Первый тезис Богданова о задачах пролетариата в области искусства звучит так: “Две грандиозные задачи стоят перед рабочим классом в сфере искусства. Первая — самостоятельное творчества: сознать себя и мир в стройных живых образах, организовать свои духовные силы в художественной сфере. Вторая — получение наследства: овладеть сокровищами искусства, которые созданы прошлым, сделать своим все великое и прекрасное в них, не подчиняясь отразившемуся в них духу буржуазного и феодального общества. Эта вторая задача не менее трудна, чем первая”.
Ленин же высказывался на эту тему в таком духе: “Надо уметь различать, что было в старой школе плохого и полезного нам, и надо уметь выбрать из нее то, что необходимо для коммунизма… Отрицая старую школу, мы поставили себе задачей взять из нее лишь то, что нам нужно для того, чтобы добиться настоящего коммунистического образования”.
Пренебрегая очевидным сходством тезисов Ленина и Богданова, авторитетный исследователь В. Горбунов пишет о разоблачении Лениным “мелкобуржуазных революционеров и анархистски настроенных “леваков”, ссылаясь на эту и схожие фразы вождя. Его коллега Л. Пинегина более последовательна, но даже довольно точно характеризуя позицию Пролеткульта как “смещение отрицания классического наследия с признанием его необходимости для становления новой культуры”, она упорно не желает видеть, что суть позиции Ленина состоит именно в этом же. В подтверждение этого сопоставим еще несколько цитат из Ленина и Богданова.
Программный документ Ленина на 1920-21 гг., целиком отразивший его взгляды на культурное наследие, это знаменитая “Резолюция о пролетарской культуре”. Вот ее основные тезисы.
Примат классовых интересов: “Вся постановка дела просвещения… должна быть проникнута духом классовой борьбы пролетариата за успешное осуществление целей его диктатуры, т. е. за свержение буржуазии, за устранение всякой эксплуатации человека человеком”.
Культурная гегемония пролетариата: “Поэтому пролетариат… должен принимать самое активное и самое главное участие во всем деле народного просвещения”.
Вернувшись все к той же статье Богданова “О художественном наследстве”, мы найдем там те же мысли, хотя и выраженные несколько по-другому:
Примат классовых интересов: “Рабочему классу необходимо найти, выработать и провести до конца точку зрения, высшую по отношению ко всей культуре прошлого, как точка зрения свободного мыслителя по отношению к миру религий. Тогда станет возможно овладеть этой культурой, не подчиняясь ей, — сделать ее орудием строительства новой жизни и оружием борьбы против самого же старого буржуазного общества”.
Культурная гегемония пролетариата: “Коллективно — трудовая точка зрения есть все — организационная. Иной и не может быть точка зрения рабочего класса, который организует внешнюю материю в продукт — в своем труде, себя самого в творческий и боевой коллектив — в своем сотрудничестве и классовой борьбе, свой опыт в классовое сознание — во всем быту и творчестве и которому история поручает миссию — стройно и целостно организовать всю жизнь всего человечества”.
Богданов несколько иначе выражает свои мысли, более пространно и с большим количеством всевозможных аллюзий, но суть позиции обоих, безусловно, тождественна: пролетариат должен стать в культуре ведущим, а не ведомым классом, путем осмысления “буржуазной” культуры через призму своих, пролетарских, целей и интересов, так, как это делал великий Маркс. Разница в том, что Ленин видит в культуре лишь одну из сторон пролетарской диктатуры, причем не самую главную, а Богданов признает за культурой первостепенное значение в формировании нового общества. Причем оба они исключают возможность существования “культуры ради культуры”.
Нужно отметить. что это не сходство между идеями двух личностей, а именно сходство двух программ: официальной, ленинской, и программы Пролеткульта. Подтверждение тому — сформулированные в протоколах заседаний Наркомпроса и Пролеткульта “основные принципы”.
“Пролетариат должен постичь все достижения предыдущей культуры, усвоить из нее все то, что носит на себе печать общечеловеческого”, — гласят датированные 1919 годом пролеткультовские тезисы. “Сохранение действительных ценностей искусства прошлого, критическое усвоение их пролетарскими массами”, — так формулирует свои задачи Наркомпрос, причем только в 1920 г.
Наркомпрос, по сути, воспроизводит более ранние тезисы участников Всероссийской конференции пролеткультов. И опять историки преподносят тезисы Наркомпроса — Луначарского-Ленина как удар по “нигилистическим тенденциям Пролеткульта”…
Но все процитированные выше документы, однако, носят чисто декларативный характер. Насколько эти заявления сообразуются с настроениями рядовых членов Пролеткульта? В наиболее общем виде их позицию сформулировал Ф. Калинин, один из учеников фракционной отзовистской “школы” на острове Капри, созданной Богдановым, Луначарским и Максимом Горьким. По его выражению, пролетариат в вопросах культуры “не должен идти левее здравого смысла”. В более развернутом виде это выразил П. Безсалько, которого комментаторы сочинений Богданова назвали “самым левым пролеткультовцем”: “Церкви и дворцы, если их не будут посещать — сами развалятся, без нашего участия. Костры из книг мы также устраивать не будем, но и хлам переиздавать не будем”. Ту же идею, но в более утонченной форме высказало объединение пролетарских поэтов “Кузница”: “Старую культуру надо не разрушать, а преодолевать для новых достижений”.
Так что же это было — попытки “безумных ниспровергателей культурного наследия” замаскировать свои взгляды, или их истинное лицо? Рассмотрим факты: если бы взгляды одиночек типа Кириллова оказывали влияние на “генеральную линию” Пролеткульта, то мы имели бы массу разрушенных музеев, сожженных произведений искусства, разгромленных библиотек. Однако в действительности все было совсем по-другому — к 1921 г. в стране открылось около двухсот новых музеев (до революции их было всего 30), полным ходом шла реставрация Кремля, ярославских храмов, иконы “Троица” Рублева, Горький основывает издательство “Всемирная литература”, планируя издать около полутора тысяч шедевров мировой литературы. Все это делается силами Наркомпроса, в котором до 1921 года основную роль, по признанию исследователей, играли пролеткультовцы.
Стоят на месте и Исаакиевский собор, и собор Василия Блаженного. Даже Медный всадник остался на старом месте, несмотря на обещание крайне левых пролеткультовцев ”убрать все царские монументы на площадях”, а за то, что был убран в подсобки Русского музея Александр III Паоло Трубецкого (“стоит комод, на комоде бегемот, на бегемоте идиот, на идиоте шапка”), деятелей “культурной революции” искусствоведы хвалят и по сей день…
Будем откровенные до конца: деятельность иных генсеков, особенно Хрущева, нанесла облику Москвы, Ленинграда и исторических частей других русских городов ущерб, не сравнимый с “перегибами” первых лет революции.
НАИБОЛЕЕ ЧЕТКО разница между “выжиданием — преодолением”, ведшим в большинстве случаев к осознанию ценности “культурного наследства”, и “безвозвратным уничтожением” проявилась в полемике пролеткультовцев и футуристов. Деятельность футуристов, или “будетлян”, как сами они любили себя называть, вызывала в то время у очень многих по меньшей мере недоумение. То, во что превратился их стараниями центр Питера, пугает даже сейчас, с эскизов и фотографий. Так, например, на Александровскую колонну был напялен огромный бесформенный каркас из пересекающихся геометрических фигур кричащих цветов, а вокруг нее поставлены гигантские ромбовидные красные фонари на подставках, светившиеся ночью. Марсово поле отдекорировали в принципиально ином стиле — примитивистском: вся территория была заставлена угрюмыми панно, изображающими не то жниц, не то плакальщиц. В центре был воздвигнут грандиозный обелиск, украшенный штандартами с изображением некой падающей массы (“Летящая слава”). Но больше всего досталось питерским мостам. Что изображено на флагах и транспарантах, “украсивших” мосты, — я просто затрудняюсь сказать, но размеры, как всегда, грандиозны. Все это выглядит тем более абсурдно, что надписи на большинстве плакатов и транспарантов совершенно неразборчивы, а подчас сознательно запутаны и больше напоминают хитроумные ребусы. Все это вызывает желание вместе с блоковской старушкой воскликнуть: “Сколько бы вышло портянок для ребят!”
Авторы этого необузданного агитационного абсурда — видные футуристы и авангардисты Н. И. Альтман, В. Д. Баранов-Россине, Д. П. Штенберг, И. А. Пуни, все они вошли в ставший культовым альбом “Неизвестный Русский Авангард”.
Это шокирующее оформление Петербурга и Москвы, которое И. Кондаков назвал “чем-то вроде всенародного “хеппенинга”, не могло не возмущать и современников. “Едва ли пролетариат доволен этим даром футуристов, и едва ли футуристическо-кубическую пачкотню он захочет… признать своим искусством. Нарисованный на плакате рабочий в кубе и квадрате с вихляющимся задом и с разваливающимся на квадраты позвоночником едва ли завоюет симпатию в широких трудовых массах”, — с плохо скрываемой злобой пишет об оформительских изысках футуристов П. Безсалько.
То, что выдающиеся памятники и городские ансамбли были не снесены ради создания “футуристическо-кубических” шедевров на их месте, а лишь задрапированы этой “заумной пачкотней” — лишь результат малого (сравнительно с Пролеткультом) влияния футуристов на Наркомпрос и лично на Луначарского. В период до конца 1920 года Луначарский находился под влиянием именно Богданова, так что удерживание футуристов “в рамках” можно назвать личной заслугой последнего.
О планах футуристов относительно памятников культуры красноречиво свидетельствуют строки раннего Маяковского:
Белогвардейца
найдите и к стенке.
А Рафаэля забыли?
Забыли Растрелли вы?
Время
пулями
по стенкам музеев тенькать…
А почему
не атакован Пушкин?
Эти стихи, впрочем, почти так же избиты, как “Мы” Кириллова, хотя преподносятся, как правило, как “полушутливые”. По счастью, существуют изречения других футуристов, рассеивающие этот ореол “полушутливости”. “Взорвать институт старых архитекторов и сжечь в крематории остатки греков, дабы побудить к новому, дабы чист был новоскованный образ нашего дня”, — писал Малевич, а “почти футурист” О. Брик, этот Азеф 20-х, был замечен во вдохновенном цитировании лозунгов основоположника футуризма Маринетти о “ежедневном плевании на алтарь искусства”.
До такой степени нигилизма не доходил даже “самый левый пролеткультовец” П. Безсалько. Он, кстати, рассказывает о признании Маяковского пролеткультовцам — “читаю Пушкина по ночам и оттого ругаю, что, быть может, сильно люблю”. Опираясь на эту фразу, Безсалько упрекает Маяковского в двуличности и неискренности, в “симуляции” радения за пролетарскую культуру. Эту игру, этот “бутафорский гром” он выделяет как основное качество всех футуристов. Убежденность в том, что футуристы только заигрывают с пролетариатом, разделялась всеми пролеткультовцами. “У нас разные социальные корни, разные цели”, — пишет Калинин.
Чтобы полнее показать бездну, разделявшую футуристов и Пролеткульт, дадим критику футуристов “справа”. Д. Мережковский, лично знавший многих из виднейших футуристов и сам не чуждый окрашенных декадансом инноваций в литературе и философии, так охарактеризовал суть футуризма: “Дикари пожирают своих престарелых родителей. Надругательство над прошлым, отрицание истории — сущность дикарства, сущность футуризма”.
Здесь поражают своей абсолютной точностью два тезиса: определение футуристов как дикарей (сразу вспоминаются “Обезьяний царь” Ремизов, символист и его “Обезьянья палата”, членами которой были многие видные футуристы) и указание на надругательство над прошлым как сущность футуризма.
Красные фонари на Александровской колонне, лысая баба с трубой на Марсовом поле, фронтоны Смольного, Зимнего, Русского музея, спрятанные за абстрактными полотнами кричащих цветов, проект выкрашивания Медного всадника в красный цвет в честь 1 Мая — все это может быть расценено исключительно как надругательство, утонченный вандализм. Это даже не “палачи красоты”, но исполнители завета Маринетти “ежедневно плевать на алтарь искусства”. Особо ретивые пролеткультовцы по необразованности и неопытности порывались разрушить старую культуру заодно с ненавистным “миром насилия”, толком не зная, что будут строить. Перлы футуристов — или породия “обезьянничанье”, или откровенное издевательство над культурой.
Наше счастье, что их уродливые фантазии, не в последнюю очередь — благодаря Пролеткульту, воплотились только в картоне и гипсе…
ИТАК, МОЖНО С УВЕРЕННОСТЬЮ СКАЗАТЬ, что “культурный нигилизм” и “культурный вандализм” Пролеткульта в целом — миф, базирующийся на отдельных, вырванных из контекста примерах. Мы также видим, что позиция Пролеткульта в отношении “художественного наследия” не является сектантской, как это было принято считать, а совпадает, за небольшими разночтениями, с ленинской. Причем, тезисы Ленина, в большей или меньшей степени, совпадают с идеями Богданова, высказанными несколько раньше. Реальная же опасность для русской культуры, по нашему голубому убеждению, исходила от так называемых футуристов, в своих нигилистических призывах заходивших столь же далеко, как пресловутый Кириллов. Причем если позиция Кириллова не одобрялась руководством Пролеткульта, то позиция того же Маяковского в свое время являлась отражением позиции руководства футуристов. Их критика пролеткультовцами и участие последних в Наркомпросе, однако, до некоторой степени ослабляли деструктивные порывы футуристов.
Ясно одно: мы можем расценивать деятельность Пролеткульта в области “культурного наследия” как позитивную и исторически необходимую, сыгравшую значительную роль в формировании советской культуры и обеспечении ее преемственности с культурой дореволюционной. А “звериный оскал” Пролеткульта — не более, чем миф.
СВИДАНИЕ С СОБОЙ ( рассказ )
Петр Проскурин
ТЕПЕРЬ ГОША часто молился. Он сам не знал, когда и почему это началось, очевидно, уже давно, после последнего госпиталя. Просто наступил срок и ему стало необходимо что-то непонятное и сокровенное шептать, проснуться, уставиться перед собой в темень, в московскую неумолчную тишину и шевелить сухими губами, обращаясь к неведомому, просить хотя бы о пустяке, ну, допустим, чтобы подступавшее воскресенье оказалось солнечным и можно было бы съездить за город, походить по лесу, послушать птиц и набрать немного грибов. Для себя он никогда ничего не просил, он считал, что у него все есть, и даже в избытке, он опасался очередной неприятности вообще. Допустим, на московских детей или котов мог напасть очередной мор, а то где-нибудь рядом, на станции метро Пушкинская или Арбатская, взорвут бомбу и поднимется несусветная суета, могут прийти с допросом и к нему, и к его соседям, начнут говорить и спрашивать всяческие глупости. Одним словом, Гоша являлся потомственным москвичом, и, конечно, все его страдание заключалось в незнании истинной цели жизни, или вернее, в ее утрате, хотя Гоша, как и десятки тысяч других москвичей, тайно полагал свое предназначение просто в своем присутствии на земле и в славном древнем граде Москве, в чем и был абсолютно прав. И пусть со стороны в глазах московских мещан казалось странным, что он, в преддверии надвигающихся сорока лет, по-прежнему был один в своей наследственной квартире в самом центре столицы, менять он ничего не собирался, менять ему что-либо было и не суждено.
Открыв глаза и утешившись подобными тягучими и успокаивающими мыслями, Гоша сосредоточился, стараясь успокоить какую-то, не свойственную его душе по утрам, сумятицу. “Господи, Боже мой, — сказал он себе, — я тебя не знаю и боюсь узнать… Сознаюсь, я грешник, не верю в милосердие жизни, вот и живу в скорлупе — люди страшны и несут только зло. Знаешь, я устал от зла и ненависти, одного прошу — будь милостив, избавь меня от людей, близкое общение с ними обязательно отзовется горем и ущербом. Дай мне жить в вере одиночества. Дай всем того, что они сами себе желают, а я свое искушение принял с избытком. И до конца. А еще благослови день грядущий и пусть он протечет тихо и мирно…”
Подобно всякому здравомыслящему человеку, заботящемуся о своем здоровье, Гоша тщательно побрился, несколько раз присел, с удовольствием отмечая возвращающуюся легкость и гибкость суставов, помотал руками, сходил в душ, крепко растерся мохнатым полотенцем, позавтракал овсянкой на воде, запил ее стаканом фруктового отвара, измерил себе давление, остался доволен и стал собираться на утреннюю прогулку. Взглянув на термометр за окном, он удивился — было не по-летнему прохладно, всего шестнадцать, и он, выбрав кожаную английскую куртку с большими накладными карманами, всю в молниях и эмблемах закрытых лондонских клубов. Он полюбовался ею, встряхнул — дорогая кожа, переливаясь, заструилась мягкими складками. Он было набросил ее на плечи, но в дверь позвонили. Помедлив и взглянув в глазок, он увидел уродливо и изумленно улыбающееся, широкое, в лохматых облаках седых пепельных волос лицо соседки и услышал ее приглушенный голос, знакомый с раннего детства, когда мама была еще молодой и красивой, а соседка тетя Ася стройной и привлекательной с длинными ногами в лакированных лодочках, и когда неразлучные подруги часто о чем-то оживленно шептались на кухне.
— Гоша, ты еще дома? Открой, пожалуйста, — шумно попросила тетя Ася и, едва переступив порог, казалось, тотчас наполнила собой не только прихожую, но и все остальное пространство квартиры. — О, да ты молодец, уже при параде! — одобрила она и хитро, с затаенной лаской взглянула. — Уж не сватовство ли наконец предстоит?
— Здравствуй, тетя Ася, — в тон ей, с легкой усмешкой отозвался Гоша, по привычке уходя далеко в сторону от давней и постоянной заботы и мечты тети Аси — поскорее его женить. — Как здоровье, самочувствие?
— Ах, Гоша, и не говори! Что за напасть! — посетовала тетя Ася, хотя и голос ее, и взгляд говорили совершенно о другом. — Сейчас даже но-шпу купить — половина моей пенсии. Однако ты мне зубы не заговаривай, мальчик. В самом ведь деле, я давно хотела с тобой объясниться. Твой образ жизни вызывающ и неприличен, молодой человек, в самом мужском расцвете и совершенно один! Среди огромного количества страдающих от дикого одиночества молодых женщин! Это, во-первых, не патриотично по отношению к вымирающей России, а, во-вторых, не гигиенично, экологически уродливо. Гоша, жизнь ужасно скоротечна! Ответь мне, дорогой мой, зачем ты живешь?
— Боже, тетя Ася! Сколько трагических, неразрешимых вопросов! Сдаюсь! Пас! Ответа на них нет! Не хочешь ли чашечку бразильского кофе? — спросил он, уже заранее зная, что соседка не откажется, и потому, водворяя свою щегольскую куртку обратно в шкаф и приглашая гостью на кухню, и она тотчас устроилась на своем обычном месте у окна, с горшком цветущей герани, а Гоша поставил на огонь кофейник, а на столик две фарфоровых чашечки. Затем он достал из кухонного старинного пузатого буфета сахар, печенье, а из холодильника сыр. Тетя Ася наблюдала за ним с философским видом, с некоторым даже здоровым скептицизмом, подчеркивая легкой усмешкой, что женщина сделала бы всю эту пустяковую работу гораздо быстрее и лучше.
— Неужели я тебя так и не смогу женить, Гоша? — спросила тетя Ася горестно, как бы жалуясь, и вздохнула. — Ты знаешь, это стало для меня прямо-таки нравственными мучением, я ведь обещала твоей матери приглядывать за тобой… Ах, прости, Гоша, черт знает, болтаю, болтаю, я ведь совсем по другому делу. Оказывается, опять повысили квартирную плату с марта месяца, сегодня приносят бумажку, я и ахнула. Опять триста тридцать тысяч должна! Да пени, говорят, растут… Никак не нажрется наш всенародный, чтоб он подавился нашим горем! А я еще, дура старая, за него голосовала, горло драла! Всех одурманил своей пьяной мордой, гляди-ка, мол, свой в доску! Простить себе не могу…
— Да брось ты, тетя Ася, — улыбнулся Гоша. — На Руси еще не такое было и прошло. И это пройдет. Сколько нужно: триста, четыреста?
— Да хоть бы триста пятьдесят, Гошенька, пока я что-нибудь из своего барахла продам, — вздохнула соседка. — У меня от мужа несколько орденов осталось, говорят, за Ленина можно миллион, а то и больше получить, вот я его и оттащу на Арбат. Там по всяким подворотням караулят скупщики, светопредставление от этого умника и пошло, зачем мне в доме зло держать?
ОТ СВОЕГО одиночества и неустройства последних лет тетя Ася явно жаждала продолжения разговора, и Гоша, с давним и прочным уважением, идущим еще с детской поры, не торопился, и на ее откровенный вопрос, как же теперь быть народу, рассмеялся.
— Да ты, тетя Ася, совсем раскрепостилась! — сказал он. — И Ленин тебе нехорош, и наша прославленная демократия поперек горла! Сама голосовала, сама теперь все костеришь!
— Из одного бочонка огурчики, из одного рассольца, из одного, — непримиримо сказала тетя Ася. — Ты меня, Гоша, не шпыняй, каждый может ошибиться. Я хоть старая женщина, а вот вы, молодые мужики? Чего терпите? Вот хоть ты. Афган, Чечню прошел, офицер, десантник, черт тебя туда понес! Весь изрезанный, до сих пор отойти не можешь! А ради чего? Ты должен знать, как с бандитами разговор держать! Вон они тебя как искалечили, даже пенсию пожизненно в миллион положили! А вон боевые офицеры то и дело от позора сами себя стрелять стали! Где это видано, чтобы иметь в руках оружие и самого себя стрелять? Вместо того, чтобы кому надо в лоб влепить? Да какие же вы русские офицеры? Срам!
— Ты права, тетя Ася, с бандитами разговор может быть только один — пулю в лоб или нож под лопатку, — сказал Гоша все с той же благожелательной усмешкой к горячности тети Аси, но на лицо его надвинулась какая-то тень. — Ведь у нас несколько по-другому обстоит, вопрос не простой — да, были когда-то в России офицеры, были да сплыли, — улыбнулся Гоша и по его лицу тень пошла гуще.
— Эх, вот бы мне мужиком родиться! — окончательно опечалилась и возмутилась тетя Ася и в сердцах со звоном двинула от себя чашечку с кофе. — Годков бы тридцать, сорок скостить! Уж я бы вам показала, курятам синюшным!
Тут тетя Ася вдобавок ко всему неожиданно стукнула кулаком по хлипкому кухонному столику и посуда на нем подскочила, а Гоша, любуясь соседкой, и с возрастом не утратившей своего бойцовского норову, одобрительно кивнул.
— А что, интересно, ты бы сделала, тетя Ася, на нашем, как ты говоришь, месте? — спросил он, ощущая в душе некую саднящую горошину и начиная сердиться. — У нас теперь все умны другим указывать, русский человек — удивительный народ!
— А я тебе уже сказала! Я бы вместо того, чтобы себе башку дырявить, своих бы незваных благодетелей попотчевала бы! — не осталась в долгу тетя Ася. — Потихоньку щелк да щелк, глядишь, они бы и потише стали!
Расходившись, воинственная соседка раскраснелась, разрумянилась, разволновалась окончательно, выпила еще две чашки бразильского кофе, и Гоша поспешил принести ей деньги и вновь натянул на себя куртку, теперь уже откровенно показывая, что торопится и что ему необходимо уходить — тетя Ася, как и многие другие московские пенсионеры, в последнее время все чаще стали вспоминать о своем русском корне, ругать всех подряд с самыми неожиданными и захватывающими поворотами. И в другое время Гоша с удовольствием и охотно ее слушал, скупо поддакивая, а иногда и довольно резонно возражая, хотя высказывать свое мнение не любил и считал бесполезным. К способности русского человека бесконечно рассуждать на завалинке на любую тему он относился весьма скептически в душе его влекли к себе люди действия вроде той же тети Аси, неутомимо распространявшей все последние годы на всех митингах и собраниях, по своим соседям и знакомым газеты и листовки, призывающие молодежь слоняться не по игорным и другим публичным домам, а учиться в тирах стрелять или хотя бы изучать русский рукопашный бой в спортивных национальных клубах.
Сейчас он, действительно, спешил и, проводив тетю Асю, тотчас ушел и сам, в твердом намерении разобраться с самим собой. И потому, добравшись до Страстного бульвара, присел на скамеечку неподалеку от детской площадки и стал смотреть и слушать. Он не мог представить, что когда-либо был вот таким непоседливым трехлетним карапузом в джинсовом костюмчике, бестолково перекидывающим с места на место песок лопаточкой, и, подумав об этом, еще больше ушел в себя. Соседка права, необходимо было выбирать и окончательно определять свою жизнь. Можно было податься и в монахи в Лавру, уж только не жениться и не плодить рабов — в таких условиях борцов, солдат даже из своих детей воспитать невозможно, да и в нем самом что-то уже давно хрустнуло и сместилось. Но и до подлинного смирения, до монастырской тишины было далеко, никакого страха давно больше не оставалось, а была лишь маскировка, стремление выключить, обмануть и выключить самого себя из подлинной жизни и оставить себе только церковь, молитву и покаяние — именно в этот тупик и толкали изо всех сил русского человека взявшие верх силы беззакония, но ведь это еще не конец, есть и другие пути. Тетя Ася ошибается, он мог и убить, и не дрогнул бы, если бы представилась такая возможность даже ценой собственной жизни, — молитва без меча — тот же гашиш, дурманящие, убаюкивающие сны, и природу человека никакими молитвами не одолеть и не переделать. Подлая природа, циничная и развратная, и лишь в таком вот нежном детстве, как этот джинсовый карапуз, естественно вписываюаяся в природу космоса и дополняющая, и даже обогащающая ее, а так — все остальное бессмыслица и ошибка…
СОВСЕМ ЗАПУТАВШИСЬ, Гоша еще полюбовался на детей, затем, чувствуя нарастающую в душе странную, вроде бы беспричинную тревогу быстро встал и пошел по бульварам к Никитским и Арбату в короткие минуты, проведенные им на скамье возле детской площадки, что-то случилось: вся чушь с уходом в монастырь и с молитвами в один момент словно ссыпалась с него и теперь он боялся опоздать и не успеть. И он, сам того не замечая, все ускорял и ускорял шаг, по-московски ловко избегая многочисленных встречных прохожих и совершенно не замечая лиц и, пожалуй, впервые видя за последние годы высокое холодное небо с редкими волнистыми облаками. Его не заставило задержаться и такое удивительное обстоятельство — ну, небо и небо, оно всегда было, и такие облака были, только мы не всегда их замечаем, сказал он себе, они были еще и до нас, и когда еще и Москвы здесь не было, подумаешь, открытие, постарался он поиздеваться над самим собою, и тотчас забыл. Открытие все-таки было, оно произошло в его темной, наглухо закрытой от мира душе, в ней словно распахнулось окно и ворвался порыв солнечного, резкого ветра — он даже задохнулся, и сердце подскочило и оборвалось. Он опять испугался опоздать и теперь уже почти бежал, и встречные прохожие, полагая, что он спешит по какому-то неотложному делу, охотно сторонились и некоторые оглядывались. Особенно женщины, он по-прежнему был молод, строен, и лицо его сейчас приобрело тяжелую, нерассуждающую целеустремленность.
Он сбежал по широким ступеням в знакомый подземный переход через Арбат, где, как бы между делом, походя, торговали самой разнузданной порнухой, травкой, порошочками, приторговывали и живым товаром на любой вкус милиция, давно имевшая здесь свою немалую долю, не заглядывала сюда даже во время глухих и беспощадных разборок между негласными владельцами этого подземного мира с его почти круглосуточной подпольной толчеей и тайными движениями, в которых любая отдельная человеческая судьба совершенно ничего не значила все здесь определялось только зелененькими, и эту странную, парализующую атмосферу безошибочно чувствовали свежие люди и старались, не отвечая на негромкие и опять-таки как бы мимолетные предложения, поскорее проскочить мимо и выбраться вон. Для Гоши все это сейчас не имело никакого значения. Не замечая приглашающих жестов и не слыша самых соблазнительных предложений вполголоса от молодых людей, как бы невзначай попадавшихся навстречу, он пробрался в другой конец перехода, облегченно замедлил шаг и скоро нырнул за одну из квадратных опор, облицованных красноватым гранитом и подпиравших глухо гудевшие от идущих сверху машин перекрытия и как бы разделявших переход на две части скудно освещенными двумя же рядами никогда не гасших светильников.
Нужно было успокоиться и продумать дальнейшее — однорукий мальчик-нищий находился на своем обычном месте, сидел в конце перехода на толстой грязной подстилке, и Гоша от своей решимости почувствовал сильные и частые толчки крови в висках. Между маленьким, изуродованным жизнью нищим и бывшим офицером, вчистую уволенным из армии после взрыва чеченской мины по пожизненной инвалидности, о чем даже тетя Ася не знала и не догадывалась, давно уже установилась какая-то больная и необходимая связь, и она прорастала с каждой их новой встречей все глубже и подчас начинала становиться неодолимой, пронзительно сквозящей, мучила Гошу, и он не знал, что это такое. Он пытался бороться со своим влечением, но победить себя не мог, и в конце концов решил и здесь пройти до конца и только тогда понять.
Притаившись у массивной опоры, поддерживающей крышу призрачного, крошечного и необъятного в своих страстях и пороках мира, Гоша затаился и на время стал как бы невидимым, растворился в общей массе наполняющих подземный переход и непрерывно меняющихся самых различных людей. И хотя он был по природе своей философом, он, пожалуй, впервые ощутил свою полнейшую беспомощность перед рыхлой громадой жизни, непрерывно сменяющей лицо и строившей ему самые комические и мерзкие рожи. Он стал чувствовать себя вроде бы обнаженным, даже с содранной кожей, — любое внешнее прикосновение жгло и заставляло страдать. Он знал, что в этом, на первый взгляд хаотическом движении человеческой массы, был свой порядок и смысл, а также и свой центр — эти основополагающие категории присутствовали везде и всегда, даже в мертвой жизни.
Он уже ощутил на себе цепкое внимание, хотя и не мог определить пока, откуда оно шло. Неподалеку с длинными сигаретами стояло несколько девочек лет по двенадцать-четырнадцать, одетых