Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В лесу было накурено Эпизод 4

ModernLib.Net / Зеленогорский Валерий / В лесу было накурено Эпизод 4 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Зеленогорский Валерий
Жанр:

 

 


      Привезли ему девочку из соседнего села, она ему понравилась, они поженились через три дня, и он повез ее в Москву, надеясь, что ее возьмут в ресторан убирать туалеты.
      Все так и случилось: она убирала, он жарил, а ночью в подвале они лежали на узкой раскладушке, он учил ее русскому, обнимал, обнимал, обнимал...
      В выходной он повез ее на рынок, купил наряды и даже колечко у цыган – золотое, за 100 рублей.
      Лейла – так звали его девушку – боялась всего: гостей, милицию, шума машин, но ночью в подвале она была царицей, и этого ей хватало на целый день, когда она протирала бесконечно сияющие толчки.
      Гости ресторана ее не стеснялись, делали свои дела при ней, не закрывая двери, – они просто не видели ее, считая приложением к тряпке, которую она не выпускала из рук. Один раз толстый пьяный господин дал ей 100 долларов и предложил сделать что-то. Но она не поняла, он засмеялся, показал руками, что он имеет в виду, однако она и этого не поняла. Он ушел, но деньги не забрал. Вечером она отдала своему мужу 100 долларов и спросила, что хотел этот господин. Она повторила жест господина, и Меджун заплакал от бессилия.
      Все было чудесно: в ресторане всегда были люди, они приезжали и уезжали, хлопали друг друга по плечам, целовались, как бабы. К вечеру приходили девушки, пили чай и ждали, когда мужчины напьются и захотят их на десерт вместе с коньяком и ягодами.
      Они любили эти ягоды, и ягоды сами прыгали в их лакированные лукошки с федеральными номерами и пропусками «проезд всюду».
      Лейла в туалете иногда встречала странных людей, которые через какие-то трубочки вдыхали носом белую пыль, и после этого на разных частях сияющих до блеска унитазов оставалась пыль, которую она оттирала каждый день. После посещений этих людей ей становилось как-то веселее, она начинала замечать, что ей нравится находиться в атмосфере этого облака. Однажды две уже знакомые ей девушки из постоянных клиенток ее кокаинового салона в туалете в шутку предложили ей понюхать. Она попробовала, и вечером в подвале ее муж удивился ее раскованной свободе и неистовости объятий. Девушки приходили часто, и Лейла их ждала, желая вдохнуть это и улететь в горы – так она ощущала кайф.
      В мужском отсеке тоже витала пыль. Мужчина, который когда-то, смеясь, дал ей сотку, заметил перемены и дал пакетик с порошком, а она сделала ему то, о чем он просил в прошлый раз, а она не поняла. Теперь она все поняла и сделала.
      Администратор узнал от своего стукача из официантов, что в туалете гости за порошок развлекаются с горной красавицей, и принял меры. Влюбленная пара оказалась на Казанском вокзале, и поезд «Москва – Душанбе» унес их в заоблачные дали Памира, где их судьба растаяла для нас.

Похороны в Риге

      В нашей семье было три брата-небогатыря. Один мой единоутробный, непохожий на меня, второй старше на семь лет. Отец бил его смертным боем за каждую провинность, и я долго думал, что это семейная тайна, состоящая в том, что он не от папы и поэтому тот с ним жесток – нас с братом он пальцем не трогал.
      Кровное родство между нами было, а дружбы не было, не было привязанности – у всех троих свои компании, встречались и прощались без поцелуев и слез, внешние проявления любви и нежностей не приветствовались. Лишь мама давала волю чувствам, отец был кремень; мама цементировала семью, была ее стержнем, ее хватало на всех: жертвенность, растворение в муже и детях – недостижимая планка для всех моих жен, коих было две, да и жен братьев тоже.
      Такой же, по сути, была ее сестра тетя Роза, жившая в Риге с мужем, отставным военным охотником, пьяницей и бабником. Их сын был нашим ровесником, но Рига – это Париж против нашего Витебска. Брат был звездой, у него имелись собственная комната, магнитофон и приемник ВЭФ «Спидола». Он был красив, высок и жил в центре; семья моего рижского брата занимала три комнаты в огромной квартире то ли адвоката, то ли врача буржуазной Латвии. Остальные соседи числом три семьи были латышами, сидели тихо, но против оккупантов не выступали, просто ненавидели – и все.
      Тетя из Риги для нас была многолетним праздником, она приезжала, когда мама лежала в больнице и нужно было помочь отцу пережить эти недели с тремя детьми. Она приезжала, как Дед Мороз, с подарками и огромным количеством диковинной еды, которая была только в Риге – и больше нигде.
      Копченая рыба, твердый сыр с тмином, конфеты «Коровка» и много всякого чего – я уже не помню. Она мгновенно наводила порядок в доме, одномоментно стирала, жарила, парила, отправляла детей в школу, отца на работу, варила бульон и морс и шла в больницу к моей маме. Устанавливался покой и счастливые дни – вот такой человек был в нашей семье и теперь перестал существовать.
      Мы ехали ее хоронить, не сказав об этом нашей маме, лежавшей в больнице в очередной раз.
      Мы все трое к тому времени стали взрослыми людьми, имели семьи, но из близких у нас еще никто не умирал. Это была первая потеря, и мы ехали хоронить родную и любимую тетю на машине брата марки «Жигули» номер один, новенькой, купленной в результате титанических усилий и многоходовых комбинаций.
      Мой старший брат – мужчина основательный и успешный, инженер-строитель, директор проектного института, член правящей партии, с моральными установками, что пить водку не в праздник грех, приходить домой надо до девяти вечера, запирать двери на два замка и спать, потому что завтра на работу, а работа – это святое.
      Машину он водить любил со страстью Шумахера, но не умел катастрофически. Он за рулем был напряжен, как летчик-испытатель, преодолевающий в первый раз сверхзвуковой барьер, ничего не видел по сторонам, запрещал разговаривать пассажирам, и каждый километр, преодоленный им на дороге, приравнивался к подвигу. Зимой он не ездил, и поэтому при полном отсутствии способностей к вождению был опасен на дороге даже для конных повозок. Вот такой Козлевич достался нам в этом путешествии.
      Выехали мы часов в пять утра. Это считалось очень мудрым: можно ехать без помех и пробок. Никаких помех тогда на дорогах не было, но есть особенность: чем меньше город, тем больше жители говорят о пробках, даже если светофор только один, возле горсовета.
      На дороге машин почти не было, крейсерская скорость 50 км предвещала десять часов дороги, и мы стали вспоминать семейные истории, которые все знали наизусть, но всегда их пересказывали. В каждой семье есть домашние мифы и легенды, были они и у нас.
      Первая история всегда была обо мне, как я в третьем классе в школьном лагере во время похода на другой берег реки потерял шорты и шел домой в трикотажных трусах по району, выбирая укромные места. Что в этом смешного, я до сих пор не понимаю.
      Мне было стыдно и страшно, смеялись всегда все, кроме моей дочери, чувствительной, переживавшей за папу. Вторая история касалась моего старшего брата, который в седьмом классе написал отличнице-однокласснице записку с непристойным предложением, украсив это послание рисунком двух особей и позой, которая нравилась ему своей экспрессией. Записку изъяла классная, передала ее директору, вышел скандал, папа избил его, объяснил, что писать не надо, надо убеждать словами, а писать не дело: это документ, а следов оставлять не положено.
      Третья история касалась моего брата-близнеца, с которым я спал до пятнадцати лет на одном диване в связи с отсутствием дополнительных квадратных метров для еще одной кровати. С тех пор я не могу спать с мужчинами – спасибо советской власти за антигомосексуальное воспитание, хотя в армии на сборах приходилось спать в палатках, прижимаясь к соседям, чтобы не сдохнуть от холода.
      Так вот, многие годы мы проводили с братом по три смены в пионерских лагерях, где ковались характеры. Пионерлагерь был подготовительной школой выживания в тюрьме и солдатской казарме: туалет на двадцать очков с туалетной бумагой лопух полевой, на завтрак кофе с пенкой, вызывающей рвоту только от воспоминания о ней, и, конечно, ночные рассказы после отбоя в кромешной темноте о синей руке, женщине, поедающей детей, и сексуальные фантазии выпускников третьего класса, услышанные во дворе от старших товарищей, прошедших колонию малолеток, где они повысили свою квалификацию на ниве греха. Они показывали нам наколки и шары, вживленные в их причинное место, и мы сгорали от стыда и любопытства.
      Так вот, мой брат простудился в какой-то день, купаясь до посинения в реке. В одну из ночей разбудил меня, дрожа от страха и ужаса, и показал свою мокрую постель, и я понял, что надо его спасать от дневного позора, когда вывешивают матрас для сушки, и все обсуждают, кто обосцался, и этому человеку жизни нет.
      Я пошел в изолятор, влез в окно, забрал там матрас, матрас брата отнес на помойку, и так честь нашей семьи была спасена.

* * *

      Дорога в Ригу катилась под колесами «Жигулей», старший брат, вцепившись в руль, как летчик Гастелло перед тараном, время от времени орал на нас, чтобы мы не разговаривали, не мешали рулить, но остановить наши воспоминания было невозможно.
      Я всегда любил Ригу, где архитектура и остатки прежней досоветской жизни давали реальный пример, как могут жить люди в другой системе координат. Отдых в Юрмале в советские годы был нашим Баден-Баденом, Монако и Довилем. Кто-то еще помнит, как зажигали в кабаре «Юрас Перлас», где пела Лайма, осталось в памяти рижское пиво тех времен с черными сухариками, концерты в Домском соборе. Это была настоящая альтернатива хамскому Сочи и домам отдыха с танцами и бегом в мешках.
      Сегодня я не хочу в Ригу из-за виз и паспортного контроля, а тогда хотел и любил этот город, как Париж, в котором не был.
      Мы ехали в Ригу на похороны любимой тети, и грусть и смех перекатывались волнами в наших душах. К ночи мы подъехали к городу, и тут началось невообразимое. Наш драйвер никак не мог найти дорогу в центр, где жили наши родственники, раз за разом он промахивался в нужные повороты, мы орали на него, он на нас, потом я остановил это безумие, позвонил рижскому брату. Тот сел в свой «Запорожец» и привез нас в скорбный дом.
      Мы сели за стол, помянули тетку, после третьей рюмки наш старший брат, измученный дорогой, пошел спать, сказав, что завтра трудный день и пусть все тоже ложатся.
      Теткины родные слегка удивились, но спать не стали и продолжали пить. Я остался с ними.
      Мы пили до утра без слез и рыданий, и в этом молчании было столько тоски и грусти, что слова и слезы не стоили ничего. Брат иногда бил в стену и призывал закончить: он любил порядок и не понимал, как водка может утешить.
      На следующий день все, разделившись на группы, занялись похоронными делами. Мне достался морг. Нужно было забрать тело. В морге я до этого ни разу не был, но страха большого не испытал. Мы приехали, передали вещи, заплатили за ритуальные манипуляции – сегодня всегда есть люди, которые за деньги четко и грамотно все исполняют и не мучают, как в прежние времена, когда семья оставалась с горем и заботами одна. Я за свою небольшую жизнь вынес столько гробов, что смело мог бы быть специалистом по ритуальным услугам.
      Днем были похороны на Братском кладбище, потом в столовой завода, где работала тетя, были поминки. В Латвии они имели европейский колорит, люди приходили, поминали и уходили, никто не сидел часами, не снимал пиджаки и не ждал горячего и анекдотов на десерт.
      После поминок мы вернулись домой, и тризна продолжилась в семейном ключе.
      Сели за стол и неспешно, без посторонних стали выпивать, не произнося речей и слов, которые никогда не описывают состояние горечи от утраты, а, наоборот, только опошливают банальными сентенциями и не дают в скорбном молчании пережить случившееся.
      Старший брат ушел спать – он готовился к дороге и, уходя, в очередной раз заявил, что хватит пить, пора спать. Никто не услышал его праведного гнева, и пьянка набрала новые обороты.
      Напряжение прошедших дней стало уходить, и наступило спокойствие, и потихоньку разговоры плавно перетекли в житейскую плоскость, когда живые пока еще люди возвращаются в обыденную жизнь, где есть все: радость и боль, смех и слезы.
      Стали вспоминать истории рижской семьи, ее мифологию, легенды и предания.
      Отношения отца и сына нашей рижской родни отличались от нашей патриархальной.
      Отец и сын были друзьями, вместе охотились, мой брат с детства водил машину, стрелял на охоте, пил с десяти лет и с тринадцати путался с бабами и преуспел в этом. В семнадцать он первый раз женился, а через год у него был ребенок, и он против нас с братом числился центровым, серьезным взрослым человеком с биографией. Мы его уважали и гордились им.
      Они с папой были друзьями. Когда тетка уезжала отдыхать, в их квартире открывался притон с кучей гостей разного возраста и половой принадлежности.
      Девушки, приходящие в дом, не различали их по возрасту, и не раз бывало, что папа уводил у сына его добычу.
      Вспоминается история, как в году 78-м в Ригу приехал Национальный балет Венесуэлы. Сто великолепных девушек жили в отеле «Латвия», где мой брат ошивался в баре сутками, занимаясь коммерцией. Он вел преступный образ жизни плейбоя, пройти мимо балета не мог и заклеил в холле солистку. Английский его был достаточным, чтобы что-то купить или объяснить девушке, чего он от нее хочет. Он хотел ее, она тоже была не против, так она попала в их квартиру. В туалете висели восемь кружков для унитаза, но брат, увидев ее испуг, сказал, что это на каждый день, а один праздничный. Она удивилась этой безумной роскоши – ах эта загадочная русская душа!
      В спальне ее ждала не менее экстравагантная подробность советской действительности: на кровати, где предполагался интерсекс, не было постельного белья – оно просто закончилось в результате активных действий отца и сына. Тетка, уехав, оставила нормальное количество, не подозревая, что квартира превратится в притон. Прима удивилась, но спорить не стала и приняла это за самобытность и национальный колорит. В разгар соития пришел папа, получил добро на участие и присоединился. Так папа с сыном иногда крепили родственные связи. До сих пор в Венесуэле гуляют предания о России с лицами моего брата и рижского дяди.
      Пришло утро, мы простились с осиротевшими родственниками и поехали домой в свою неспешную и неяркую жизнь, где не было балерин, ликера «Шартрез» и моря, в котором купаться невозможно даже летом.

Копылов и Цекайло, или Дембель неизбежен...

      Cлужили два товарища в одном полку, Копылов и Цекайло. Естественно, товарищами они не были, Цекайло был «дед» из села под Тернополем, а Копылов из Питера, да еще с высшим образованием, он по-английски разговаривал лучше, чем начальник штаба по-русски, но он был «молодым», а Цекайло «дедом».
      Цекайло – здоровенный кабан, любимым делом которого было ебать молодых. Он для этого родился у мамы с папой. Он скучал, в очередной раз ощупывая парадный мундир на дембель, расшитый, как в папуасской армии: погончики с полусферой, обделанные золотой лентой, аксельбанты из бельевого шнура, офицерская фуражка с кокардой несуществующей страны. Сапожки яловые сияли, как котовы яйца, и электрический шнур в подворотничке, и лампасы из того же шнура в галифе п/ш вместе с бляхой из благородного металла латунь, отполированной лучше, чем линзы в планетарии, завершали этот ансамбль – фейерверк казарменного дизайна.
      Дембельский мундир плохо изучен в истории костюма. Если бы мундир Цекайло показали Гальяно и Дольче с Габбаной, они бы отсосали у него втроем и наперегонки.
      Листая дембельский альбом, Цекайло восхищался этапами своего боевого пути: вот он в горящем танке, а вот на «Фантоме», как пуля быстрый, вот в пустыне Сахаре и снегах Килиманджаро – везде: на земле, на воде и на суше. Три художника трудились, рисовали его биографию, и он, скромный хлеборез из полковой столовой, щедро заплатил им.
      Он скучал, напевая песню собственного сочинения «Скоро дембель, за окнами август...». Но привезли Копылова, их встреча была неминуема, как стыковка «Союз» – «Аполлон».
      Цекайло был великим человеком, он мог сделать тридцать раз подъем переворотом и съесть бачок каши на десять душ, и все для него в армии было раем. А остальным рядом с ним ад казался домом отдыха.
      Копылов стал для Цекайло дембельским аккордом. В первую ночь он построил Копылова в умывальнике и допросил с пристрастием без детектора лжи – у него был свой прибор: нога 45-го размера, которой он выбивал из груди любое признание.
      Копылов, крепкий парень, он выстоял только до четырех утра, но не признался, что съел свою бабушку. Цекайло пошел спать, а Копылов пахать в наряд.
      После наряда его встречал отдохнувший Цекайло, который предложил «молодому» работу над ошибками: он бросил в лицо ему грязное х/б и приказал его стирать до утренней свежести. Копылов отказался, и ночью снова был урок мужества на тему «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Цекайло приказал Копылову отжиматься со скоростью пульса нормального мужчины – шестьдесят отжиманий в минуту. Копылов сломался на второй минуте и получил дополнительное задание в отхожем месте, где гадило человек двести.
      С подъема до отбоя на Копылове упражнялись другие, но ночь принадлежала Цекайло.
      В третью ночь он приготовил инсценировку по мотивам фильма «Рокки и его братья». Копылова били все дембели, и он простоял два раунда и не стал прачкой для всех патологически чистоплотных старослужащих.
      Копылов не спал уже третьи сутки, его мотало из стороны в сторону, его земляк из Питера шептал ему ночью, мол, хватит, ты ничего не докажешь, ломом танк не остановишь, но Копылов молчал и считал в голове конструкцию прибора, который не успел доработать до призыва.
      Он понимал, что его или убьют, или он сдохнет сам, но согласиться с Цекайло не мог, не понимал, откуда эта звериная ярость – догрызть человека, который не хочет, как все. Копылов решил стоять до конца, до их или своего.
      До пятницы Копылов еще две ночи изображал Кассиуса Клея и Джо Луиса, но оба боя проиграл Цекайло ввиду явного преимущества и допинга. Обдолбанный Цекайло снизил свой болевой порог до состояния монаха Шаолиньского дацина.
      Копылов понял, что в субботу они уходят на дембель и ночь с пятницу на субботу он не переживет. Его поставили на тумбочку дневальным по роте, он качался на ней, как метроном в лаборатории, где изобретал приборы для спасения человечества, но в эту ночь он решил подумать о себе и придумал.
      «Деды» пили в «Ленинской комнате» во всей своей дембельской красоте, сверкали бляхи и кокарды – они готовились к заключительному аккорду с кодовым названием «Жертвоприношение Копылова».
      После отбоя сержант, дежурный по роте, пошел спать и отдал все ключи Копылову.
      Копылов открыл оружейку, взял автомат, вставил рожок и пошел в «Ленинскую комнату» вершить справедливость.
      Он вошел туда, открыв ногой двери. Все шесть красавцев в парадной форме с кружками в руках замерли, как в детской игре.
      – Встать! – тихо сказал Копылов и показал на дверь.
      Цекайло, не веря своим глазам, дернулся на зачморенного Копылова, но получил прикладом по башке, сник и первым пошел к двери. Перед казармой он их построил, дал команду «Лечь!». Все легли прямо в лужу, не просыхавшую даже летом. Первым завыл Цекайло, потом и все остальные, но Копылов этого не слышал. Следующая команда «Встать!» была выполнена на раз, только в строю вокруг Цекайло образовался вакуум, все от него слегка отстранились, крутя головами: оказалось, что он крупно обосрался, вонь была сильнее страха остальных гондонов.
      Копылов понял, что на сегодня хватит, вернулся в казарму и лег спать первый раз за неделю. Он спал как убитый.
      Утром он узнал, что ночью дембели тихо свалили на вокзал, ни с кем не прощаясь.
      Копылова перевели в штаб читать журналы о предполагаемом противнике, там он и закончил ратную службу.
      Потом он эмигрировал в Швецию, стал профессором и иногда на барбекю рассказывает своему шведскому коллеге, что у него в России есть друг Цекайло, человек, изменивший его судьбу, – если бы не он, не видать ему Швеции как своих ушей.
      Цекайло не знает об этом ничего, он покуражился на дембеле две недели и вернулся в армию на макаронку (стал прапорщиком), то есть тоже нашел себя.

Грустный пони в осеннем парке

      После пятидесяти Сергееву перестали сниться девушки. Раньше девушки приходили во сне, как правило, на зеленом лугу, он догонял их, они убегали.
      Наяву дела шли лучше: кое-кого он догнал и с одной даже живет теперь, чувствуя себя, как лошадь в стойле.
      Жена его кормит, холит, врет ему, что он настоящий жеребец. Он благодарен ей за это преувеличение: он знает, что он грустный пони в осеннем парке, где крутятся карусели, а на нем никто не хочет кататься.
      Иногда он взбрыкивает, пытается выйти из стойла, но жена мягко берет его за узду и ставит обратно, ласково объясняя, что он может простудиться на холодной улице или его, не дай Бог, юная кобылица, не знающая его норова, ударит копытом, будет больно.
      Девушки перестали сниться в одночасье, после одного пророческого сна, когда он увидел себя на смертном одре в образе маститого писателя, который смотрел на шкаф своих творений, сияющих золотыми переплетами. Мысли его перенеслись на зеленый луг, где он бежит за девушкой – сам молодой и кудрявый. Она уже добежала до свежей копны, он на нее, и она выскальзывает из-под него по влажной траве.
      «Эх! – думает писатель. – Если бы все эти книги подложить ей под зад, никуда бы она не делась!»
      Так сон по старому анекдоту изменил жизнь Сергеева.
      Девушки ушли из снов, но стали сниться документы: то трудовая книжка мелькнет, с записью, что он кузнец пятого разряда, то удостоверение санитара в женском батальоне, а однажды в тупик поставило его донесение в штаб корпуса генерала Шкуро о разгроме бронепоезда.
      В реинкарнации Сергеев не верил – он твердо знал, что в прошлой жизни был велосипедом, поэтому в реальной жизни он на велосипеде не ездил и не умел – надоело в прошлой.
      После трудовой книжки стал сниться школьный журнал за пятый класс.
      Фамилия «Сергеев» сияла в нем, как реклама кока-колы, – неоновым светом появлялось всплывающее окно, в котором он видел, как бежит за одноклассницей Мироновой в конец коридора, где хранились швабры и метелки. Он зажимает ее, и у него кружится голова.
      Сны набирали обороты, целую неделю снились записные книжки за разные годы, за 67-й год вспыхнула запись, где зачеркнутый телефон какой-то Аллы и приписано рукой Сергеева: «Все кончено, нет в жизни счастья». Что кончено в двадцать лет? Какая Алла?
      Сергеев погрузился в файлы прошлого и вспомнил, как какая-то Алла обманула его ожидания с неким Колей, он трое суток лежал лицом к стене и не хотел жить.
      След от Аллы остался исключительно в записной книжке – без лица, только пустая клетка в календаре прошлого.
      В среду газета «Правда» с информационным сообщением, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме, выбило его из колеи на целый день – сон серьезный, требовал пояснений.
      Сергееву в 1967 году было десять лет, он не знал, что значит «Всем дадут по потребностям», и написал в изложении по истории, что хочет три телевизора к 1980 году. Учительница вызвала маму в школу и отдала его изложение подальше от греха. «Пионер не должен так много хотеть», – с укором сказала работница идеологического фронта. Мама отблагодарила ее коробкой конфет «Вечерний звон».
      К 80-му году в их семье было три телевизора, и Сергеев задумался о вступлении в КПСС для исполнения новых желаний, но его не приняли, поставили в очередь, желающих было до хера.
      Потом документы сниться перестали, каждую ночь приходила ящерица, сидела на камешке, тараща на него глаза, а потом мгновенно отбрасывала хвост и скрывалась меж камней.
      Сергеев сходил с ума от этой ящерицы и ее сброшенных хвостов, пока не понял, что сам превращается в ящерицу, отбрасывающую свое прошлое, тянущее назад. Он понял, что, все отбросив, еще имеет шанс догнать Миронову из 5 «А», и запах сырых тряпок в конце коридора будет ему навигатором.
      Сергеев проснулся, мальчик из сна помахал ему рукой с чернильным пятном на ладошке.
      Он опять закрыл глаза, боясь разрушить чудесный сон, зазвонил будильник, он потянулся к нему с закрытыми глазами, последний осколок сна, который он увидел: ящерица превращается в огромную черепаху, раздавленную многолетним панцирем прошлого. Она ползла и не видела горизонта.

«Вана Таллин»

      Cергеев ехал в Елабугу на автозавод – подписывать бумаги на новый станок. Командировка в провинцию – дело беспонтовое: гостиница с удобствами в коридоре и буфет, где в 85-м году, кроме яйца под майонезом и бутербродов с сельдью иваси, ничего не водилось. Сергеев хотел обернуться за сутки – «Одесская» колбаса должна была решить вопросы научно-технического прогресса – и сэкономленные дни провести дома, в Москве, без надоевших за пятнадцать лет постылых морд из его НИИ.
      Приехав в гостиницу, он по привычке зашел в буфет – опыт у него такой, что с расстояния десять метров он мог определить свежесть сыра и сосисок на глаз. Знание и интуиция позволяли не сдохнуть от этих «продуктов великой эпохи», по которой сейчас многие вздыхают.
      За прилавком стояла новая буфетчица 54-го размера, с мощными руками. Эпиляция тогда еще не была нормой жизни, ее руки, поросшие мхом, были обесцвечены перекисью водорода, этим же химическим составом была обработана голова с прической «бабетта». На икры перекиси не хватило, и они чернели естественным цветом.
      Она царила за прилавком и управлялась ловко и хватко. Сергеев залюбовался ее грацией и разговорился с ней. Она созналась, что здесь временно, до этого работала в «Интуристе», а сюда сослана за махинации с коктейлем «Коблер» (смесь шампанского с коньяком). Она лила свой коньяк и была в шоколаде, пока ее не застукали по доносу швейцара, старого козла, которому она отказала пить на халяву. Он сдал ее – и вот она здесь.
      В этот день Сергеев на завод не пошел – он провел его в буфете, как очарованный странник, охмуряя королеву прилавка. Есть сегмент мужчин, обожающих буфетчиц, проводниц и горничных. Это особые люди, независимо от возраста и образования, им вне дома не хватает домашней заботы, и они компенсируют ее, ухаживая за этим контингентом особого рода.
      Такой женщины он не видел никогда – она поразила его своей энергией и полным отсутствием сомнений в сценарии своей жизни.
      Мужа у нее не было, а сын был. Она жила для него, для него же воровала, он ходил в спецшколу и на фигурное катание – она любила этот вид спорта за красоту и внешний вид. Ей нравился канадский фигурист Патрик Пера несоветским видом и сумасшедшей пластикой и артистизмом, ее глаз радовали люди в шубах и кольцах на трибунах – она об этом не мечтала, но радовалась, что есть и другая жизнь, в которую она готовила своего сына.
      В центре комнаты, где она жила, стоял рояль – она купила его для сына у старика из филармонии. Инструмент сиял черным лаком. Когда сын играл «Полонез» Огиньского, она плакала, вспоминала старую мандолину – самую дорогую вещь своей детской жизни.
      Сергеев до ночи сидел в буфете, восхищенный женщиной-исполином. Он выпил уже весь коньяк в буфете, перешел к ней в подсобку и гладил ее руки. Она отталкивала его и говорила: «Мальчик, иди отсюда, тут тебе не обломится».
      Сергеев настаивал, она отказывала. Он напирал, обещал в следующий раз привезти вьетнамский ковер, развивал успех легкими объятиями, но дама была неприступна, позиций не сдавала. Она была воспитана на инструкциях гостиницы «Интурист»: вступать с гостями в отношения категорически запрещалось, только если в интересах государственной безопасности.
      Сергеев, как старший инженер несекретного НИИ, интереса для страны не представлял, и давать ему было не обязательно.
      К часу ночи игра закончилась, Сергеев убедил королеву недолива и обсчета пригласить его к ней домой, она сложила по привычке заработанные продукты и сказала: «Иди на служебный вход».
      Сергеев побежал, раскатав губы, предвкушая, как он овладеет «мохнатым шмелем» – так он про себя стал ее называть. Он стоял, качаясь, у входа и представлял их ночь, как битву моржа и ежа. Ассоциация с моржихой усилилась во время губительного поцелуя в подсобке, который он вырвал у нее перед уходом. Легкая шелковистость ее усов уколола Сергеева в самое сердце, он ждал полчаса, вернулся в буфет: замки висели неприступно – она ушла через другой выход.
      Сергеев не обиделся – он понимал, что ему эта хищница не по зубам. Ей нравились Штирлиц и Михалков, а он ими никогда не будет.
      Утром он пришел в буфет, терзаясь предстоящей встречей. За прилавком стояла другая женщина, похожая на сосиски, скользкие и несвежие. Она сообщила ему, что его любовь здесь больше не живет – вернулась на прежнее место.
      Сергеев поехал на завод, раздал подарки, быстро подписал бумаги и был свободен, как птица, у которой прошлой ночью подрезали крылья, но в пальто этого не было видно.
      На автобусной остановке он увидел молодую неброскую женщину – если бы выбирали лицо монголо-татарского воина, она подошла бы без конкурса. Фотографии Чингисхана никто не видел, но, глядя на эту женщину, ее признали бы его дочерью.
      Сергеев передал деньги за проезд, она повернулась к нему, и он сказал, что она похожа на актрису Сафонову из «Зимней вишни».
      Сергееву актриса тоже нравилась, фильм он запомнил – в то время у него был служебный роман и он смотрел кино как инструкцию для принятия решения. В фильме ответа не было – герой к Сафоновой не ушел, и Сергеев тоже.
      Несафонова (далее НФ) улыбнулась – она тоже любила этот фильм, ей нравилась Сафонова. Она знала, что не похожа на нее, но ей было приятно – в свое время она не смогла вырвать чужого мужа из родного гнезда.
      В автобусе толпилось много народу, Сергеева прижали к НФ так близко, что его нога уперлась в ее круглый зад. Ему стало неловко: вдруг она подумает, что он извращенец? Но она молчала, не пытаясь отодвинуться.
      Он загадал, что если она выйдет с ним на одной остановке, он подойдет. Он стал напряженно смотреть ей в затылок и давать ей мысленные приказы выйти на следующей. Она заерзала и, не оглядываясь, стала пробиваться к выходу. Случилось чудо: Сергеев вышел с НФ и оказался в центре города.

  • Страницы:
    1, 2, 3