афин в V-IV вв. дозволила нам сосредоточить свой интерес на них и изобразить афинскую религию указанного периода под именем древнегреческой. Переход эллинства в эллинизм – переход медленный и постепенный, как и всякое прочное историческое становление – совершился в ряде одновременных процессов, сплетающихся друг с другом и взаимно друг друга обусловливающих, из которых главными были следующие.
Первым было постепенное объединение отдельных эллинских племен, совершающееся как в массах, так и в малочисленных, но влиятельных кружках. То "аттическое государство", которое было политической сигнатурой пятого века после освободительных войн, объединило Афины со всем почти ионийским миром, правда, этим самым еще более подчеркивая его антагонизм с тоже эллинской зарубежной стихией. Причины экономического характера заставляли эллинскую молодежь искать службы, преимущественно военной, вне пределов собственной Эллады; припомним те десять тысяч храбрецов, которые последовали за знаменами Кира Младшего в его не очень почтенный поход против своего старшего брата. Это были выходцы из разных стран; беотиец сражался рядом с афинянином, с лакедемонянином; их родные государства воевали друг с другом, но они чувствовали себя товарищами в виду окружающих их варварских народов, чувствовали себя эллинами, поклоняющимися тем же богам, говорящими почти что на одном и том же языке и, во всяком случае, понимающими друг друга без толмача. То были грубые души; пусть, хотя все же среди них был и Ксенофонт. Но того же Ксенофонта история показывает нам и в другом обществе – товарищем афинян Антисфена и Платона, но и фиванцев Симмия и Кебета, и мегарца Евклида, и элидца Федона, и Аристиппа из далекой африканской Кирены. Много ли осталось от эллинской расщепленности в этой дружеской атмосфере, созданной теплым словом Сократа? А далее – Платон и его Академия, Исократ и его риторическая школа, Аристотель и его Ликей, ряд культурных центров, сглаживающих племенные различия в угоду общеэллинской солидарности. Это и была та эллинская стихия, с помощью которой Александр и его преемники подчинили себе культуру завоеванного азиатско-африканского мира.
Конечно; но для этого все же был нужен Александр. А для того, чтобы возник Александр, нужно было предварительное падение междуэллинской гегемонической идеи, составившей добрую часть содержания политической истории Эллады в IV веке. Афины еще в конце V века потерпели крушение со своей великодержавной в тогдашнем и тамошнем масштабе политикой; прекрасно. Но что же будет дальше? А дальше будет то, что станет невозможна гегемония уже не только Афин, но и всякого эллинского государства, так как против каждого, претендующего на таковую, образуется коалиция из ближайших к нему по могуществу, и этой коалиции ему не одолеть. Спарта требует для себя гегемонии после падения Афин – ее союзники Коринф и Фивы объединяются с ее врагами Афинами и Аргосом и впутывают ее в "Коринфскую войну", после которой – несмотря на ее сравнительно благополучный для нее исход, – Фивы торжествуют над расслабленной носительницей гегемонии. Фивам многое удается, благодаря гению Эпаминонда; но их успех сближает Афины со Спартой, и фиванская гегемония не доходит до своего осуществления. Правда, Эпаминонд восстановляет порабощенную Спартой Мессению, объединяет против той же Спарты Аркадию, создает для обеих областей центральные города – Мессену в Мессении, Мегалополь в Аркадии, – но политическим последствием этих мер было не упрочение фиванской гегемонии, а только окончательное разрушение спартанской. После гибели Эпаминонда, схоронившей надежды его родины, Афины могли бы вновь занять убылое место; но даже тот небольшой перевес, который они получили, поднял против них их ближайших союзников, и к середине IV века крушение междуэллинской гегемонической идеи было уже совершившимся фактом.
Централизующая сила не могла явиться изнутри – она пришла извне; ее носительницей стала не республика, а монархия. Филипп Македонский восторжествовал там, где изнемогли в непосильной борьбе Афины, Спарта, Фивы; после двадцатилетней междуэллинской анархии умный македонский властитель заставил себя признать гегемоном эллинов в походе против варваров, уже в течение двух поколений владевших жемчужиной эллинского мира – Ионией. Осуществить этот замысел, вследствие его ранней смерти, пришлось его сыну Александру Великому; осуществление же было таково, что не только Иония, но и весь ближний Восток до границ Индии и Египет подчинились вождю эллинов. Правда, еще более ранняя смерть также и этого победителя раздробила только что объединенную вселенную; но и в занявших ее место греко-восточных государствах правящим элементом стала эллинская по языку элита, руководимая македонским монархом.
То были правящие; а кто же управляемые? Вполне ли чуждыми явились эллинские пришельцы в принявшую их поневоле варварскую среду? И тут надо сказать, что IV век в значительной степени подготовил то, что расцвело в III. Иония была связана морскими путями с коренной Элладой, но сухопутными – с персидской монархией; к тому же пограничные с нею провинции – Фригия, Лидия, Кария – уже с давних пор успели подчиниться культурному превосходству эллинского гения. Греческие художники, не находившие поля для своего таланта в своей оскудевшей родине, охотно следовали заманчивому призыву анатолийских князей и правителей; их резиденции украшались памятниками греческого искусства, и мы легко можем себе представить, как заразительно пример властителей действовал на вельмож, пример вельмож – на прочих; ученые, в особенности медики из последователей Гиппократа, были почетными гостями даже царского двора; предприимчивые торговцы тоже охотно следовали туда, куда их звала надежда на прибыль, почти несомненная при их веками воспитанной изворотливости. Все эти люди цепко держались друг за друга, перенося и на чужбину кружковую жизнь своей родины; но они не чуждались и туземных элементов, поскольку таковые сами не относились к ним слишком нетерпимо. Так постепенно, шаг за шагом, вступала греческая культура в пределы азиатской монархии; почва была уже в значительной степени подготовлена, когда несокрушимые фаланги Александра Великого разнесли последние перегородки между греческим и восточным миром и дали эллинской культурной идее прочное положение в бывшей персидской державе.
§3
Ближайшее сорокалетие после смерти Александра до битвы в равнине Кора (281 г.), симметрично разделенное на две половины битвой под Ипсом (301 г.), было временем хаотического бурления в завоеванной территории, продолжением хаотической борьбы греческих государств за гегемонию. Идею гегемонии сменила идея объединения монархии, и масштаб из узкоэллинского стал мировым в смысле тогдашней греко-восточной вселенной; но впрочем мы имеем тот же роковой закон – претендент на венец Александра этим самым объединяет против себя остальных и гибнет в неравном бою. Антипатр, Антигон, Селевк – все трое чередуются на мировой арене с неизменно одинаковым успехом. Быстра карьера первого; Антигона уносит Ипс, Селевка – равнина Кора. А кругом них сколько других выходцев из того же Александрова гнезда – все способны, все могучи, все запечатлены печатью имморализма. На то это македонцы, продолжатели нравственности Архелаев, Аминтов, Филиппов. Жутко становится при чтении их деяний, столь несогласных с душою подлинного эллинства; сыновья убивают мать, отец убивает сына, вассалы убивают царей, воинство покидает вождя, браки заключаются и расторгаются по требованию минуты, царства сколачиваются почти в одну ночь и разваливаются в следующую. История, достойная пера Тацита, находит в лучшем случае какого-нибудь Дурида Самосского, да и его изложение мы вынуждены восстановлять из производных источников. Религиозные итоги этого бурления мы в свое время подведем; здесь необходимо вкратце подвести политические.
Держава-мать огромной империи, Македония, не в состоянии осуществить свои права на нее; даже ее влияние на покоренную Филиппом Грецию оспаривается могучим Антигоном и его смелым сыном, Деметрием Градоосаждателем. Вскоре она и сама делается яблоком раздора между полководцами. Сын Антипатра, Кассандр, ненадолго переживает Ипс; спертая между Эпиром с запада и фрако-фригийским царством Лисимаха с востока, она достается то ему, то Пирру, то вышеназванному Деметрию, но получает ее в конце концов, вскоре после решающей битвы в равнине Кора, сын Деметрия, Антигон Гонат, основатель династии македонских царей, Антигонидов.
Восточная соседка Македонии, управляемая Лисимахом Фрако-Фригия вырастает после Ипса за счет анатолийского царства Антигона и, благодаря своему выгодному положению на проливах и обладанию высококультурной Ионией и прилежащими эллинизованными провинциями, обещает стать руководящим членом эллинистической семьи; но гибель Лисимаха в равнине Кора и начавшееся вслед за этой битвой нашествие галлов разрушили эти мечтания. Галльский поток залил это государство, омывая, однако, Пергамскую скалу, на которой засел умный Филетер. С этой скалы и поднялся со временем тот полководец, который вогнал этот поток в его позднейшее русло вокруг нынешней Ангоры и подчинил новообразовавшуюся варварскую "Галатию" эллинскому царству Атталидов; но это случилось приблизительно через сорок лет после Кора – в ущерб той династии, которая рассчитывала завладеть наследием Лисимаха, династии преемников Селевка. Царство Селевка – третье числом среди эллинистических – возникло как-то внезапно из наместничества восточных сатрапий и за счет державы представителя единства, засевшего в Анатолии Антигона; этой естественной и неминуемой враждой и была обусловлена политика Селевка, ведшая его от успеха к успеху, вплоть до торжества на Коре, вскоре после которого насильственная смерть положила предел дальнейшим победам старого Победоносца (Nikator), как его по праву прозвали. Счастливее Антипатра и Лисимаха, он стал основателем династии, подобно своему врагу Антигону, но более надежным и покойным путем: царством Селевкидов стало царство самого Селевка, персидский Ближний Восток. Но удержать его в его полном объеме они не могли. Мы видели уже, как в Анатолии отщепилось пергамское царство Аттала и Атталидов; почти одновременно с ним (около 240 г.) Селевкиды потеряли заевфратскую Персию, образовавшую отдельное парфийское государство Арсакидов. С тех пор их царство почти ограничивается Сирией, имея своей столицей одну из жемчужин эллинистического мира, прекрасную Антиохию на Оронте.
После Македонии и Пергама Сирия была третьим крупным эллинистическим царством; четвертым и главным был Египет с его столицей Александрией. Благодаря проницательности своего первого правителя, Птолемея "Спасителя" (Soter), умевшего и ограничивать свое честолюбие, и отстаивать его облюбованные границы, он первым, непосредственно после смерти Александра, выделился из всеобщего хаоса и зажил мирной культурной жизнью. Недоступные в пределах своего царства, огражденного пустынями и морем, Птолемеи могли бы и вовсе отказаться от участия в эллинистической бойне; но политико-экономические условия заставляли их иметь свою руку в Элладе, если они не желали, чтобы греко-македонская элита рассосалась в окружающей египетской среде. Отсюда их войны за Кирену, за Кипр, за пограничную с Селевкидами "Полую Сирию". Особенно важной по своим религиозно-историческим последствиям была война за последнюю, так как непосредственно задела Иудею; но этот эпизод мы приберегаем для следующего очерка.
Год 240 может считаться веховым для истории эллинистических царств: именно с него определяется их состав, те четыре державы – Македония, Пергам, Сирия и Египет, – которые мы выделили только что. Неодинакова была судьба эллинизма в этих четырех. Македония стала как бы новой Элладой, но Элладой единой и монархической, в отличие от республиканской раздробленности страны-матери; оба энергичные и талантливые представители власти, занявшие один за другим ее престол после упомянутой смуты, два Антигона – Гонат и Досонт, – с честью поддерживали знамя и эллинства, и монархизма, и лишь с преемником последнего, известного из войны с Римом Филиппа, началось падение страны. Но сплоченно-эллинской она оставалась и впоследствии, и после своего обращения в римскую провинцию, и ее новая столица Фессалоника, как один из главных городов Балканского полуострова, победоносно донесла свое эллинское наследие вплоть до последнего времени, вернувшего ей ее прекрасное имя после варварских Салоник и Солуни. Пергамское царство тоже было прочным центром эллинизма; греческое само по себе, оно было насадителем греческого языка и культуры также в ближайших областях Анатолии, даже в варварской среде новообразовавшейся Галатии. Его задача была облегчена предыдущим развитием, неудержимо втягивавшим полуостров в круг эллинизма; труднее была задача правителя третьего эллинистического государства, Селевкидов. Но эта трудность уравновешивалась поразительной энергией как самого основателя династии, Селевка Никатора, так и его преемников. Будучи убеждены в превосходстве греческой культуры, они усердно распространяли ее по всему протяжению своего огромного царства, главным образом, путем основания колоний, причем они следовали традициям самого царя-завоевателя, большинство "Александрий" которого пришлось именно на подчиненный позднее Селевкидам Ближний Восток. Первое место, понятно, заняла столица царства, Антиохия на Оронте в Сирии с ее морской гаванью Селевкией; второе – Селевкия на Тигре, наследница величия своего соседа Вавилона. Правда, этот сирийский эллинизм был особого рода: здоровая чистота выходцев греко-македонских гор не устояла против расслабляющего влияния новой среды, и современные ученые не без основания сравнивают этих антиохийских греков с нынешними левантинцами. Труднее всего было положение эллинизма в Египте. Греко-македонский материал, имевшийся в распоряжении Птолемеев, был не особенно многочислен, широкой колонизаторской деятельности они развивать не могли; а с другой стороны, окружающая египетская культура в своей вековой определенности обладала огромной силой сопротивления. Правда, ее органом было жречество, а с ним Птолемеи старались поддерживать хорошие отношения; и, действительно, оно охотно признало новую династию законной преемницей старых фараонов и изображало на своих гранитных памятниках александрийских властителей, не умевших даже говорить по-египетски, в таком туземном виде и облачении, что они, наверное, сами бы себя не узнали. Но все это была лишь видимость; эллинизм прочно держался лишь при энергичных первых трех Птолемеях – Сотере, Филадельфе и Эвергете, – правление которых заняло первое столетие новой власти; начиная же с четвертого, Филопатора, националистическая реакция стала подмывать устои эллинизации, чем далее, тем успешнее: расслабленная кровосмесительными браками династия не могла больше ей сопротивляться. Все же язык администрации остался греческим, и сохранившиеся нам многочисленные памятники обыденной деловой жизни наглядно доказывают, что египетское население, хотя иногда и с грехом пополам, но справлялось с поставленною ему новым положением вещей лингвистической задачей.
Эллинистические государства полукольцом окружали старую коренную Грецию, прямо и косвенно определяя ее дальнейшее политическое развитие; роль ее, материально слабая, благодаря ее культурному превосходству оставалась довольно значительной. С исчезновением пугала гегемонии и междуэллинские войны почти прекратились; Афины и окрепшая Спарта были в течение первого столетия эллинизма довольно важными политическими единицами, но их затмевали, с одной стороны, быстро растущий Родос, эта Венеция эллинизма, умело использовавший свое выгодное островное положение в точке пресечения торговых путей между новыми государствами, а с другой – оба новообразовавшихся союза второстепенных общин: "Этолийский" в средней Греции и "Ахейский" в Пелопоннесе. Когда кончилось первое столетие после смерти Александра Великого, взоры эллинизма обратились на Запад, с замиранием следя за перипетиями борьбы между обоими гигантами тамошнего мира, Римом и Ганнибалом. Чувствовалось, что от исхода этой борьбы будет зависеть судьба также и восточного Средиземноморья. И, действительно, едва она кончилась победой Рима на рубеже III и II столетий, как началось вмешательство победителя и в его дела; умело используя имевшиеся причины раздора, вражду обоих союзов друг против друга и против Македонии, и Пергама против Сирии, Рим медленно и прочно распространял свою власть в восточном бассейне Средиземного моря. Не успело истечь первое пятидесятилетие II в., как Македония и Греция стали римскими провинциями. Второе отдало ей также и Пергам, уже раньше расширенный за счет Сирии; дело дошло бы и до нее, если бы восточный эллинизм не нашел себе заступника в демонической личности Митридата, царя эллинизованного Понта в задней Анатолии, а с другой стороны, внутренние неурядицы, последовавшие за реформами Гракхов, не отвлекли Рима от его внешнеполитических задач. Но это было лишь отсрочкой: неизбежное все-таки совершилось, и еще до истечения первой половины I в. Помпей обратил и Сирию в римскую провинцию. Оставался Египет, уединенный в своей отчужденности и от греческих, и от римских дел. Эта отчужденность продлила ему самобытную жизнь еще на одно поколение, но не долее: романтическая любовь Антония и Клеопатры втянула и его в круговорот мировых событий, и в 30 г. до Р.X. и он подчинился Риму.
Этим круг был сомкнут. Через три столетия после Александра Великого его восточная греческая вселенная растворилась в полной греко-римской.
§4
Рим мы, согласно сказанному, пока выключаем из круга нашего внимания. Хотя мы и заняли для своего наблюдательного поста то столетие, когда он уже подчинил себе Балканский полуостров с доброй частью Анатолии и оттуда угрожал Сирии, заглядывая по временам и в Египет, но это вмешательство нас не смутит, так как оно не отразилось еще на религиозной жизни восточного Средиземноморья и на том, что мы назвали "религией эллинизма". Расширяя площадь своего наблюдения шаг за шагом, мы в этом очерке будем иметь дело только с нею, с той своеобразной амальгамой греческих и восточных элементов, которая дала временное удовлетворение человечеству, покинувшему уютный круг своей национальной религии и искавшему религии вселенской.
С амальгамой... психологической, конечно, но, как показывает уже само выражение, аналогичной определенному металлургическому процессу, механическому по своему существу. Так, значит, создаются религии?
В переживаемое нами время не требуется никакого мужества для того, чтобы на этот вопрос ответить утвердительно: завеса сорвана, с религией не церемонятся. Скорее, требуется мужество для противоположного ответа. А где мужество, там и честь; а где честь, там и...
Но дело не в мужестве и даже не в чести: дело в истине. Истина же та, что религии механически не создаются; механически создаются только те гомункулы, выдаваемые за религии, которые не переживают кратковременной власти своих фабрикантов. Скажу больше: даже органически они не создаются, органически они только видоизменяются в своей оболочке, не в своем ядре. А как же они создаются? Не знаем; это – тайна, столь же непроницаемая, как и тайна зарождения жизни. И если вы хотите быть честным исследователем в области религиозной истории, а не шарлатаном, – первым делом водворите завесу обратно на то место, с которого ее сорвали шарлатаны.
Как автор нынешнего очерка, я приглашаю читателя с собой на путь честного исследования; этим все сказано, – и прежде всего то, что мы завесы трогать не будем. Правда, этим сказано также и то, что у нас не будет речи о ней и подавно о том, что за ней скрывается; наша задача – исследование, и мы не касаемся того, что не может быть его предметом. Наш путь – трезвый, но не холодный путь науки: никого мы не намерены ни совращать, ни обращать.
Такова же была моя точка зрения и в первом очерке, посвященном древнегреческой религии; но там одна моя фраза могла вызвать и действительно вызвала недоразумение. В ней я приглашал читателя (стр. 11) "возжечь в своем сердце яркий светоч религиозного чувства и оставить дома тусклый фонарь конфессионализма": отсюда можно было вывести заключение, что я старался настроить его враждебно к его вероисповеданию, рекомендуя ему какой-то неопределенный интерконфессионализм, вроде того деизма, которым часть европейской интеллигенции тешила себя в XVIII в. Это заключение неправильно: конфессионализм не есть вероисповедание или конфессия, он отличается от нее именно тем элементом исключительности, который выражается суффиксом "изм". Если бы я осуждал привязанность человека к его вероисповеданию, мне пришлось бы осудить прежде всего самого себя. Своим сердцем и душой, своей верой, надеждой и любовью я прочно коренюсь в том исповедании, в котором был воспитан с младенческих лет; эта привязанность, однако, была для меня не помехой, а подспорьем к тому, чтобы понимать умом и чувством религиозную жизнь тех многих, отчасти очень близких мне людей, с которыми меня сводила судьба. Мало того, могу сказать по совести, что я мог отдаваться религиозному чувству и испытывать религиозный подъем даже в турецкой тюрбе; но зато никогда не удавалось мне познавать ни того, ни другого в вольнодумческом крематории.
Читатель простит мне эту автобиографическую справку: я спокойно пользуюсь местоимением "я" там, где оно имеет "парадигматическое" значение как в геометрическом рассуждении: "я беру угол АВС..." Интерконфессионализм – не путь, а преграда, почти такая же, как и атеизм; а то, что требуется – я назвал бы это "супраконфессионализмом" – не исключает конфессию, а наоборот, имеет ее своим предположением. По долгу объективности я должен стараться быть понятным каждому интеллигентному человеку, будь он атеистом или верующим; но суть предмета такова, что первый поймет меня только умом, а второй – и умом, и сердцем. Пусть он только, этот второй, не затрудняет себе понимания предвзятой мыслью, будто симпатическое отношение к религиозным формам, предшествовавшим христианству, т.е. к так называемому "язычеству" – равносильно измене его религии. Мне приходилось читать рассказы христианских миссионеров о религии среднеафриканских дикарей и с удовлетворением отмечать их симпатическое отношение к малейшим зародышам более возвышенного богопонимания и богопочитания у этих пасынков природы; неужели то, что было одобряемо там, должно быть осуждено здесь?
Но это уже взгляд вперед; мы же, естественно, в этом втором очерке должны оглянуться назад. Что религия древних греков V и IV вв. была религией высшего порядка, было доказано в первом очерке; была ли религия эллинизма по сравнению с ней прогрессом или регрессом – это мы увидим в следующих главах.
Глава II
РЕЛИГИЯ ТАИНСТВ
§5
В смущающей многочисленности имен и культов древнегреческого политеизма взору освоившегося с ней наблюдателя представятся два довольно четко отделенных друг от друга течения. Первое – это течение явное, участие в котором не было обусловлено ничем, кроме разве принадлежностью чествующего к соответственной гражданской общине; сюда мы относим большинство государственных культов Греции – и Зевса Олимпийского, и Паллады Афинской, и Аполлона Дельфийского. Но второе – это течение тайное; условием участия в нем было посвящение, посвящение же налагало на того, кто был его удостоен, обязательство – никому из непосвященных не выдавать тех священнодействий, участником и свидетелем которых он сподобился стать; сюда относится тоже ряд культов, хотя и значительно меньший, но особенно два: культ Деметры Элевсинской и культ Диониса, развитый его пророком Орфеем -другими словами, элевсинские и орфические таинства.
Там – Зевс и его обитающая в вечном свете олимпийская семья; здесь – Земля и мрак, полный жутких тайн... жутких, да, но в то же время и утешительных: ведь это же мать-Земля. Мы живем под всевидящими очами Зевса и прочих олимпийцев; но стоит нашему телу покрыться могильной перстью, и мы переходим под власть иных, "хтонических" богов. Эта двойственность может нас озадачить – и, действительно, христианство ее отвергло. Но в сознании эллина она коренилась твердо – до поры до времени (ниже §19, кон.).
От Земли Деметра, от Земли и Дионис; обаяние их учения заключалось именно в том, что они раскрывали перед смертным покров подземных тайн и не только удовлетворяли его любознательность, давая ему определенный ответ на мучительный вопрос, что с ним будет после смерти, но и учили его обеспечить себе лучшую участь на том свете. В те отдаленные времена, когда и сами боги еще не сознавались как стражи нравственности, и условия этой лучшей участи были скорее сакральные, чем нравственные, т.е. скорее сводились к исполнению обрядов посвящения, чем к справедливой жизни. Морализация таинств шла вровень с морализацией религии вообще; ко времени расцвета последней она также и в области таинств была совершившимся фактом.
Обаяние их вследствие этого росло и росло, но все же неодинаковым образом. Причиной разницы было то, что элевсинские таинства были прикреплены к определенной общине, к аттическому Элевсину, и имели здесь свой административный центр в виде жреческой коллегии Эвмолпидов, между тем как орфические, распространяемые через странствующих жрецов и пророков, были рассеяны по всей Элладе. Нам теперь трудно решить вопрос, что было выгоднее. Без сомнения, орфизму легче было находить себе поклонников, не только среди простого народа, но и среди поэтов и мыслителей, с Пиндаром и Платоном во главе; но чистоту и определенность учения легче было сохранить при наличности центральной коллегии, руководившей действиями своих эмиссаров, благодаря своему авторитету, основанному на преемственности полученного некогда от самой Деметры откровения.
В этом отношении элевсинская коллегия успешно могла соперничать с дельфийской; их положение было одинаково. Внешним образом это соперничество выразилось в том, что именно они – и только они, насколько мы знаем, – имели в прочей Греции своих, так называемых, "эксегетов", т.е. толкователей; засвидетельствовано это, правда, только для Афин. но при скудости наших сведений об организации сакрального дела в других эллинских общинах, заключение по аналогии здесь позволительно. Какова была роль такого эксегета, это нам показывает колебание отца платоновского Эвтифрона. Один его клиент на острове Наксосе в пьяном виде убивает его раба; так вот, хозяин, прежде чем отплатить ему равным, отправляет в Афины доверенное лицо, чтобы узнать от эксегета, как ему поступить. Мы понимаем его колебание: ведь если бы он без соизволения эксегета его казнил – он, как убийца, был бы исключен из участия в таинствах. Отсюда видно, что греческие эксегеты выработали особую систему сакрального права; это их сближает с понтификами в Риме. И те, и другие были не судьями, а скорее экспертами, но это не умаляет их значения: и здесь, и там суд не мог не считаться с их экспертизой.
§6
Имея свой прочный центр в Элевсине, религия Деметры представляет нам две особенности, важные для ее дальнейшего развития. Первая – это та легкость, с которой она могла принимать в себя культы других богов и в известной мере амальгамироваться с ними; вторая – это энергия, с которой она, путем основания подворий, распространялась по прочему греческому миру. Первая обусловливала вторую – в этом состоит характерная черта, отличающая терпимый эллинский прозелитизм от нетерпимого иудейского.
Нам необходимо бросить беглый взгляд на этот прозелитизм: как читатель увидит в дальнейшем, он был действенным началом в возникновении религии эллинизма.
Древнейшую, достижимую для нашего знания, ступень элевсинского культа представляет для нас сохраненный в Московской рукописи "Гомеровский" гимн Деметре; согласно ему, содержание священной драмы будет следующее.
С разрешения Зевса его брат Аид похищает Кору, дочь Деметры, в то время как она играла с девами-океанидами на цветистом лугу. Содействовала похищению сама Земля, произведя чудесный нарцисс; Кора его срывает и этим отдает себя во власть похитителя. Никто не слышит ее отчаянного крика, кроме "нежнодушной" Гекаты и Гелия. Но когда она, уже увлекаемая в глубь земли, крикнула вторично, ее услышала и мать. Она бросилась ее искать; девять дней она ее искала, не зная ни пищи, ни сна; на десятый с ней встретилась Геката и рассказала, что могла – что кто-то похитил Кору, но кто именно, этого и она не знает. С ней вместе Деметра отправилась к Гелию и от него, всевидящего бога, узнала всю правду.
Разгневавшись на Зевса, она отказалась от общения с олимпийскими богами и, превратившись в старушку, села у Девичьей криницы в Элевсине близ дворца Келея. Там ее нашли четыре дочери Келея; им она назвалась Дотой критянкой и рассказала, что она, будучи похищена морскими разбойниками, бежала от них. Они называют ей главных вельмож города Триптолема, Диокла, Поликсена, Эвмолпа, Долиха и самого Келея, и предлагают ей поступить няней к их матери Метанире, чтобы вынянчить их позднорожденного братца Демофонта. Деметра последовала за ними, но и в доме Метаниры продолжала горевать и поститься, пока служанка Ямба своими шутками не заставила ее улыбнуться. К своему питомцу она привязалась так, что пожелала сделать его бессмертным; с этой целью она ночью, тайно от родителей, держала его в огне, а днем намащала амброзией. Но однажды Метанира подсмотрела ее ночные чары и вскрикнула, думая, что чужая хочет извести ее сына; разгневалась богиня, дала себя узнать и повелела, чтобы граждане ей выстроили храм на холме своего города, а священнодействия она укажет им сама.
Еще год прошел, тяжелый для смертных, так как Деметра поразила бесплодием землю; тогда Зевс послал за разгневанной Ириду и затем всех прочих богов, но она упорно отказалась вернуться на Олимп. Пришлось ему покориться: он отправил к Аиду Гермеса с приказанием отпустить Кору к матери. Аид повиновался, но дал уходящей отведать сладкого зерна гранатового яблока, чем лишил ее права совсем его покинуть. Мать с дочерью встретились на Рарийской равнине, близ Элевсина; Кора рассказала про свое похищение, называя поименно своих товарок-Океанид, но вместе с ними и обеих девственных богинь Олимпа, Палладу и Артемиду. К разговаривающим подошла, по поручению Зевса, его и Деметрина мать Рея и пригласила их на Олимп, сказав, что по определению Зевса, Кора будет отныне проводить только треть года с мужем, остальные же две трети – с матерью. Этот раз Деметра послушалась, но прежде, чем покинуть Элевсин, она вернула земле плодородие и, во исполнение своего обещания, учредила в Элевсине свои таинства.
Кончая свой гимн, певец называет, кроме Элевсина, еще два других центра мистического культа Деметры; это – "окруженный морем" Парос и "скалистый" Антрон. О втором (в Фессалии) ничего не известно; о Паросе мы некоторые сведения имеем, но их здесь приводить незачем. Интереснее то, что певец умалчивает об Афинах: видно, что те две филиали возникли до соединения Элевсина с Афинами и превращения старинного элевсинского культа в общеафинский.
§7
Само собою разумеется, что далеко не все поименованные в гимне лица были предметом культа в Элевсине. Что касается, прежде всего, богов, то Элевсин до позднейшего времени почитал только одну троицу, или, правильнее выражаясь, две пары с одним общим членом в каждой. Это были, во-первых, "Бог" и "Богиня", т.е. Аид-Плутон и Персефона-Кора, имен которых предпочитали не называть, а во-вторых, мать и дочь, Деметра и та же Кора, последняя в ее наземном бытии. Не так ясен для нас вопрос об элевсинских героях; здесь, несомненно, произошла известная эволюция. Во-первых, питомец Деметры – Демофонт – поблек в памяти позднейших; его заменил в этой роли тот Триптолем, которого автор гимна называет в числе знатных элевсинских граждан, получивших от Деметры ее таинства. Во-вторых, эта олигархия первопосвященных с Келеем во главе сама уступает место своего рода сакральной монархии, сосредоточенной в потомстве Евмолпа, – того Евмолпа, которого гимн тоже знает только как одного из учредителей таинств.
Эта эволюция, обусловленная, скорее всего, борьбою родов в самом Элевсине, сопровождалась другой, более интересной и важной: постепенным превращением элевсинского культа из местного в общеэллинский. Отдельные фазисы этого развития нам неизвестны; когда оно завершилось, Элевсин занял место рядом с Дельфами, этим "общим очагом Эллады". И действительно, они взаимно дополняли друг друга. Дельфийский
Аполлон указывал смертным пути жизни, к нему обращались они в трудные минуты за советом и руководительством; но о тайнах загробного мира он ничего им не говорил. Вот тут-то и начиналась власть Деметры, учившей доверяющих ей, как обеспечить себе "лучшую участь" в царстве своей дочери. Аполлон был от Зевса, Деметра – от Земли, если не самой Землею; в преобладании этих двух культов возродился исконный дуализм греческой религии.
Дуализм этот был признан и провозглашен Аполлоном Дельфийским; неудивительно, что и возвышение элевсинского культа состоялось по его указанию. Когда афиняне в 420 году обратились к союзникам и прочим эллинам с приглашением посылать начатки плодов в Элевсин, они настаивали на том, что делают это "согласно обычаям отцов и дельфийскому прорицанию".
Афиняне... в этом заключается третья реформа: администрация культа из местно-элевсинской стала элевсинско-афинской. Это было естественным последствием поглощения Элевсина аттическим государством. Когда же оно состоялось? По легенде, еще при царе Фесее, поколением раньше Троянской войны, т.е., по позднейшим вычислениям, около 1200 года; по предположению некоторых новейших ученых, не ранее VII века. Имею основание полагать, что истина и тут заняла среднее место, но это не важно; важно следующее.
Принятие элевсинского культа в число афинских должно было иметь последствием, во-первых, постройку элевсинским богиням подворья в Афинах; им стал "Элевсиний" у подножья Акрополя. Во-вторых, обогащение обрядности самого культа. Конечно, элевсинское ядро, возникшее по откровению самой Деметры, должно было остаться неприкосновенным; но ничто не мешало учредить специально для афинских мистов особые церемонии в придачу к элевсинским, особенно, если получить на это – что, вероятно, и было сделано, – благословение дельфийского бога. Так были учреждены так называемые Малые мистерии, весенний праздник, как подготовление к великому осеннему; но и осенний требовал увеличения своей обрядности, по крайней мере, одним приращением, вызванным самой сутью дела – торжественным шествием посвященных из Афин в отстоящий приблизительно на 20 верст Элевсин. А это шествие повело к чрезвычайно важному обогащению самой элевсинской религии – такому, о каком, вероятно, не думали его учредители.
Радость, естественно охватывающая паломников по мере приближения к месту благодати, находила себе выражение в ликующих возгласах и песнях, в так называемой iache, "сопровождавшей" их на всем их пути от афинского до элевсинского Кефиса. Эта iache, как часть священнодействия, была божественной... до сих пор наше религиозное чувство может уследить за эллинским, но в дальнейшем уже сказывается его собственная психология. Она была божественной – мало того: она была божеством, – юным, ласковым, "сопровождающим" богом Иакхом. И вот этот созданный религиозным чувством паломнической радости бог Иакх облекается в плоть и кровь: ему тоже в Афинах строится капище, Iakcheion; его кумир, несомый на руках афинских эфебов, "сопровождает" процессию в Элевсин и там принимается кем-то – в самом элевсинском празднике этот не предусмотренный Деметрою гость участвовать не мог.
Но кто же был он сам, этот ласковый вождь паломников? – Бог юный, радостный, любитель плясок, то и дело прерывавших торжественное шествие – а тут еще и созвучие: Iakchos, Bakchos. Сомнения нет: он тождествен с одним из величайших богов греческого Олимпа, с Дионисом-Вакхом. Но если так, то этот юный бог не мог оставаться простым демоном частичного священнодействия, подобно какой-нибудь Ямбе: он требовал себе достойного места, рядом с четой великих богинь, как сын – да, как сын старшей и как брат младшей из них. Элевсинского культа это новшество, повторяю, не затронуло; но в Афинах троица, состоящая из Деметры, Коры-Персефоны и Иакха-Диониса, была признана. Случайное совпадение увеличило обаяние ее младшего члена: в самый день Саламинской битвы послышалось со Священной дороги в Элевсин ликование толпы в честь Иакха – итак, он сам пришел на помощь своему народу и благословил его оружие.
О важности этого приобщения Диониса к Элевсинской чете мы можем только догадываться: учение ведь было тайным. Но обе мистические религии были родственны между собою, обе давали ответ на вопрос о судьбе душ на том свете и учили людей обеспечивать себе "лучшую участь" за пределами смерти. Не было бы ничего удивительного, если бы элевсинское учение о загробном мире приняло в себя некоторые дионисические, т.е. орфические черты, и равным образом, если бы шумные дионисические оргии или строгие предписания "орфической жизни" повлияли на элевсинскую обрядность. Но не будем, подобно ряду ученых, теряться в заманчивых, но беспочвенных догадках: вернемся к нашей теме.
Последствием возведения элевсинского культа в афинский были, как мы видели, во-первых, постройка афинского подворья в виде "Элевсиния", во-вторых, обогащение элевсинской обрядности учреждением Малых мистерий и священной процессии с ее Иакхом-Дионисом; третьим последствием должна была стать общая администрация таинств. Для нее Элевсин дал свой первенствующий со времени объединения род Эвмолпидов: из него во все времена ставились как главный иерофант, так и обе "иерофантиды" обеих богинь. Но и Афины дорожили тем, чтобы быть представленными если не на первом месте, за отсутствием у них преемственности для исходящего от самой Деметры откровения, то хоть на втором. Остановились (кто, не знаем) на роде Кериков (т.е. глашатаев), производивших себя от Гермеса и дочери древнейшего афинского царя Кекропа; им была передана, не считая других, менее важных жречеств, вторая по достоинству после иерофанта сакральная должность дадуха, т.е. "светоченосца". Благодаря этому привлечению Кериков, и их родовой бог Гермес был поставлен в близкие отношения к элевсинским божествам; правда, в самом Элевсине эти отношения остались довольно внешними – нам известно только, что ему там в дни великого праздника приносили в жертву козу – но в Афинах дело обстояло иначе. Когда обнаружилась необходимость искупления насильственной смерти глашатая Копрея от руки афинского царя Демофонта, Керики, вступаясь за своего бога-родоначальника, покровителя глашатаев, наложили на Афины своеобразную епитимью: их эфебы должны были сопровождать элевсинское шествие в траурных хламидах. Только в 160 году по Р.X. Герод Аттик, тоже из рода Кериков, снял с них эту многовековую епитимью.
Но кроме рода Кериков еще один аттический род был приобщен к элевсинским священнодействиям, а именно к дадухии, хотя подробности тут представляются спорными; это были Ликомиды, славный род, долженствовавший со временем дать Афинам и Элладе великого Фемистокла. Их родина – аттическое село Флия – была богата храмами и алтарями; но все другие культы затмевал культ "Великой Богини", под которой разумели Землю – мистический культ, непосредственно родственный элевсинскому культу Великих Богинь. Он и был родовым культом Ликомидов; а при его наличности их привлечение с афинской стороны также и к администрации элевсинского культа вполне естественно. Свидетельства источников не позволяют нам идти далее установления этой связи: при каких условиях Ликомид в дадухии мог заменить Керика, – этого мы сказать не можем. Но и этого установления достаточно, чтобы понять дальнейший шаг в победном шествии элевсинской религии.
§8
В последние дни героической борьбы мессенцев со спартанцами за свою независимость прорицатель Феокл, узнав по известным приметам, что их гибель неминуема, счел за лучшее открыть божью волю также и народному вождю Аристомену. Дело в том, что у последнего имелся талисман, "уничтожение которого навеки похоронило бы Мессению, между тем как его сохранение, согласно оракулу Пандионова сына Лика (родоначальника Ликомидов, замечу между скобок), было залогом ее возрождения в далеком будущем". Аристомен внял голосу прорицателя: прокравшись на вершину Итомы, родной горы мессенцев, бывшей тогда уже во власти врагов, он зарыл талисман, помолившись Зевсу Итомату и прочим богам, чтобы они сохранили доверенный им клад и не дозволили спартанцам уничтожить единственную надежду мессенцев на освобождение.
Это случилось около середины седьмого века. Вскоре затем последний оплот мессенцев пал; наступили для ее жителей три столетия порабощения. Но вот, около середины четвертого века, и звезда спартанцев померкла, к мессенцам явился освободитель в лице Эпаминонда. Была основана новая столица освобожденной страны, Мессена; а вождю, которому было поручено Эпаминондом восстановление мессенского государства – это был Эпитель, родом аргосец, – явился во сне незнакомый муж, предложивший ему отправиться на Итому и, найдя растущие рядом тис и мирт, разрыть землю между ними. Эпитель повиновался и принес Эпаминонду найденную на указанном месте старинную гидрию; вскрыв ее, они нашли в ней записанный на оловянных дощечках устав таинств Великих Богинь. – Это и был талисман Аристомена.
Я воспроизвел местами буквально сохраненную Павсанием легенду о возрождении мессенских таинств; полагаю, что мне нечего учить моих читателей как следует обращаться с сакральной легендой вообще и с легендами о "найденной книге" в частности. Но то, о чем придется говорить теперь, уже не легенда, а история.
Древнейшей столицей Мессении до ее порабощения была Андания; здесь, значит, и следовало учредить возрожденные таинства, причем можно было поставить этот оскудевший городок в такие же отношения к новой столице Мессене, в каких Элевсин находился к Афинам. Само же возобновление таинств надлежало поручить сведущему человеку – конечно, из жреческой коллегии элевсинского культа. Такового нашли в лице некоего Мефапа (Methapos), родом Ликомида – опять, прошу заметить, Ликомида. Это была интересная во многих отношениях личность, настоящий апостол мистических культов. Как Ликомид, он был руководителем своего родного культа Великой Богини-Земли; но в то же время он был также чем-то вроде дадуха в элевсинских таинствах. Как опытный в мистических культах богослов, он был приглашен фиванцами в эпоху Эпаминонда руководить реформой их культа Кабиров в связи с перестройкой посвященного этим божествам загородного храма.
Несколько слов об этом культе, о котором у нас до сих пор не было речи. Основанный некогда финикийскими пловцами на острове Лемносе, он перекинулся на соседние острова и нашел со временем свой центр на Самофракии; все же, во время греческой независимости эти "самофракийские мистерии" влачили довольно темное существование, и только после Александра Великого расцвели, заняв место рядом с элевсинскими и орфическими таинствами. Греция их чуждалась, очевидно, ввиду их семитического происхождения, о котором свидетельствовало и имя почитаемых в них богов (Kabirim – "Великие" боги); приняли их, быть может, по той же причине Фивы, приписывающие свое основание финикийскому выходцу Кадму. Здесь еще в VI в. был основан храм Кабиров, тот самый, перестройка которого в IV в. дала повод к миссии Мефапа.
Восточная неопределенность Кабиров, в связи с естественной потребностью их почитателей сблизить их с религией окружающего эллинского мира, повела к отождествлению Великих богов с теми или другими образами греческого Олимпа, причем они могли, в силу той же неопределенности, произвольно менять и свое число, и свой пол. Первоначально их было, кажется, двое, "Кабир" и его "сын" – Зевс и Дионис, значит: удобный предлог для внесения в кабирические таинства элементов дионисиазма и орфизма. Под влиянием этой мистической религии чета превращается в троицу, два брата Кабира убивают третьего, причем его смерть и воскрешение или воскресение образуют священную легенду культа, параллельную легенде о смерти и воскрешении первозданного Диониса. Но в силу другой метаморфозы, первоначальная чета, приобщив к себе два женских божества, становится четверицей; в ней узнают элевсинскую троицу – Деметру, Аида, Персефону – с прибавлением к ней родоначальника Кериков, Гермеса, что указывает на специально афинское влияние. Так, собирая в себе лучи и дионисических, и элевсинских таинств, самофракийские становятся всеобъемлющей мистической религией, готовясь этим к своей вселенской роли при наследниках основателя вселенского эллинизма.
Фиванский росток этой религии и был поручен заботам элевсинского апостола, Ликомида Мефапа. Частности его деятельности уже от его современников были скрыты непроницаемой завесой; нам о них и подавно спрашивать не приходится. Но вот возвращается свету дня талисман Аристомена; порабощенные до тех пор мессенцы вместе со свободой обретают вновь и свою национальную святыню. Понятно, что об ее восстановлении заботятся те же фиванцы, которые своими победами им и свободу возвратили; понятно, что они поручают это дело тому самому апостолу элевсинской Деметры, которому они уже были обязаны упорядочением своего кабирического святилища – Мефапу. И вот Мефап отправляется в освобожденную страну: он принимает – будем продолжать легенду, переливая ее в историю – от аргосца Эпителя найденный им талисман Аристомена и на основании его, а также и своего прочего святительского знания и опыта, учреждает в Андании мистический культ элевсинских богинь.
Поручение было из самых почетных, и гордость апостола законна. О своей деятельности он сам оставил потомкам свидетельство в той надписи, которую он велел вырезать на пьедестале своей статуи, посвященной им в палатку Ликомидов в Афинах:
Дом я очистил Гермеса и путь благодатной Деметры С Дщерью ее первородной, в том граде, в котором Мессена Праздник святой учредила во славу Великим Богиням.
Гермес здесь назван наряду с Деметрой и Корой: это нас не удивляет, родовой бог афинских Кериков не мог отсутствовать в культе, учрежденном афинским Ликомидом. О других его особенностях нас оповещает знаменитая, найденная в середине прошлого столетия анданийская мистическая надпись, состоящая из 200 без малого строк.
Кто ныне стал бы подходить к ней со священным трепетом, надеясь найти в ней сам талисман Аристомена или уже, во всяком случае, изложение самой сути религии таинств, того бы постигло горькое разочарование: в ней говорится исключительно о внешностях культа и его благочинии, и при этом чаще упоминаются штрафы и даже телесные наказания его нарушителям, чем это приятно для нашего религиозного чувства; но если присмотреться ближе, то и из нее можно извлечь немало для нас интересного. Вызвана она была, прежде всего, превращением самого культа из родового в государственный, состоявшимся в начале I в. до Р.X. – до тех пор, значит, т.е. в течение двух с половиной веков, его ведал определенный род, соответствующий элевсинским Эвмолпидам – быть может, род Кресфонтидов, потомков древних мессенских царей. Но вот последний иерофант из этого рода, Мнасистрат – по собственному ли почину, или по желанию народа – отдает свой святительский сан в распоряжение государства, а вместе с ним и "ковчег и книги"... по-видимому, те самые, в которых легенда видела талисман Аристомена. Эта передача вызвала и ряд других реформ, закрепленных в нашей надписи.
Божества анданийских мистерий перечисляются в следующем, хотя и не очень строго соблюдаемом, порядке. На первом месте стоит, как это и понятно, Деметра; на втором – Гермес, в угоду, как мы видели, Афинам и их Керикам; на третьем – Великие Боги, т.е. Кабиры – мы узнаем соглашательскую деятельность Мефапа; на четвертом – Аполлон Карнейский, в ограде которого и происходил праздник – это для нас нечто новое, но отнюдь не удивительное. Аполлон Карнейский (прозвище темное) был национальным богом спартанцев, иго которых лежало на Мессении в течение ряда столетий; теперь иго было разбито, но Аполлон оставался Аполлоном, и его пришлось поставить в связь с возобновленным национальным культом возрожденной Мессении – интересный образчик греческой религиозности. Наконец, на пятом месте стоит богиня о страшном имени, робко нарекаемая в надписи описательным обозначением Чистой (Hagna); это, как мы знаем из других свидетельств, сама царица подземных глубин, Персефона, она же и Кора. Удивляет нас отсутствие ее супруга Аида, неустранимого участника священной драмы; но наш недоуменный вопрос не получает сколько-нибудь определенного ответа.
Как бы то ни было, но круг чествуемых божеств роковым образом расширяется при каждом новом переходе: афинский культ был шире элевсинского, анданийский стал шире афинского. Местные особенности стираются в угоду общей религии таинств, конечной цели развития мистического культа.
Священная драма предполагается и здесь: упоминается "театр", а также и "те, которым надлежит приспособиться к представлению богинь": нам при этом вспоминается и "путь Деметры и Коры", о котором говорится в надписи Мефапа. Из остальных постановлений нас интересует клятва "святых" обоего пола, т.е. непосредственных распорядителей празднества; она касалась вообще его благочиния, но от женщин требовалась в придачу и клятва, что они "по чести и правде блюли свое сожительство с мужем". Интересна также и заботливость, с которой устранялась всякая роскошь в нарядах и всем прочем: она лишила бы праздник Деметры его демократической общедоступности. А на этой демократичности устав настаивает: как в Элевсине, так и здесь, наравне со свободными посвящаются и рабы.
§9
Мы по этому вопросу, как и везде, находимся в досадной зависимости от наших источников: связного изложения элевсинской религии нам не сохранилось, наши сведения о местах и обрядах случайны и отрывочны. Связь с Элевсином иногда ясна, иногда более или менее затемнена; иногда переносится миф, но в то же время его содержание прикрепляется к новому месту. Так, таинственная бездна, через которую Аид умчал Деметрину дочь в свое царство, показывалась и в аркадском Фенее, и в аргосской Лерне, и в других местах. В иных случаях мы вправе предположить учреждение, так сказать, на свежем месте элевсинского культа; в иных – его слияние с другим, исконным, путем отождествления издревле почитаемого божества с Деметрой или Корой. В иных случаях культ, как и в самом Элевсине, был мистическим; в иных мистический элемент отпал, остался самый миф о похищении Коры Аидом и о даровании человечеству хлеба ее божественной матерью.
Здесь не место собирать отдельные обломки элевсинской религии со всех частей эллинского мира – тем более, что эта работа уже сделана; возьмем для иллюстрации по образчику с трех его концов – западного, южного и восточного.
Сицилия, благодаря своему изумительному плодородию, вся считалась посвященной Деметре; ее культ распространен здесь повсюду, но нас удивляет то, что не какая-нибудь греческая колония была его центром, а далекий от моря туземный город, Энна. Вероятно, здесь придется признать отождествление старинной местной богини с Деметрой; но оно могло быть только основанием перенесения в Энну элевсинского мифа как последствия культовой ее эллинизации, пути перенесения нам неизвестны. Похищение божественной девы было локализовано именно здесь, близ Энны, у озера Перга; здесь Кора рвала цветы на зеленом лугу, здесь из разверзшейся земли появился царь преисподней на своей колеснице, запряженной черными конями; свою добычу он умчал по поверхности земли, пока нимфа сиракузской речки Кианы не преградила ему пути; разгневанный, он через ее русло проложил себе путь в преисподнюю.
Когда состоялось перенесение элевсинского мифа в Сицилию? Во всяком случае, очень давно. Когда в самом начале своего республиканского быта Рим вычитал в книгах кумской Сивиллы повеление дать у себя место культу элевсинских божеств, он заимствовал его не из Элевсина, а – прямо или косвенно, не знаем – из Сицилии. И вот, в Риме был воздвигнут первый греческий храм для греческого культа с соблюдением греческой обрядности – храм, посвященный Cereri Libero Liberae. Церера, это Деметра; неопределенная римская богиня зреющей нивы была отождествлена с греческой даровательницей хлеба. Либера, "дочь", это буквальный перевод греческой Коры; но кто такое Либер? Это слово значит "сын" – сын Деметры, надо полагать, коль скоро Либера – ее дочь; но римляне во все времена разумели под ним Вакха-Диониса. Вот он, значит, "юный бог" священного шествия Иакх, олицетворенное ликование чающих близкую благодать паломников. Слияние с Афинами создало и само шествие и сопровождающего его бога; а если так, то и в создании сицилийско-римской троицы придется признать влияние Афин.
Принятие в Рим этой троицы составляет событие скорее римской, чем греческой религиозной истории; все же на одну особенность мне хотелось бы и здесь обратить внимание. Я уже имел случай указывать на демократический характер элевсинской религии – тот же характер, в силу которого она стала святыней угнетаемых Спартой мессенцев. Его она оправдала и здесь. Основание элевсинского храма в Риме совпало с началом борьбы сословий; и вот он становится религиозным центром плебеев в их двухсотлетних усилиях добиться гражданского равноправия в общем государстве.
Не знаем, был ли эннейский культ мистическим; римский, во всяком случае, таковым не был. Можно представить себе, что трезвый, деловой дух римлян той эпохи не чувствовал той религиозной потребности, которая в Греции находила себе удовлетворение в мистицизме; во всяком случае, факт не подвержен сомнению. Мистическим был зато тот, о котором я имел сказать на втором месте – культ александрийский; о нем мы кое-что знаем, благодаря тому случайному обстоятельству, что нам сохранился написанный Каллимахом в честь его гимн. Античный его толкователь приписывает второму Птолемею, Филадельфу, учреждение если не самого праздника, то одного его обряда, а именно шествия с кошницей, "в подражание Афинам"; на беду, мы о таком обряде в Афинах ничего не знаем, но это при отрывочности наших сведений об афинской обрядности не может служить опровержением. С другой стороны, наличность александрийского пригорода по имени "Элевсин" служит немаловажным подтверждением этой преемственности, особенно, если к этому прибавить, что автор гимна Каллимах до своего призвания в Александрию был учителем именно в этом Элевсине. Получается, таким образом, довольно стройный ряд совпадений, достаточно доказательный; ответов на все возникающие у нас вопросы мы требовать не можем.
Александрийский культ был мистическим: "непосвященным" гимн запрещает смотреть с высоты на шествие с кошницей. Его учреждение требовало своего апостола, нового Мефапа; кто им был? Не знаем; но его – кажется – непосредственного предшественника мы назвать можем. Об этом потом. Самый гимн дает нам интересное свидетельство об изменении религиозного настроения в сравнении с древнеэлевсинскими временами. В самом деле, возьмем в вышеупомянутом "Гомеровском" гимне то место, где говорится о посте скорбящей Деметры (ст. 47 cл.).
Девять скиталася дней в безутешной печали Деметра, Путь освещая ночной пылающих светочей парой; Не прикасалась она ни к амбросии сладкотекучей В горе своем материнском, ни к нектару; тела купелью Тоже она не свежила. Но с новой зари появленьем...
С этим объективным, хотя и небезучастным описанием прошу сравнить слова Каллимаха (ст. 10 cл.).
Как тебя ноги носили, владычица, к солнца закату, К черных жилищам людей, где сверкают плоды золотые? Столько не ела ты дней, не пила, не хотела умыться! Трижды ведь ты перешла среброструйного брод Ахелоя, Столько же раз перешла остальные потоки Эллады... И не хотела устами коснуться их вод и умыться! Други, умолкнем о том, что на слезы Деметру наводит! Лучше расскажем, как грады в законах она воспитала, Лучше о том, как... и т.д.
Эта чрезмерная участливость, доходящая до сентиментализма и вместе с тем низводящая богиню с ее пьедестала на общий со всеми уровень, это усиление любви в ущерб благоговению – характерно именно для той эпохи, которая, будучи подготовлена развитием греческого искусства и греческой религиозности в IV в., пришла к сознанию самой себя после Александра Великого. В этом отношении сопоставление обоих переведенных отрывков очень поучительно: оно наглядно нам показывает разницу между религиозным чувством древнего эллинства и религиозным чувством эллинизма.
Античный комментатор гимна, на которого мы сослались выше, уж очень немногословен, и было бы слишком поспешно – из его слов, что Птолемей Второй ввел обряд шествия с кошницей, выводить заключение, что он же перенес в свою столицу и весь элевсинский культ; это перенесение, которому Элевсин Александрийский обязан своим именем, могло состояться и раньше, при Птолемее I Сотере.
Как бы то ни было, отметим эту наличность мистического культа Деметры и Коры у самого порога греческого царства, возникшего в стране древних фараонов.
Обращая свои взоры на восток, мы находим, можно сказать без преувеличения, всю эллинскую Малую Азию освященной элевсинским культом, особенно, что и понятно, ее ионийскую часть. Правда, наши сведения тут более отрывочны, чем где-либо; часто они ограничиваются изображением на монете или упоминанием какой-нибудь улики в надписи. Не всегда мы даже можем утверждать с уверенностью, что культ обеих богинь носил мистический характер. Сама наличность легенды о похищении Коры его не доказывает; но если, например, в Кизике на Пропонтиде эта Кора почитается под именем Спасительницы (Soteira) так же, как и в Элевсине и в некоторых других мистических центрах, то мы вправе думать о милостивой спасительнице душ умерших из тьмы поддонного царства. В Смирне, в Эфесе, в Микале прямо упоминается мистический или элевсинский культ; то же можно предположить и для ряда других мест. Особую важность имеют тут два: Кизик и Пергам. О них еще будет речь (§12); но уже здесь следует подчеркнуть мистический характер культа в раскопанном пергамском храме с его Девичьей криницей и ступенями для смотрения священной драмы. Местные традиции связывают эти малоазийские колонии с Афинами, как с их признанной общей метрополией; филиали элевсинских мистерий были лишь религиозным показателем этой связи. Итак, мы видим, что старинная богиня таинств прочно укрепилась в сознании греческой Анатолии; это подготовило ее слияние с могучей туземной богиней и, как последствие этого слияния, – одну из самых влиятельных и живучих отраслей религии эллинизма.
§10
О ней будет речь в следующей главе. Прежде, чем покончить с настоящей, соберем ее разрозненные лучи в один общий фокус, представим себе, что давала элевсинская религия таинств религиозному сознанию греков на пороге эллинизма – именно на пороге эллинизма и, стало быть, в отличие от того, что она же ему давала в эпоху Перикла.
Тогда она была лишь одной из нескольких форм мистического общения с божеством – пусть чистой, пусть влиятельной, но все же лишь одной, и посвященный, доверивший участь своей души иерофанту-Эвмолпиду, даже независимо от всякого конфессионализма, не мог питать полной уверенности, что он не обеспечил бы ее лучше, поступив в какой-нибудь другой мистический кружок. Теперь различия были сглажены. Великие богини не одни встречали паломника на своем светозарном лугу. Он видел рядом с ними Гермеса с его агнцем на плечах, доброго пастыря, возвращающего стаду его отбившегося и заблудшего члена; там же и Диониса-властителя шумных оргий, ведущего верующих по своему пути к той же цели; там же и загадочных Великих богов из Самофракии, уже и здесь спасающих пловца от гнева моря в ожидании того дня, когда они спасут его от еще более грозных сил подземного мрака; там же и Аполлона, всеведущего руководителя его земной жизни; там же и других богов, которым его с детства научили молиться. Получалась утешительная соборность божественных сил, растворение каждой отдельной единицы не в одной всеобъемлющей – этого еще не требовалось, – а в объединенном сообществе. Как это назвать? Единобожьем? Многобожьем? Я уже восставал против этого противопоставления в пределах подлинной эллинской религии; эллинистическая не изменила своей родительнице. Достаточно, что человек и в этом меньшем кругу чувствовал себя так же удовлетворенным, как и в том широком, члены которого чередовались между собою в обладании городами общей греческой родины и праздниками ее благословенного года.
Посвящение оставалось сакральным условием обещанного блаженства, но вторым была нравственная жизнь. В принципе, тут ничего нового не было; ту же двойственность мы могли установить уже для V века. Но, принимая во внимание общее настроение эпохи, мы не ошибемся, предполагая, что центр тяжести чем далее, тем более перемещался с сакрального условия на нравственное. Уже четвертый век был эпохой усиленной этической пропаганды – платонизма на верхах, кинизма – на низах; третий прибавил к ним и стоицизм, крепче, чем какое-либо другое направление связавший религиозный и нравственный идеалы.
Угодно убедиться, как глубоко было влияние этих духовных сил? На Родосе, в Линде находился важный для той местности храм Афины; недалеко от него некто Селевк... но пусть он сам нам расскажет про себя:
Здесь я, Селевк, Шептуну храм выстроил многоколонный, Я ж и украсил его, как он мне сам приказал. Пусть его жертвами чтут, у кого безупречная совесть, Драхмой героя даря (менее он не хотел). Будет посредником он для допущенных к храму Афины, Чтоб вожделенный успех жертве сопутствовал их.
Был ли этот герой или демон Шептун (Psithyros) назван так потому, что шепотом внушал верующим свои наставления, или потому, что полагалось шепотом поверять ему свои просьбы, или по обеим причинам – во всяком случае, читатель согласится со мною в том, что этот непрошеный посредник, за драхму обещающий паломникам протекцию у своей госпожи, никакого доверия не заслуживает; оттого-то я и выбрал его предпочтительно перед ней и многими другими почтенными богами и богинями. В самом деле, не знаменательно ли, что даже он не довольствуется своей драхмой, а требует от жертвователей еще "безукоризненной совести"? После этого образчика нас уже не удивит "священный закон", относящийся к тому же Линду и, быть может, даже к той же Афине: "должно следовать во святилище благочестиво, прежде всего и главным образом соблюдая свои руки и свою душу чистыми и здравыми и ничего грешного за собою не сознавая".
Мы отвлеклись, однако, от непосредственной характеристики религии таинств, стараясь путем аналогии заполнить пробелы традиции о ней; возвращаясь к теме, подчеркнем еще раз ту повышенную участливость, которой эллинистическая религия отличается от своей предшественницы. Спешу прибавить, что и эта разница, подобно предыдущей, лишь количественная: само создание трогательного мифа о горе и скитаниях Деметры, а равно и обряд симпатического поста, доказывает, что посвященные уже и тогда роднились душой со своей богиней, переживая ее горе и радость. Но в силе все-таки разница есть. Я не буду особенно возражать, если читатель, сравнивая участливость эллинистической религиозности, поскольку о ней свидетельствует Каллимах, с той прежней, назовет ее сентиментальной и слащавой; это дело вкуса. Но раньше взоры горюющей богини, полные неисповедимых чар, скользили поверх ее робких поклонников и, не давая и не требуя взаимности, терялись в недоступной дали; теперь они спускаются к человеку, отвечая лаской на ласку. Во времена Гете еще не различали эпох; но я беру на себя смелость утверждать, что та богиня, которая умела своим участливым взором приголубить обиженную Миньону – "дитя мое, что сделали с тобой?" – была скорее эллинистической, чем древнеэллинской богиней.
Происходило ли это усиление нравственного элемента и углубление участливости самопроизвольно или сознательно, благодаря учению призванных реформаторов? Вероятно, одно содействовало другому. Во всяком случае, второй путь тоже не был исключен. Конечно, при скудости наших сведений было бы легкомысленно утверждать, что апостолы элевсинских богинь, вроде вышеупомянутого Мефапа, появились лишь на пороге эллинизма; более, чем вероятно, что уже передача их культа в Аргос, Феней, Кизик, Эфес, да и само его слияние с Афинами состоялось при содействии сведущих жрецов из рода Эвмолпидов, а позднее, и Кериков и Ликомидов. Вероятно даже, что эти апостолы – так их принято называть – видели свою главную задачу в том, чтобы перенести на новое место сакральный устав культа, согласно древнему откровению Деметры, предоставляя утвержденным центральной инстанцией в Элевсине толкователям (эксегетам) и местным поэтам, вроде Каллимаха, вложить в этот внешний устав живой современной души. Мы можем здесь только указать на пробелы нашего знания и на возможные пути их заполнения. Утверждать, что указанный путь совпадает с истиной, было бы легкомысленно; но еще более удалится от истины тот, кого недоверие к этим предположительным путям заставит умолчать о самих пробелах.
И, наконец, позволительно будет сослаться на правильную мысль Шиллера, что сообщество всех усиливает веру (Die Gegemeinschaft aller stдrkt den Glauben). Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.