Лишь как-то обиженно жалась
и таяла в области рта
ослабшая смутная жалость,
крестьянской избы доброта.
Но этот родник ее кроткий
был, точно в уступах скалы,
зажат небольшим подбородком
и выпуклым блеском скулы.
И опять ни одного лживого слова. Все - правда. Правда самопожертвования…
Когда наемные лакеи нынешней идеологической перестройки кричат о десятках миллионов крестьян, якобы ставших лагерной пылью, я перечитываю Смелякова и верю ему, говорящему, что крестьянское сословие в 30-е годы не легло в вечную мерзлоту, а стало в своей численной основе летчиками, рабочими, итээровцами, врачами, студентами, машинистами, рабфаковцами, партийными работниками, поэтами, солдатами новой цивилизации.
У моей калужской бабки, крестьянки, было четверо детей. Сын стал летчиком первого призыва, одна дочь - врачом, другая - диспетчером железной дороги, третья - швеей и потом директором швейной фабрики. Читаешь, бывало, некрологи 70-80-х годов - хоронят академика, военачальника, секретаря обкома, народного артиста, известного писателя - и видишь, что все они - вчерашние крестьянские дети… Об этом трудном, но неизбежном для народного будущего превращении крестьянства в другие сословия Смеляков размышлял всю жизнь. Всю жизнь он жаждал точно определить, из какого материала создан жертвенный нимб, окаймляющий лики “делегаток” и “делегатов”, лики чернорабочих социалистической цивилизации.
Чтоб ей вперед неодолимой быть,
готовилась крестьянская Россия
на голову льняную возложить
большой венок тяжелой индустрии.
Строки из предсмертного стихотворения 1972 года, демонстративно названного “Сотрудницы ЦСУ” - то есть Центрального Статистического Управления. Одна из аббревиатур грозного времени…
Я их узнал мальчишеской порой,
Когда, ничуть над жизнью не печалясь,
они с моею старшею сестрой
по-девичьи восторженно общались.
Женские судьбы вчерашних крестьянских дочерей особенно трогали душу подростка, благоговевшего перед их наивным, почти монашеским аскетизмом.
Идя из школы вечером назад,
я предвкушал с блаженною отрадой,
как в комнатушке нашей шелестят
моих богинь убогие наряды.
Но я тайком приглядывался сам,
я наблюдал, как властно и устало
причастность к государственным делам
на лицах их невольно проступала.
Будущий поэт, школьник был счастлив тем,
что с женщинами этими делил
высокие гражданские заботы
и что в шкафах статистики стальных
для грозного строительства хранится
средь миллионных чисел остальных
его судьбы и жизни единица.
И опять, в который раз, поэт на склоне жизни требовал от судьбы ответа: чего больше было в “грозном строительстве” - подневольного жертвоприношения или добровольного самопожертвования? Нет, он не тешил себя риторикой лозунгов и социальными иллюзиями; он трезво, как сотрудницы ЦСУ, умел считать все победы и все утраты, он знал неимоверную цену, заплаченную народом за воплощение небывалой мечты, он видел, как ложатся в ее фундамент лозунги, люди, машины…
Кладбище паровозов.
Ржавые корпуса.
Трубы полны забвенья.
Свинчены голоса.
Словно распад сознанья -
полосы и круги.
Грозные топки смерти.
Мертвые рычаги.
Градусники разбиты:
циферки да стекло -
мертвым не нужно мерить,
есть ли у них тепло.
Мертвым не нужно зренья -
выкрошены глаза.
Время вам подарило
вечные тормоза.
В ваших вагонах длинных
двери не застучат,
женщина не засмеется,
не запоет солдат.
Вихрем песка ночного
будку не занесет.
Юноша мягкой тряпкой
поршни не оботрет.
Больше не раскалятся
ваши колосники.
Мамонты пятилеток
сбили свои клыки…
Великое стихотворенье эпохи!.. Эпоха родила нескольких замечательных поэтов: Заболоцкого, Твардовского, Мартынова, Слуцкого, Павла Васильева. Но Ярослав Смеляков отличался от них всех какой-то особой, совершенно истовой, почти религиозной верой в правоту возникающей на глазах новой жизни. Его поэтические пафос был по своей природе и цельности родственен пафосу древнегреческих поэтов, заложивших основы героического и трагического ощущения человеческой истории, с ее дохристианскими понятиями рока, личной судьбы и античного хора. В его взгляде на жизнь не было ни раздвоенности Маяковского, ни покаянных метаний Твардовского, ни иронии Заболоцкого, ни мировоззренческого надлома Бориса Слуцкого. Рядом с ними - уже в шестидесятые и семидесятые годы - будь они кто старше, кто моложе его, он казался каким-то не желающим сомневаться, эволюционировать и пересматривать свои взгляды “мамонтом пятилеток”. Но что поразительно! В то же время, когда и Твардовский, и Ахматова, и Заболоцкий, и Мандельштам, и Пастернак, кто из “страха иудейска”, кто искренне, создавали Сталину славословия космического размаха, Ярослав Смеляков, восхищающийся героикой сталинской эпохи, посвятил вождю лишь одно стихотворение, да и то после смерти Сталина, да и то не назвав его даже по имени. А стихотворенье особенное, смеляковское, где вождь очеловечен особым образом.
На главной площади страны,
невдалеке от Спасской башни,
под сенью каменной стены
лежит в могиле вождь вчерашний.
Над местом, где закопан он
без ритуалов и рыданий,
нет наклонившихся знамен
и нет скорбящих изваяний,
ни обелиска, ни креста.
ни караульного солдата -
лишь только голая плита
и две решающие даты,
да чья-то женская рука
с томящей нежностью и силой
два безымянные цветка
к его надгробью положила.
1964 г.
Вот так попрощался Смеляков со Сталиным.
К российской героической трагедии ХХ века он, как никто другой, прикасался бережно и целомудренно. Вот почему он останется в нашей памяти единственным и потому изумительным поэтом, подлинным русским Дон Кихотом народного социализма, впрочем, хорошо знавшим цену, которую время потребовало от людей за осуществление их идеалов. Поэтом “не от мира сего” Смелякова не назовешь.
Строительство новой жизни по напряжению, по вовлечению в него десятков миллионов людей, по степени риска, по цене исторических ставок было деянием, которое сродни разве что великой войне. А кто, какой историк скажет о войне масштаба 1812 или 1941 года: подневольно ли в такого рода событиях приносятся в жертву миллионы людских судеб, или они живут стихией добровольного самоограничения и самопожертвования? Естественно, что в такие времена над людским выбором властвует и та, и другая сила, и принудительная мощь государства, и то, что называется альтруизмом, героизмом, аскетизмом.
И все-таки в конце концов именно свободная воля решает исход великих войн и строительств. Не мысли о штрафбате и не страх перед загранотрядами заставлял солдата цепляться за каждый клочок сталинградского берега, как бы ни тщился Виктор Астафьев доказать обратное. Мой отец погиб голодной смертью в Ленинграде, но сейчас, перечитывая его последние письма, я понимаю, что он был человеком свободной воли. Смеляков знал о таинственном законе добровольного самопожертвования, когда размышлял о судьбе своего поколения, уходившего на войну:
Как хочется, как долго можно жить,
как ветер жизни тянет и тревожит!
Как снег валится!
Но никто не сможет,
ничто не сможет их остановить…
Грань между принесением в жертву государством своих сыновей и дочерей и добровольным самопожертвованием - зыбка и подвижна. Да, миллионы несогласных с жестокой дисциплиной и скоростью “грозного строительства” томились в лагерях великой страны, но десятки миллионов созидали ее, не щадя живота своего, понимая суровую истину слов вождя: “Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут”. И чуть было не смяли.
За несколько месяцев до смерти в стихотворении “Банкет на Урале” Ярослав Смеляков в последний раз безоговорочно поставил точку и благословил добровольную всенародную жертву, вспомнив о том, что первый в его жизни банкет случился в середине тридцатых годов - “в снегах промышленных Урала”.
Я знал, что надо жить смелей,
но сам сидел не так, как дома,
среди седых богатырей
победных домн Наркомтяжпрома.
Их осеняя красоту,
на сильных лбах, блестящих тяжко,
свою оставила черту
полувоенная фуражка.
И преднамеренность одна
незримо в них существовала,
как словно марка чугуна
в структуре черного металла.
Пей чарку мутную до дна,
жми на гуляш с нещадной силой,
раз нормы славы и вина
сама эпоха утвердила.
Барельефы этих богатырей, отлитые словно бы из каслинского чугуна, не менее величественны, нежели мраморные статуи богов и героев Эллады. А по своей ли, по государственной ли воле вершили они подвиги, поэт различать не хочет, ибо понимает, что обе силы - и внешняя, и внутренняя - двигали ими… Недаром же он, трижды попадавший на круги лагерного ада, ни в одном своем стихотворенье ни разу нигде не проклял ни эпоху, ни свою судьбу, ни Сталина, умело использовавшего для строительства оба могучих рычага истории: вдохновение и принуждение. А ведь в шестидесятые годы рядом со Смеляковым уже писали, уже издавались и Солженицын, и Юрий Домбровский, и Варлам Шаламов. Но как ни старалось поэтическое окружение Смелякова - Евтушенко, Межиров, Коржавин и другие искренние и фальшивые певцы революции и социализма - добиться от Ярослава осуждения эпохи первых пятилеток, старый лагерник не пошел на самоубийственный шаг и не предал ни своего призвания, ни своей судьбы.
А к евтушенковско-межировским крикам о тоталитаризме и культе личности Смеляков относился с плохо скрытой брезгливостью. Всем, с нетерпением ожидавшим от него после ХХ съезда партии мазохистского осуждения истории, проклятий тоталитарному режиму, солженицынского, говоря словами Блока “публицистического разгильдяйства”, он неожиданно ответил публикацией стихотворенья “Петр и Алексей”.
Петр, Петр, свершились сроки
Небо зимнее в полумгле.
Неподвижно белеют щеки,
и рука лежит на столе.
Как похож его “строитель чудотворный” на богатырей из Наркомтяжпрома, на Тараса Бульбу, приговорившего к смерти изменника - сына Андрея, на Иосифа Сталина, отчеканившего: “я солдат на генералов не меняю”, когда ему предложили обменять попавшего в плен сына Якова на фельдмаршала Паулюса.
День в чертогах, а год в дорогах,
по-мужицкому широка
в поцелуях, перстнях, ожогах
императорская рука.
Слова вымолвить не умея,
ужасаясь судьбе своей,
скорбно вытянувшись пред нею,
замер слабостный Алексей.
Нет, не в Петровской гордыне тут дело, не в сверхчеловеческом тщеславии. Все серьезней: Алексей - это угроза делу Петра, создаваемой его волей новой жизни, будущему России.
Не начетчики и кликуши,
подвывающие в ночи, -
молодые нужны мне души,
бомбардиры и трубачи.
Что происходит в этой сцене? Кто и чем жертвует? Кто идет на самопожертвование? И то и другое происходит одновременно. Ибо Алексей - плоть от плоти государевой, он его наследник, его продолжение, и, отправляя сына на казнь, Петр как бы жертвует кровной частицей себя самого… В это мгновенье талант Смелякова взмывает до вершин мировой поэзии, где в разреженном горнем воздухе витают героические души протопопа Аввакума, эсхиловской Антигоны, гоголевского Тараса, пушкинского Медного Всадника:
Это все-таки в нем до муки,
через чресла моей жены,
и улыбка моя, и руки
неумело повторены.
Рот твой слабый и лоб твой белый
надо будет скорей забыть.
Ох, нелегкое это дело -
самодержцем российским быть.
Но главный трагический парадокс стихотворенья в том, что поэт жалеет не сына, не жертву, а Петра-жреца за его страшное отцовское решенье и за его отцовскую муку.
Зимним вечером возвращаясь
по дымящимся мостовым,
уважительно я склоняюсь
перед памятником твоим.
Молча скачет державный гений
по земле из конца в конец.
Тусклый венчик его мучений.
Императорский твой венец.
Опять и опять в который раз Смеляков не может отделаться от искушения разгадать - какой же венец окаймляет головы его героев, и есть ли в нимбах, осеняющих лики, отблеск святости… А потому столь навязчиво и постоянно возникает в его поэзии образ венка: “императорский твой венец”, “тусклый”, почти терновый “венчик его мучений”, “красное пламя косынки”, венок из цветущего льна на голове крестьянки, “красный колпак санкюлота”, вдавленная морщина от “полувоенной фуражки” на сильном лбу богатыря из Наркомтяжпрома, “черный венок моряка”, “большой венок тяжелой индустрии”…
Окружение Смелякова 50-60-х годов не зря относилось к нему и с подобострастием, и с тщательно скрытым недоверием. Он тоже понимал, с кем имеет дело, знал сплоченную силу этих людей, помнил о том, как был повязан их путами в атмосфере чекистско-еврейского бриковского салона его кумир Маяковский, помнил, что духовные отцы тех, кто сейчас крутится возле него, затравили Павла Васильева за так называемый антисемитизм и русский шовинизм, но до поры до времени молчал или был осторожен в разговорах на эту тему, но как честный летописец эпохи не мог не написать двух необходимых для него стихотворений, которые в полном виде были опубликованы лишь после его смерти.
ЖИДОВКА
Прокламация и забастовка.
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.
Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена -
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она…
В 1987 году демократы из “Нового мира” впервые опубликовали это стихотворение. Но они всю жизнь, со времен Твардовского, воевавшие против цензуры, не смогли “проглотить” название и первую строфу: стихотворение назвали “Курсистка”, и первую строфу чья-то трусливая рука переделала таким образом:
Казематы жандармского сыска,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала курсистка
Комиссаркой гражданской войны.
Конечно, понять новомировских “курсисток” можно… “Ну хотя бы поэт “еврейкой” назвал свою героиню. Ведь написал же он дружеские стихи Антокольскому: “Здравствуй, Павел Григорьевич, древнерусский еврей!” А тут - “жидовка” - невыносимо, недопустимо, в таком виде печатать нельзя!”
Брызжет кляксы чекистская ручка,
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.
Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти.
Никому никаких снисхождений
Никогда у нее не найти.
……………………………………
Все мы стоим того, что мы стоим,
Будет сделан по-скорому суд,
И тебя самое под конвоем
По советской земле повезут…
Две женщины. Одна - русская работница (“прямые черты делегаток, молчащие лица труда”), все умеющая мать и жена, обутая в мужские ботинки, одетая в армейское белье, - и другая - профессиональная революционерка, фанатичная чекистка в кожанке с револьвером на боку, не умеющая “ни стирать, ни рожать”, а только допрашивать и расстреливать… Два враждебных друг другу лика одной революции… Какой из них был Смелякову дороже и роднее - говорить излишне. После смерти Смелякова это, одно из лучших его стихотворений, по воле составителей и издателей не вошло даже в самую полную его книгу - однотомник, изданный в 1979 году “Большой библиотекой поэта”. Настолько оно было страшным своей истерической правдой так называемым “детям ХХ съезда партии”.
Время сломало и опрокинуло многие устои смеляковского мировоззрения. Он верил, что Союз народов создан уже навсегда, что “дело прочно, когда под ним струится кровь”, кровь самопожертвования. Он любил ездить на Кавказ и в Среднюю Азию, он любил Кайсына Кулиева и Давида Кугультинова и за талант, и за невзгоды, которые они перенесли вместе со своими народами. Он верил, что все эти кровавые противоречия - в прошлом.
Мы позабыть никак не в силах,
ни старший брат, ни младший брат,
о том, что здесь в больших могилах,
на склонах гор чужих и милых
сыны российские лежат.
Апрельским утром неизменно
к ним долетает на откос
щемящий душу запах сена
сквозь красный свет таджикских роз.
Я бродил по этим тропам Гиссара и Каратегина, не отдавая себе отчета в том, что лишь тридцать лет тому назад буденновские конники сходились здесь грудь на грудь с басмачами-душманами. Однажды, возвращаясь из геологического маршрута по каменистой тропе, вьющейся над кипящим голубым потоком, я увидел под тутовым деревом холмик из камней, над которым свисали с зеленых веток разноцветные тряпичные тенты.
- Что это? - спросил я у сопровождавшего меня местного таджика. Он внимательно посмотрел мне в глаза и не сразу, но ответил:
- Известный басмач тут похоронен. Из нашего рода.
Так что “на склонах гор чужих и милых” были зарыты и те, и другие. И однако я с естественным спокойствием во время геологических маршрутов забредал в самые отдаленные кишлаки, где по-русски кое-как можно было объясниться лишь с чайханщиком, присаживался к чабанскому костру попить чаю с чабанами - потомками басмачей-душманов. Мы улыбались друг другу, в глазах моих собеседников не было ни затаенной злобы, ни коварства, только любопытство и радушие.
Я прощался с этими темнолицыми белозубыми людьми, мы жали друг другу руки, не подозревая, что через тридцать лет их соплеменники будут отрезать головы русским солдатам на разгромленных заставах расчлененной страны. Но в те времена мир Средней Азии еще жил общим укладом, столь дорогим сердцу Ярослава Смелякова.
Правда, он предчувствовал, что после его смерти история может быть переписана, кое-какие опасения жили в его душе.
Не нужен мне тот будущий историк,
который ни за что ведь не поймет,
как был он сладок и насколько горек
действительный, а не архивный мед.
Смеляков как будто бы предвидел появление различных волкогоновых, антоновых-овсеенков, александров яковлевых, но такого количества грязи, лжи и клеветы, которое выльется на его поколение и на историю отечества, он предвидеть не мог. Хотя и предупреждал их от наглого легкомыслия и тщеславного амикошонства, когда создал в своем воображении сцену, как якобы однажды он подошел в Кремле к креслу Иоанна Грозного в его царственной спальне:
И я тогда, как все поэты,
мгновенно безрассудно смел,
по хулиганству в кресло это
как бы играючи присел.
Но тут же из него сухая,
как туча, пыль времен пошла,
и молния веков, блистая,
меня презрительно прожгла.
Я сразу умер и очнулся
в опочивальне этой там,
как будто сдуру прикоснулся
к высоковольтным проводам.
Урока мне хватило слишком,
не описать, не объяснить.
Куда ты вздумал лезть, мальчишка?
Над кем решился подшутить?
А нынешние - не просто играючи, не просто шутя, не по безрассудной смелости, а по глумливому расчету, за большие деньги, за карьеру и льготы, с напряженными от страха и ренегатской ненависти лицами, хватаются за высоковольтные провода истории, корчатся, гримасничают, лгут до пены на губах. Им никогда не понять душу истинного поэта русского социализма; они жаждут заглушить его голос - “чугунный голос, нежный голос мой”, стереть с лица земли его “заводы и домны”, закрыть его шахты, разрушить его монументы, вывернуть с насыпи шпалы его железных дорог, осквернить его мавзолей. Мародеры истории… Впрочем, пусть они не забывают о судьбе еще одного мародера - Исаака Бабеля, который после октября 1917 года приехал в Зимний дворец, зашел в царские покои, примерил на себя халат Александра III, отыскал спальню и завалился в кровать вдовствующей императрицы. Все было на самом деле, и возмездье настигло его через 20 лет - в 1937 году… Да, видимо, можно разрушить материальную часть цивилизации Ярослава Смелякова. Но духовный мир, мир памяти, мир его героев и героинь с нимбами, венками, кумачовыми косынками, “венчиками мучений” живет по своим, неподвластным для разрушителей законам. “В нем было бессмертное что-то…”
А еще он чувствовал и завещал нам нелегкое бремя памяти обо всем русском крестном пути, и знал, что сквозь всю пелену грядущего глума будут все-таки проступать как бы начертанные тусклым пламенем его слова, которые он оставил на соловьевской истории России:
История не терпит многословья,
трудна ее народная стезя.
Ее страницы, залитые кровью,
нельзя любить бездумною любовью
и не любить без памяти нельзя.
Недавно молодой поэт Михаил Молчанов опубликован в “Нашем современнике” стихотворение о Смелякове, которое заканчивалось так:
При нем пленялись реки.
Он свято верил в труд.
Теперь его вовеки
у нас не издадут.
Неверно. У “них” не издадут, “они” не издадут. Издадут “у нас”, издадим “мы”. Небольшую книжечку, тридцать-сорок стихотворений, но таких, у которых вечная жизнь.
Калуга, 7-8 ноября 1997 г.
Печатается в сокращении.
Полностью публикуется в N 12 “Нашего современника” за 1997 год.
P. S. В дополнении к статье публикуем впервые на русском языке
в “Нью-Йорк тайм”, посвященное полемике с А. Солженицыным.
ТВАРДОВСКИЙ - ЧЕЛОВЕК И ПОЭТ
Ярослав Смеляков
Я только что прочитал статью А. И. Солженицына “Печаль по Твардовскому”, опубликованную в вашей газете (12 февраля).
Мы, читатели и друзья этого выдающегося поэта, тоже скорбим над его могилой, но по-другому - без политической истерики, без нелепого желания обратить к собственной выгоде даже смерть знаменитого писателя, признанного своим народом и правительством. Уверен, что Твардовского огорчила и возмутила бы похоронная патетика этого выступления Солженицына, что он бы воспринял это выступление как попытку посмертной политической дискредитации. Автор статьи стремится представить Твардовского противником не только правителства, но и нашей армии. В слепом запале он не замечает, что сам себе противоречит, когда пишет о том, что на гроб поэта были возложены венки от советских военнослужащих. Или он считает, что венки возлагали втайне от командиров и заодно с ним, Солженицыным?
Было бы очень кстати напомнить читателям о том, что незадолго до смерти поэта “Воениздат” выпустил в свет одному Богу ведомо какое по счету издание “Василия Теркина”. Во время последнего Съезда писателей Российской Федерации “Теркиным” торговали в книжных киосках рядом с Колонным залом, и я видел, как Твардовский весело спустился со сцены, где сидел президиум Съезда, купить несколько книг, чтобы их раздарить.
Немного позже издательство “Советский писатель” выпустило двухтомник Твардовского, и я с радостью написал о поэте, по просьбе газеты “Известия”, большую, исполненную признательности статью. Не так давно в издательстве “Художественная литература” вышло полное собрание сочинений Александра Твардовского, честь, выпадающая очень немногим писателям. В прошлом году ему в третий раз вручили Государственную премию. Разве это похоже на травлю? Солженицыну до смерти хочется превратить этого широкоплечего, умного и веселого человека в затравленного страдальца и причислить его, как и самого себя - именно, как самого себя, - к так называемым мученикам.
Я не хочу, чтобы у иностранных читателей сложилось с моих слов представление о моем старшем товарище как о счастливце с безоблачной биографией. Подобно всем большим писателям, он прожил жизнь трудную и деятельную: были у него свои огорчения, свои ошибки, свои радости и свои иллюзии. Но он не разделял, да и не мог разделять иллюзии Солженицына о том, что в один прекрасный день советская власть рухнет, и новая молодежь построит матренин мир на ее дымящихся руинах. Твардовский был олицетворением нашей социальной системы.
Современная советская поэзия берет лучшие стихи и поэмы Александра Твардовского за образец и будет, как и народ, всегда любить и почитать это имя.
Ярослав СМЕЛЯКОВ
Москва 3 марта 1972 г.
ВЛАСТЬ С РУССКИМ СЕРДЦЕМ ( Беседа с Владимиром Бондаренко )
Дмитрий Васильев
Владимир БОНДАРЕНКО. Дмитрий Дмитриевич, какое-то время уже о фронте “Память” много не говорят. Нам интересно, что сегодня представляет из себя нынешняя “Память”.
Дмитрий ВАСИЛЬЕВ. Дело в том, что мы очень долго, на первый взгляд так покажется, стояли в тени и как бы ничем не занимались и ничего не делали. На самом деле, это обманчивое мнение. Почему? Потому что по первым своим политическим годам мы для себя обнаружили одну очень неприятную закономерность. Мы выводим людей на площадь, их снимают всех на видеокамеры, и после этого у наc вдруг большое число людей в неизвестном направлении исчезает, то есть как бы организация сокращается. Спецслужбы нас обрабатывают, и таким образом запугивая людей, они естественным образом влияют на количественный состав организации. Но с другой стороны, мы обрадовались - своеобразное сито получилось. Слабые все исчезали, сильные оставались. У нас осталось мощное ядро, которое мы решили спасти, сохранить. Вы, Владимир Григорьевич, являетесь представителем газеты левых убеждений. У меня у самого бабка была коммунисткой с 19-го года, и я ничего плохого не видел в том, что они делали, все отдавали народу. Бабушка вообще через месяц пенсию свою отдавала для детдома, она была пенсионером союзного значения. Она нас учила есть мурцовку, я до сих пор помню и люблю есть мурцовку. Во-первых, я вспоминаю о бабушке, а во-вторых, о тяжелых временах. Это черный хлеб, подсолнечное масло и лук. Она не была вегетарианкой. Она просто не понимала роскоши, когда другим людям плохо. Я понял, что она нам делала постные дни именно в те дни, когда был действительно пост, это Среда и Пятница. Потом уже ко мне это в сознание пришло. И умирала она с молитвой на устах, будучи коммунистом. Для меня это было поразительно. Но с ней я никогда о ее убеждениях не спорил, я ее очень любил и видел, как она жила. Отца я очень рано лишился. Все сегодня говорят, что мой отец еврей, а я скрываю свою фамилию. Мама просто долго не говорила всей правды, кто мой отец и как он погиб. И когда я узнал о его гибели все, я, естественно, встал на путь политической борьбы. Я понимаю, что спецслужбы нас никогда не оставят, потому что мы выступаем против сионизма, который совершенно поработил всю нашу державу. Мы не просто так к этому определению пришли. Когда мы начинали свою деятельность, мы начинали с восстановления духовности нации. А это работа по восстановлению памятников истории, культуры, и это та великая культура, которую нам оставили предки, ее надо было возрождать, она была осквернена, затоптана. Я потом стал понимать, что коммунистическая доктрина была использована сионистами, потому что когда берешь коммунистическую доктрину в основе, она же вроде такая гуманная, там ничего плохого нет. Древняя утопия. Мама моя свято верила, и бабушка моя свято верила, я тоже определенный этап жизни был пионером и комсомольцем. Мы, когда усвоили для себя, что выступаем против достаточно серьезной машины, естественно, поменяли свою тактику. Здесь голыми руками не возьмешь. Мы решили формировать и воспитывать свой кадровый офицерский состав. То есть, как говорил генерал Драгомилов: не будет офицерского корпуса, не будет никакой армии. Мы как бы перешли на оппозиционную борьбу с партизанской методикой действий, меняя узлы, меняя географию, меняя удары, но стратегию самого удара вести все время в одном направлении, никуда не отступая. И это дало свои результаты. Мало какая организация может похвастаться людьми, которые в организации 10-15 лет. Мало кто может похвастать, что придя в организацию четырнадцатилетними ребятами, они сегодня уже стали 21-22-летними сильными мужчинами. Это люди трезвого мышления, хорошо образованные, которые будут не по-кухонному понимать проблему сионизма, то есть по принципу: “Бей жидов, спасай Россию!” Это провокационный лозунг, от него страдали только русские. Этого нельзя допускать. Сегодня наша организация может похвастаться людьми, которые могут самостоятельно вести идеологическую работу.
“Память” - это своего рода лаборатория.
В. Б. Вы хорошо знаете сельское хозяйство, вы выступаете за немедленную продажу земли? Ведь вы же монархист, а как говорят, против продажи одни коммунисты?
Д. В. Категорически против продажи земли! Земля должна передаваться людям по наследству, даваться в пользование. Безусловно, это должно происходить. Но она должна даваться не для строительства особняков. Рядом со мной на пахотной земле вдруг вырастает за два года огромный дворец. Такого не позволят нигде в мире. Я не из-за зависти говорю, но особняки вырастают там, где надо возделывать хлеб. И вдруг мне говорят: земля продается. Как она может продаваться, если нет законодательства? Значит, это незаконные акции.
Я категорически против продажи, потому что морально-нравственное состояние общества находится в таком катастрофическом положении, и доведенное до отчаяния население, не сможет эту землю обрабатывать. Землю купят чужаки. Я, например, для себе сегодня заметил страшную вещь: идет колонизация старых русских городов. Если я в Переславль-Залесский приезжал 15 лет тому назад, видел город русских людей. Сейчас, наверное, пол-Кавказа находится в Переславль-Залесском. Они и скупают землю.
В. Б. Хочу перебить вас и задать вопрос: вы несколько раз подчеркивали свою бедность и бедность вообще русских. Воспринимаю это как минус, почему вы не состоянии стать богатым хозяином? Почему не можете развернуться так, чтобы стать активным политиком, стать мощной внушительной силой? Что вам мешает?
Д. В. Нам ничего не мешает. Дело в том, что колонисты разных национальностей, как правило, держатся родовым клановым хозяйством.