- Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь... Но, право, не за что. Кому-кому,- прибавил он,- но не вам.
Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет.
Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что-то веселое и острое владело ею. "Ну, каков, Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!" Она улыбнулась.
Дома все было как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо... Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. "Ах, все бы хорошо, отлично, если б... Господи, что же это такое? А? -Стало жутко почему-то, даже страшно.- Что же, я врала Антону? Ну зачем, зачем?..-Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее.- Почему все так выходит? Разве я..." Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это - одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебания. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах.
Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по-другому.
Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал:
- Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп.
- Вовсе не Шопен,- сухо ответила Машура. "Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство,- подумала она недружелюбно,- удивительное самомнение!"
- Да, значит, я ошибся,- сказал Антон, покраснев,- во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь. Машура взглянула на него.
- Я просто плохо читаю ноты.
Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен.
- Я была нынче в галерее,- сказала Машура, кончив и обернувшись к нему.
- Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала?
- Просто встала утром и решила, что пойду. В пять часов они пили чай одни - Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise', Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо - просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова.
- Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе,- вспыхнув, ответил Антон. Машура рассердилась.
- Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых - твоя обычная манера.
Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что, если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад, и действительно не любит их знакомых.
В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться, или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что неуверен, любит ли она его по-настоящему, и, во всяком случае, если любит, то очень странно.
Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит,- во всяком случае, Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе и что она пойдет.
- Это гадость, понимаешь, мерзость! - закричал Антон.- Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить.
Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое-то упрямство все сильнее овладевало ею. "Захочу,- твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке,- и пойду. Никто мне не смеет запрещать".
Вернувшись домой, Наталья Григорьевна осталась недовольна. По одному виду Машуры и тому, что был Антон, она поняла, в чем дело. Эти сердечные столкновения весьма ей не нравились.
Ломтик хлеба, залитый бульоном (франц.). 369
Со своим покойным мужем она прожила порядочно, как надлежит культурным людям, без всяких слез и сумасбродств. И считала, что так и надо.
На другой день с утра заставила Машуру заниматься елкой, распределять подарки, посылала прикупить чего нужно - то к Сиу, то к Эйнем. Машура машинально исполняла; в этих мелких делах чувствовала она себя легче.
Как в хорошем, старом доме. Рождество у Вернадских проходило по точному ритуалу: на первый день являлись священники, пели "Рождество Твое, Христе Боже наш": Наталья Григорьевна кормила их окороком, угощала наливками, мадерами и теми неопределенно-любезными разговорами, какие обычно ведутся в таких случаях. Она не была поклонницей этих vieux religieux', но считала, что обряды исполнять следует, ибо они - часть культурной основы общежития.
Потом приезжали с бесконечными визитами разные дамы, какие-то старики, подкатывали лицеисты в треуголках, шаркали, целовали ручку и ели торты. Весь день приходили поздравлять с черного хода. Наталья Григорьевна заранее наменивала мелочи.
В этом году все протекало в обычном роде; как обычно, Машура очень устала к концу первого дня. Как всегда, много было народу и детей на второй день, на елке; было так же парадно и скучновато, как полагается на елках взрослых. Профессор, друг Ковалевского, длинно рассказывал, глотая кофе, что обычай празднования Рождества восходит к глубокой древности, дохристианской. Его прообраз можно найти в римских Сатурналиях, где так же дарили друг другу свечи, орехи, игрушки.
Антон не пришел; он не явился и на следующий день, и не звонил. Подошел Новый год. Машура чокнулась шампанским с матерью, а Антона будто и не было. "Что-то будет в этом году!" - думала она, засыпая после встречи. Чувствовала себя одиноко, то хотелось плакать, то, напротив, сердце останавливалось в истоме и нежности.
И, не очень долго раздумывая, вдруг в один морозный святочный вечер надела она меховую кофточку, взяла муфту и, ничего не сказав матери, по скрипучему снегу побежала к Христофорову.
XII
Христофоров был дома. В его мансарде горела на столе зеленая лампа. Окна заледенели; месяц, еще неполный, золотил их хитрыми узорами. А хозяин, куря и прихлебывая чай, раскладывал пасьянс. Он был задумчив, медленно вынимал по карте и рассматривал, куда ее класть. Валеты следовали за тузами, короли за тройками. В царстве карт был новый мир, отвлеченнее, безмолв
Старые церковники (франц.).
370
ней нашего. Всегда важны короли, одинаковы улыбки дам, недвижно держат свои секиры валеты. Они слагались в таких сложных сочетаниях! Их печальная смена и бесконечность смен говорили о вечном круговороте.
"Говорят,- думал Христофоров,- что пиковая дама некогда была портретом Жанны д'Арк". Это его удивляло. Он находил, что дама червей напоминает юношескую его любовь, давно ушедшую из жизни. И каждый раз, как она выходила, жалость и сочувствие пронзали его сердце.
Он удивлен был легким шагам, раздавшимся на лесенке,- отворилась дверь: тоненькая, зарумянившаяся от мороза, с инеем на ресницах стояла Машура.
Он быстро поднялся.
- Вот это кто! Как неожиданно! Машура засмеялась, но слегка смущенно.
- Вы же сами меня приглашали.
- Ну, конечно, все-таки...- Он тоже улыбнулся и прибавил тише: - Я, правду говорю, не думал, что вы придете. Во всяком случае, я очень рад.
- Я была здесь,- говорила Машура, снимая шубку и кладя ее на лежанку,-только раз, весной. Но вас тогда не застала. И оставила еще черемуху... Что это вы делаете? - сказала она, подходя к столу. - Боже мой, неужели пасьянс?
Она захохотала.
- Это у меня тетка есть такая, старуха, княгиня Волконская. У ней полон дом собачонок, и она эти пасьянсы раскладывает. Христофоров пожал плечами виновато.
- Что поделать! Пусть уж я буду похож на тетку Волконскую.
- Фу, нет, нисколько не похожи.
Христофоров сходил за чашечкой, налил Машуре чаю. Достал даже конфет.
- Вы дорогая гостья, редкая,- говорил он.- Знал бы, что придете,устроил бы пир.
Какая-то тень прошла по лицу Машуры.
- Я и сама не знала, приду или нет. Христофоров посмотрел на нее внимательно.
- Вы как будто взволнованы.
-- Вот что, сказала вдруг живо Машура,-нынче святки, самое такое время, к тому же вы чернокнижник... наверно, умеете гадать. Погадайте мне!
- Я, все-таки, не цыганка! - - сказал он, и засмеялся. Его голубые глаза нежно заблестели.
Но Машура настаивала. Все смеясь, он стал раскладывать карты по три, подражая старинным гаданьям; и, припоминая значение карт, рассказывал длинную ахинею, где были, разумеется, червонная дорога, интерес в казенном доме, для сердца - радость.
- Вам завидует бубновая дама,- сказал Христофоров и раз
371
дожил следующую тройку.- Любит вас король треф, а на сердце, да... король червей.
- Это - блондин? - спросила Машура. Христофоров взглянул на нее загадочно. Она не поняла, всерьез это или шутка.
- Да, блондин. Как я.
Он вдруг смутился, положил колоду, взял Машуру за руку.
- Это неправда,- сказал он,- у червонного короля на сердце милая королева, приходящая святочным вечером, при луне. Он поцеловал ей руку.
- Или, может быть, снежная фея, лунное виденье. Машура побледнела и немного откинулась на стуле.
- Может быть, вы исчезнете сейчас, растаете, как внезапно появились,вдруг сказал Христофоров тревожно, тихо и почти с жалобой. Голубые глаза его расширились. Машура смотрела. Странное что-то показалось ей в них.
- Вы безумный,- тихо сказала она.- Я давно заметила. Но это хорошо.
Христофоров потер себе немного лоб.
- Нет, ничего... Вы - конечно, это вы, но и не вы. Они сели на диванчик. Машура положила ему голову на плечо и закрыла глаза. Было тепло, сверчок потрескивал за лежанкой, из окна, золотя ледяные разводы на стекле, ложился лунный свет. Машура ощущала - странная нега, как милый сон, сходила на нее. Все это было немного чудесно.
Христофоров гладил ей руку и изредка целовал в висок.
- Почему мне с вами так хорошо? - шепнула Машура.- Я невеста другого, и почему-то я здесь. Ах, Боже мой!
- Пусть идет все как надо,- ответил Христофоров.
Он вдруг задумался и засмотрелся на нее долго, пристально.
- А? - спросила Машура.
- Вы пришли в мою комнату, Машура, в пустую комнату... И уйдете. Комната останется, как прежде. Я останусь. Без вас. Машура слегка приподнялась.
- Да, но вы... кто же вы, Алексей Петрович? Ведь я этого не знаю. Ничего не знаю.
- Я,- ответил он,- Христофоров, Алексей Петрович Христофоров.
- Все равно, я же должна знать, как вы, что вы... Ах, ну вы же понимаете, что вы мне дороги, а сами всегда говорите... я не понимаю...
Она взяла его за плечи и прямо, упосно посмотрела в глаза.
- Вы мое наваждение. Но я ничего, ничего не понимаю. Она вдруг закрыла лицо руками и заплакала.
- Прелестная,- шептал Христофоров,- прелестная. Через несколько минут она успокоилась, вздохнула, отерла глаза платочком.
-- Это все сумасшествие, просто полоумие глупой девчонки...
372
Мы друзья, вы славный, милый Алексей Петрович, я ни на что не претендую.
Они сидели молча. Наконец Машура встала.
- Дайте мне шубку. Выйдем. Мне хочется воздуха. Христофоров покорно одел ее, сам оделся. Машура была бледна, тиха. Когда задул он лампу, в голубоватой мгле блеснули на
него влажные, светящиеся глаза.
Они вышли. Тень от дома синела на снегу. Христофоров взял
Машуру под руку, свел с крыльца и сказал:
- Тут у нас есть садик. Хотите взглянуть?
Отворили калитку и вошли в тот небольшой, занесенный снегом уголок кустов, деревьев, дорожек, какие попадаются еще в Москве. В глубине виднелась даже плетеная беседка, обвитая замерзшим, сухим хмелем. Они сели на скамейку.
- Здесь видны ваши любимые звезды.- Машура не подымала головы.
С деревьев на бархат рукава слетали зеленовато- золотистые снежинки. Все полно было тихого сверкания, голубых теней.
- Прямо над домом, вон там,-. сказал Христофоров, указывая рукой,голубая звезда Вега, альфа созвездия Лиры. Она идет к закату.
- Помните,- произнесла Машура,- ту ночь, под Звенигородом, когда мы смотрели тоже на эту звезду и вы сказали, что она ваша, но почему ваша - не ответили.
- Я тогда не мог ответить,- сказал Христофоров,- еще не мог ответить.
- А теперь?
- Теперь,- выговорил он тихо,- время уже другое. Я могу вам сказать. Он помолчал.
- У меня есть вера, быть может, и странная для другого: что эта звезда - моя звезда-покровительница. Я под нею родился. Я ее знаю и люблю. Когда ее вижу, то покоен. Я замечаю ее первой. лишь взгляну на небо. Для меня она - красота, истина, божество. Кроме того, она женщина. И посылает мне свет любви.
Машура закрыла глаза.
- Вот что! Я так и думала.
- В вас,-продолжал Христофоров,-часть ее сиянья. Потому вы мне родная. Потому я это и говорю.
- Погодите,- сказала Машура, псе не открывая глаз, и взяла его за руку.- Помолчите минуту... именно надо помолчать, я сейчас.
Где-то на улице скрипели полозья. Слышно было, как снег хрустел под ногами прохожих. Доносились голоса. Но все это казалось отзвуком другого мира. Здесь же, в алмазной игре снега, его тихом и непрерывном сверкании, в таинственном золоте луны, снежных одеждах дерев, было, правда, наваждение.
Машура медленно поднялась.
373
- Я начинаю понимать,- сказала она тихо.
Она открыла глаза, взгляд ее вначале напоминал лунатика. Понемногу он прояснился. Она опустила плечи, взялась рукой за спинку скамейки.
- Вот теперь будто бы яснее. Она еще помолчала.
- Знаете, мне иногда казалось, что вас забавляет играть... игра в любовь, что ли. В постоянном затрагивании и ускользании... для вас какая-то прелесть. Может быть, жизнь изучаете, что ли, женщину... И я бывала даже оскорблена. Я вас временами не любила.
Христофоров подался вперед, сидел недвижно, глядя на нее.
- Вдруг, именно теперь, в этот вечер, я поняла, что не права. Он? остановилась, как бы захлебнувшись. И продолжала:
- Вы, может быть, меня и любите... Христофоров нагнул голову.
- Но вы вообще очень странный человек... возможно, я еще мало жила, но я не видела таких. И именно в эти минуты я поняла, что ваша любовь, как ко мне, так и к этой звезде Веге... ну, это ваш поэтический экстаз, что ли...Она улыбнулась сквозь слезы.- Это сон какой-то, фантазия, и, может быть, очень искренняя, но это... это не то, что в жизни называется любовью.
- А почему вы думаете,- произнес Христофоров,- что эта любовь хуже?
Машура ступила на шаг вперед.
- Я этого не говорю,- прошептала она. Потом вздохнула.- Может быть, это даже лучше.
- Нет,- сказал Христофоров.- Я вами не играл. Но любовь правда удивительна. И неизвестно, не есть ли еще это настоящая жизнь, а то, в чем прозябают люди, сообща ведущие хозяйство,- то, может быть, неправда... А?
Он спросил с такой простотой и убежденностью, что Машура улыбнулась.
- Вы правы,- сказала она и подала ему руку.- Я, кажется, за этот вечер стала взрослей и старше, чем за много месяцев. Она провела рукой по глазам.
- Я буду помнить этот странный садик, луну, свою влюбленность... Да, во мне есть - вернее, была влюбленность... я не стыжусь этого сказать, Напротив...
Она направилась к выходу. Христофоров встал. Она вынула часики, взглянула и сказала, что пора домой. Христофоров проводил ее Почти у подъезда дома Вернадских встретили они Антона. Он, сутулясь, быстро и решительно шел навстречу. Увидав, поклонился. как малознакомый, и перешел на другую сторону.
Ночью Машура плакала у себя в постели. На Молчановке Хрис- тофоров, не раздеваясь, долго лежал на том самом диванчике, где она сидела. Сердце его раздиралось нежной и мучительной грустью.
XIII
Святки в Москве были шумные, как и весь тот год. Гремели кабаре, полгорода съезжалось смотреть танго,- подкрашенные юноши и дамы извивались перед зрителями, вызывая волнение и острую, щемящую тоску. Меценаты устраивали домашние спектакли. В них отличались музыканты, художники, поэты, воспроизводя Венецию галантного века. Много было балов. Шли новые пьесы; открывались выставки, клубы работали. Морозной ночью летали тройки и голубки к Яру.
Именно в это время бойкая Фанни, вместе с другими дамами и мужчинами, задумала устроить маскарад. Собирали деньги, нанимали помещение, музыку; художники писали декорации; дамы шили платья, готовили список приглашенных.
Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей.
Ретизанов улыбался, глядя на нее.
- Какая вы... быстрая,- сказал он.- Вы ведь меня почти не знаете...
- И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе - вы со средствами, что вам пятьдесят рублей?
- Позвольте,- перебил Ретизанов,- а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать?
Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная.
- Ха, Вера Сергеевна... Нашли кого с Лабунской равнять. Фанни засмеялась.
- Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю.
Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал:
- Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой... Верой Сергеевной?
Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла.
- Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест.
И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты - и раздражался - ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них.
В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой и попыток коллективного, но строго аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, по
375
том закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская.
В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов.
- Ах, это вы... Ретизанов даже вздрогнул.
- Ну, присядьте...
- Что вы на меня так смотрите? - спросил Никодимов, холодновато улыбаясь.- Я не кусаюсь. Ретизанов смутился.
- Нет, ничего. Я вас не боюсь.
Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад.
- Пригласили... А вы откуда знаете, что все это... что это будет?
Никодимов имел нездоровый вид и слегка подрагивал глазом.
- Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня. Ретизанов спросил простодушно:
- Почему же не вас? Это странно. Никодимов ответил не сразу.
- Потому,- сказал он наконец,- что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никодимов. Но я все равно приду.
- Дмитрий Павлыч Никодимов...- протянул Ретизанов.- Как странно... Да, а знаете,- вдруг добавил он задумчиво,- когда вы подошли, мне на минуту стало жутко. Я ощутил... какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что- то неживое.
Никодимов поднялся.
- Довольно,- сказал он.- Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура.
Ретизанов привстал.
- Нет, да я не хотел вас обидеть.
Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки.
Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и мимо хмурого Гоголя 'пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за
376
стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось,- стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился...
- Может быть, ничего этого и вовсе нет? - спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Он постоял минуту и пошел дальше. У себя он застал Христофорова - в кабинете, в кресле у камина.
- Камин уже топился,- сказал Христофоров, улыбаясь,- когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И говоря правду - озяб. Потому и сел погреться.
- Вы как будто извиняетесь,- сказал Ретизанов.- Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе или еще что вздумается... Но вы вообще очень скромный человек... Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели.
- Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете,- ответил Христофоров.
Ретизанов велел подать кофе.
- Вы действуете на меня хорошо,- сказал он.- В вас есть что-то бледно-зеленоватое... Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки... оделись. Говорят, вы любитель звезд?
- Да, люблю.
- В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую и вечность.
Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром:
- Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек... как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее,- любовь есть вечность...
Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие-лишь в мире четырех измерений, где нет времени и который так относится к нашему, как наш - к миру какой-нибудь улитки.
- Время есть четвертое измерение пространства! - кричал он.- И оно висит на нас, как ветхие, как тяжелые одежды. Когда мы его сбросим, то станем полубогами и одновременно будем видеть события прошлого и будущего что сейчас мы воспринимаем в последовательности, которую и называем временем. Впрочем, вы понимаете меня.
Христофоров сидел, молчал и курил. Ему нравилось золотое пламя, беспрерывный, легкий его танец, но с самого того вечера, как Машура приходила к нему, его не покидало чувство острой, разъедающей тоски. Машура жила все тут же, на Поварской. Но у него было ощущение, что она где-то бесконечно далеко. Неужели он пойдет, позвонит у подъезда и взойдет в ее светелку, где она читает или шьет? Это казалось ему невозможным.
377
Ретизанов наконец умолк. Молча он смотрел в камин, потом вдруг обернулся к Христофорову.
- Вы о чем-то думаете, своем,- сказал он.- Ха! Я волнуюсь, а вы погружены в мысли и как будто печальны.
- Нет,- ответил Христофоров.- Я ничего. Ретизанов взял щипцы и помешал в камине.
- Печаль, во всяком случае, украшает мир. Он становится не так плосок. Быть может, душа стремится за пределы, одолеть которые дано лишь мудрым.
Он вдруг засмеялся.
- Слушайте, совсем про другое. Хотите идти со мной в маскарад... Такой художественно-поэтический маскарад на днях. Христофоров вздохнул и улыбнулся.
- Я получил приглашение. Но, во-первых, у меня нет костюма.
- Можно просто во фраке.
Христофоров встал, подошел к нему и, положив руку на плечо, сказал тихо, со смехом:
- Но у меня, дорогой мой хозяин, именно нет фрака. Ретизанов удивился.
- Да... фрака! Так вы говорите, что у вас нет фрака? Христофоров, все так же смеясь, уверил его, что не только фрака нет, но и никогда не было.
- Да, и не было...- проговорил Ретизанов с той же задумчивостью и как бы серьезностью, с какой мог говорить о четырхмерном мире.- Ну, если и не было...- Вдруг он хлопнул рукой по столу.- Если не было, так возьмите мой!
Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что, если дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный.
- Позвольте,- кричал он уже у себя в спальне, снимая с вешалки фрак с муаровыми отворотами, на почтенной шелковой подкладке,- если вы не можете идти, потому что не во что одеться, а какой-нибудь Никодимов, игрок, дрянь, будет... Нет, это уж черт знает что!
Фрак оказался впору. Но Ретизанов так увлекся, что заставил мерить жилет и брюки.
- Послушайте,- сказал он горячо,- я очень вас прошу, наденьте все, здесь фрачная сорочка, галстук, бальные туфли. Христофоров изумился.
- Зачем? Для чего же...
- Я хочу поглядеть вас в параде... Нет, пожалуйста... Вы, может быть, будете другой... Я выйду, вы оденетесь, приходите в кабинет.
Как ни странно было, Христофоров исполнил просьбу. Когда он повязал белый галстук, оправился перед зеркалом, то и ему самому стало странно: правда, показался он как-то иным, тоньше, наряднее, будто свадебное нечто, торжественное появилось в нем.
378
"Вот и маскарад,-думал он с горечью и странной неж- ностью, идя в кабинет.- Вот уж и я - не я!"
- Принц и нищий,- сказал он с улыбкой Ретизанову, войдя в кабинет.
Ретизанов одобрил.
Сговорились так, что в день маскарада, к одиннадцати, Христофоров зайдет к нему, и вместе они пойдут.
Уже в передней, провожая его, Ретизанов впал в задумчи- вость.
- А скажите, пожалуйста,- вдруг спросил он,- что, по- вашему, за человек Никодимов?
- Я не знаю,- ответил Христофоров. Через минуту прибавил: - По-моему - тяжелый.
- А по-вашему - он на многое способен? Христофоров несколько удивился.
- Почему вы... так спрашиваете?
- Нет, ни почему. Я его нынче встретил. Вы знаете, что он мне сказал? Что непременно будет на этом маскараде, хотя его и не звали. Нет, невыносимый человек. Я его ощутил сегодня знаете как? Мертвенно. По-вашему, он зачем туда идет?
Христофоров ничего не мог сказать. Ему подали лифт, он поехал вниз плавно и вдруг тоже вспомнил Никодимова, как спускались они утром, летом, в этом же лифте. "А действительно, тяжелый человек",- подумал он. Вспомнил, как боялся Никодимов лифта. Ему стало даже жаль его.
XIV
Через несколько дней, в назначенное время, Христофоров вновь входил в знакомую квартиру. Ретизанов брился. Он был повязан салфеткой, одна щека гладкая, чуть синеватая, другая вся в мыле. Он оставил острую бородку лицо его стало еще худее и бледней. Увидев Христофорова, кивнул, улыбнулся с тем жалким видом, какой имеют бреющиеся люди.
- Как по-вашему,- спросил он, стараясь не порезаться,- ничего, что я бородку оставил? Или сбрить?
На него напала нервная нерешительность. Сбрить или не сбрить? Он смыл лицо одеколоном, попудрил, так что большие синие глаза еще лучше оттенялись на белизне, и все колебался.
- Нет, не брить,- тихо сказал Христофоров.
- Так вы думаете-оставить... А знаете...-он вдруг захохотал,- я сегодня, по морозу, ходил мимо дома, где живет Лабунская, и выбирал момент, когда народу меньше. Осмотрюсь, и сниму шапку, иду непокрытый. Это было страшно радостно. Вы меня понимаете?
Он вынимал уже обмундировку Христофорова. Слегка стесняясь, тот стал переодеваться. Он был в несколько подавленном настроении - и безучастен. "Хорошо,- думал он, глядя на своего
379
двойника в зеркале и застегивая запонку крахмальной рубашки,- пускай маскарад, или что угодно. Что угодно".
- А вдруг,- говорил в это время Ретизанов, повязывая галстук,- я приеду и не узнаю там Лабунской? Черт... все в масках и костюмах... Это может случиться?
- Вы почувствуете ее,- ответил Христофоров.
- Почувствую... я ее чувствую; когда она в Петербурге... Но вдруг нападет слепота... Понимаете, духовная слепота...
В двенадцать были они готовы. Ретизанов надел на гостя шубу, они вышли. Наняли на углу резвого, запахнулись полостью и покатили. Рысак правда шел резво, но сбивался; снег скрипел; Москва была уже пустынна; по небу, освещенные снизу, летели белые облака, и провалы между ними казались темны. Закутавшись, Христофоров глядел вверх, как в этих глубинах, темно-синих, являлись золотые звезды, вновь пропадали под облаками, вновь выныривали. Привычный взор тотчас заметил Вегу. Она восходила. Часто заслоняли ее дома, но всегда он ее чувствовал.
У большого особняка, на Садовой, сиял молочный электрический фонарь. Подкатывали извозчики. Вылезали закутанные дамы, мужчины, хлопала дверь. В передней надевали маски. Тут висел голубой фонарь. Из-под шуб, ротонд, саков появлялись испанцы, турки, арлекины, бабы, фавны и менады. Два негра, в цилиндрах, в красных фраках, отбирали билеты - у входа, декорированного под ущелье. За ущельем шел коридор, драпированный шалями. Здесь, проходя мимо зеркала, где оправляла прическу молоденькая венецианка на деревянных башмачках, в черной шали, с розами в смоляных волосах, мельком увидел Христофоров две тени, во фраках, шелковых масочках и безукоризненных манишках. Снова не совсем он узнал себя. Снова подумал - может, так и нужно, если маскарад. И чем дальше шел, тем больше нравилось быть под маской. Точно лоскуток шелка, с бархатной оправой для глаз, становился для него приютом в долгом и пустынном пути; точно из-под его защиты видней было происходящее и отдаленней; и еще менее участвовал он сам в пестром гомоне карнавала.