Лейтенант Репин пришёл посмотреть на «шамана», перестрелявшего немецких разведчиков, и увидел его за обычным занятием в свободное время. Расстелив в углу блиндажа шкурку барсука, солдат сидел на корточках и курил трубку. Старший сержант Коробов давно махнул рукой на эту шкурку, не предусмотренную в снаряжении солдата. Его подчинённый, уже пожилой человек, никак не хотел с ней расставаться и всюду таскал с собой, завернув сзади за ремень. Издали — всё равно что плащ-палатка. Большие командиры не ругались, а Номоконову хорошо: можно посидеть и покурить даже на сыром месте.
Чутьё подсказало Репину: встретил он необыкновенного человека, и боялся лейтенант, что старший сержант Коробов запросто, без приказа не отдаст Номоконова. Но командир роты сапёров понимал, как нужны на передовой меткие стрелки.
Теперь предстояло проверить меткость «шамана». Лейтенант отошёл от мишени всего на три-четыре шага, но солдата, что лежал на бугорке, это нисколько не смутило. Он ничего не крикнул, не предостерёг, не махнул рукой. Ударила пуля — лейтенант увидел, что она пробила самый центр чёрного кружка. Второй выстрел, третий… Лейтенант от волнения чуть побледнел— в самом центре мишени зияла одна большая пробоина с рваными краями — и поспешил к Номоконову.
— Блестяще! — произнёс Репин. —Очень хорошо, товарищ плотник! Вот, возьмите ещё три патрона. Только теперь быстрее. Отсчитайте назад сто шагов и стоя… Понимаете?
Чего ж не понять? Лёжа да с упора и мальчишка попадёт. Теперь труднее, конечно, но убегающих зверей бил Номоконов имённо стоя: некогда ложиться и ставить бердану на сошки. Номоконов отсчитал сто шагов назад, выпрямился и заработал затвором. Быстрее так быстрее.
А потом он с лейтенантам подошёл к мишени, осмотрел её и сказал: —Все тут.
Пробоины образовали в центре круга крошечный треугольник. Номоконов закуривал трубку, а лейтенант восхищённо смотрел то на мишень, то на стрелка, потом увидел сплющенную консервную банку и, оглянувшись на солдата, поднял её.
Номоконов быстро вскинул винтовку.
Банка взвилась высоко в воздух, и, когда она достигла высшей точки взлёта, пуля ударила её, перевернула, далеко, на несколько метров отбросила прочь.
— Ну?!
— Чего «ну»? Утка могу пулей, глухарь, гусь… Ещё кидай.
У Репина заблестели глаза. Неожиданно и в разные стороны швырял он камни, палки, куски коры, и все эти предметы в непостижимые мгновения настигали пули, дырявили, разбивали на мелкие кусочки. Фуражку снял с головы Репин, но солдат нахмурился:
— Однако с дыркой будешь.
Крепко стиснул лейтенант Номоконова, отпустил, на несколько
шагов отошёл:
— Да какой из вас сапёр? Вы действительно шаман, волшебник! Только не обижайтесь, пожалуйста. Верно, верно — шаман огня! Давайте покурим и поговорим. Подробно расскажите мне, когда и где вы научились так стрелять?
В суматохе больших и малых дел переднего края нашёл лейтенант время, чтобы по душам поговорить с солдатом. Репин сказал, что, как он знает, таёжные обычаи требуют выслушать сперва человека старшего по возрасту. Да, подтвердил Номоконов, это правильно. Скоро солдат проникся чувством доверия к человеку, который внимательно слушал его, не перебивал.
Номоконов — тунгус из рода хамнеганов. Так считалось раньше, так он пишется и сейчас. Его маленький народ живёт в Забайкалье в разных местах: в Делюне, в Средней и Нижней Талачах, в сёлах близ Вершины Дарасуна. Его народ живёт многими обычаями эвенков, но не умеет разводить оленей. Его народ хорошо понимает и бурятский язык, но овец пасти не умеет и к хлебопашеству не приучен. Степные буряты, которые живут рядом, считают хамнеганов своим народом. Эвенки — тоже своим. И это хорошо. Хамнеган на обоих языках —лесной человек. Правильно: раньше его маленькое, очень древнее монгольское племя кормилось только охотой. Когда русские люди построили железную дорогу, жить стало труднее: паровозы пугали зверей. Тогда тесные люди перекочевали всем родом в верховья реки Нерчи и стали охотиться там. В десять лет Номоконов привёз на ярмарку свою первую добычу — более двухсот зайцев, которых он поймал петлями. Русский купец забрал сразу всех — по две копейки за штуку. А на другой день он уже сам продавал этих зайцев, но брал по пять копеек за каждого. Маленькому охотнику купец сказал, что все зайцы худые, а на другой день на всю ярмарку кричал, что они самые лучшие, самые жирные. И все покупали зайцев у этого купца.
Много пушного зверя добывали тунгусы, а жили плохо. Так получалось, что они всегда были должны купцам. О революции тунгусы узнали не сразу: приехали, как всегда, на ярмарку, а купцы куда-то спрятались. Человек с красным бантом на груди сказал, что теперь можно порвать все долговые расписки. Без пороха, табака и соли ушли ещё дальше в тайгу. Так велели старейшины. Долго никому не показывались на глаза, питались чем попало, курили листья берёзы. Но правду путами не свяжешь. И к порожистой Нерче пришли вести о первой таёжной коммуне в Нижнем Стане. Сперва одна семья вернулась, потом ещё две. И отец Номоконова не испугался пасти[3], которую, по словам шаманов и старейшин рода, русские ставят на тунгусов. В Нижнем Стане долго ко всему присматривались и прислушивались Номоконовы, заходили в новые дома сородичей, а потом взялись за топоры. С того дня и перестали кочевать.
Неторопливо лилась речь солдата. Где-то высоко в небе тарахтел немецкий разведывательный самолёт, слышались орудийные залпы, доносились далёкие пулемётные очереди, а солдат покуривал трубку и рассказывал о своей жизни.
Вот тогда, в таёжной коммуне, уверенность в завтрашнем дне впервые пришла в новый дом Номоконовых. Поселились в Нижнем Стане и русские. Жили дружно. Русские разводили скот, а тунгусы охотились. Крепла коммуна, которая стала потом колхозом. Сообща стало легче охотиться. Далеко за границу отправляла артель кипы драгоценных мехов. Из Москвы прислали золотую медаль, а в бумаге так написали: лучшими по всему свету оказались шкурки соболей, которые отправил на выставку забайкальский нижне-станский колхоз «Заря новой жизни». Этих соболей выследил он, Номоконов и, не испортив их драгоценного меха, поймал сеткой.
— А медведей вам приходилось добывать?
— Медведей? Как же… Дурной зверь, не шибко хитрый, а много приходилось, лейтенант. Не меньше сотни медведей завалил за свою жизнь.
— Ого-го!.. — почесал затылок лейтенант.
— А чего не поверил?
Не так уже сложно взять медведя, хотя и не сеткой, конечно. Года три только этим и занимался Номоконов: медвежью желчь велели добывать. Председатель колхоза говорил, что буржуи золотом стали платить за эту желчь нашему народу. Вот и взялись за медведей в те годы, раз так. Не только пулей, случалось и на острую пальму насаживали косолапых, не тратили патронов. Мясо бригадам отдавали, а из шкур дохи шили, унты.
— А вы в городах когда-нибудь бывали? — спросил лейтенант. —Раньше, до фронта? В поездах хоть ездили?
— Однако плохо думаешь, — заметил Номоконов. — Это раньше так было: совсем дикими были тунгусы. Чего видели? Лес, следы и зверя на мушке. Вся жизнь была в этом. Мясо есть — сыт будешь, не убьёшь зверя — с голоду пропадёшь. Поначалу жизнь в деревянном доме трудно давалась. Окна есть, печка есть, а тунгусы обязательно юрту ставили во дворе. По огороду, было дело, кочевали. Сегодня в одном углу селились, а через год в юрту, а завтра наоборот ставили. Кочевать по старинке хотелось. А когда гость приезжал из тайги, из
тех мест, куда ещё не добралась новая жизнь, то костёр, крадучись, зажигали на железе возле печки. Заходи, заходи, гость, в деревянную русскую избушку. Очень уважаем мы тебя. Вот огонь на полу, грей руки, кури трубку возле того, что тебе с малых лет привычно. И другие так делали, однако пожары часто в домах случались.
…1928 год. Последнее кочевье, первый десяток домов коммуны «Заря новой жизни». Первая охота для всего коллектива, первый урожай для всех. 1932 год. В колхозе уже сорок дворов… Молод лейтенант, не поймёт, поди, что значили для тунгусов школа, больница, баня. При царе долгими зимами вообще не мылись. Только так… снегом тело тёрли. А в коммуне специально собрания делали, ругались, постановлениями обязывали когда и кому париться надо. Или взять электричество? Стало быть, в 1933 году маленький двигатель привезли в колхоз, в избушке поставили. А от него провода потянули по улице. И ему, Номоконову, в первую очередь дырку в доме просверлили, лампочку повесили. Вечером, как затарахтело, —зажглась! Хороший свет, однако старики не одобрили: трубки хотели прикурить от огня под стеклом, да не получалось. Полюбовались, ушли, а он, хозяин дома, решил спать ложиться. Уже все легли, а огонь мешает. Что делать? Это сейчас есть выключатели. Чирк — и потухло. А тогда, видно, забыл, не рассказал мастер-монтёр из Шилки, как гасить, лампу выкручивать.
Рассердился он, Номоконов, встал. Однако так сделал: свою рукавицу к проводу подвесил и лампу туда засунул. Непривычно было сначала. А потом согрела таёжных людей новая жизнь! Открывались глаза, светлели лица. В 1935 году научился тридцатипятилетний Семён Номоконов немного читать. За парту сел. Днём дети учились в школе, а вечерами — взрослые. Таёжный человек только в колхозе научился толковать по-русски. Много радости открывали буквы.
В памяти рассказчика встал февраль 1937 года. Ага, слушай, лейтенант. В селе отмечалась сотня лет с того дня, как помер большой русский человек, писавший складные книги. Это который кудрявый, с круглым волосом на щеках… Правильно, Пушкин по фамилии, его поминали. Вот тогда сын Володька, ученик сельской школы, читал со сцены клуба хорошие слова. Как это запамятовал
их Номоконов! Вот беда! Говорилось, по всей русской земле пройдёт добрый слух, все прочитают его книги… Даже тунгусы дикие! Улыбнулся командир взвода, напомнил:
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой, И назовёт меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгус, и друг степей калмык.
— И ты знаешь? — дрогнул на лице Номоконова мускул. — Стало быть, грамотный ты, лейтенант, учёный… Да-а, много чего пришло тогда в таёжный колхоз.
Низко кланялись лесные люди первой учительнице, удивлялись первому кинофильму, с трепетом слушали музыку, голос радио. Ярко светили в селе электрические лампочки. Не жалел сил кочевой народ, чтобы расцветала-разгоралась заря новой жизни. Прошлое казалось недобрым сном.
— Чего поезда… — задумчиво произнёс солдат и показал на небо: — Ты там бывал?
— Нет.
— А я высоко летал, долго.
— Когда?
— А давно, — задумался Номоконов. — На изюбрей тогда ходил, за пантами для колхоза. Испортился самолёт, в пади сел. Привязал я коня, а сам айда поближе. Хорошенько, со всех сторон, поглядел на машину, лётчику помог, обед ему сварил. Вот и прокатил меня человек, когда наладил свою птицу. Хочешь, спросил, не напугаешься? А чего, говорю, бояться, давай! Привязал меня лётчик, сердце послушал. Хорошо работает, сказал, можно летать. Ну и поднялся. Шибко далеко увёз меня самолёт, в Читу.
— Хорошо летать?
— Хорошо, лейтенант. На тайгу сверху смотрел, реки узнавал. А когда садились — суслика увидел. Привык к самолётам, на бойком месте поселился. Шмыг — и спрятался. Только не пришлось мне по городу ходить, промашку сделал.
— Что случилось?
— Коня-то к дереву привязал, пропасть мог без корма. Это как, говорю, назад добираться? Пошто не сказал, что до Читы катать станешь? Сердешный оказался лётчик, выручил. Денег дал на обратный путь, на поезд посадил, проводил. Стало быть, с другого конца явился я к солонцу. И конь не сдох, и винтовку никто не взял, а на другой день и рогача завалил.
— А как вы плотником стали?
— А вот так, лейтенант. Года за три до войны не стало спокойствия в Нижнем Стане. Говорили, что появились люди, которые подрывают новую жизнь. Все присматривались друг к другу, стали недоверчивыми и злыми. Председателя колхоза арестовали: сказали — он враг. А потом приехал из Шилки начальник, который почему-то распустил охотничью бригаду и всем приказал сдать берданки. Старик отец не умел сеять овёс, ушёл в тайгу и помер там. А остальные подчинились.
Навоз возил на поля Номоконов, дороги ремонтировал, делал табуретки, рамы. Работать старался, только из рук все валилось, не получалось дело. Заметили люди, что затосковал зверобой, бумагу выписали. Дома, в сундучке, осталась она.
«Дана настоящая в том, что в связи с роспуском охотничьей бригады, а также в связи с тем, что С. Д. Номоконов, как тун-гус-хамнеган, не имеет навыка к хлебопашеству и сохранил приверженность к бродячему образу жизни, ему разрешён выход из нижнестанского колхоза и переселение в хозяйства, занимающиеся таёжными промыслами».
Холодная та справка, недобрая. Не скажет о ней зверобой маленькому командиру-лейтенанту, присмотрится к нему сперва. Словом, так получилось, что разрешили охотнику идти куда он хочет от родной земли, от людей. Но только трудно оказалось покинуть насиженное место, в селе решил остаться Номоконов, терпеливо ждать, когда выведут всех врагов и опять разрешат охоту — таёжному колхозу не прокормиться на овсе. Тут, как на грех, фашисты напали. Прямо из столярки пришлось ехать в военкомат.
Здесь, на фронте, все торопятся. Ещё никто из командиров вот так спокойно и долго, с добрым сердцем не слушал Номоконова. Делать костыли, подбирать раненых и убитых, сколачивать паромы, прокладывать дороги, ставить на «нейтралках» заграждения —нужное дело. А вот не лежит к этому сердце таёжного человека. Тянет побродить с винтовкой, посидеть в засаде Быстрее бери, лейтенант, к себе охотника.
В его памяти все время всплывает день, когда по лесной дороге отступал полевой госпиталь. В задней машине везли безногих людей, которым Номоконов делал костыли. Врезался немецкий танк в машину с красным крестом, и надо только было видеть, что стало с людьми. Когда, стреляя, ушла немецкая танковая колонна, Номоконов пополз по канаве, чтобы забрать столярный инструмент, который был в машине, в мешке. Эх, лейтенант… На месте живых людей была груда мяса, из которой торчали острые щепки.
Вот с тех пор не может спокойно спать Номоконов. Машину ему не водить, грамоты нет. В пехоту просился —усмехнулись, сказали, что ноги слабые. В сапёрном взводе вроде и подходящее место, однако бревна таскать не может он. Ростом не вышел, сил маловато. Недавно услыхал Номоконов, что собирают в полку хороших стрелков, а только призадумался. Все говорят кругом о пушках, танках, самолётах… Будет ли толк от винтовок? Веру в своё оружие стал терять охотник. Может, сапёрное дело важнее?
А воевать надо. Так бывал, лейтенант, в забайкальских местах? Нет? Там синие горы, дремучие леса и очень много солнца. В пору цветения багульника до того хорошо в тайге, что на глазах у самых чёрствых людей выступают слезы удивления и радости — такая песня есть у тунгусов. Серые камни светлеют, старые кедры с берёзами шепчутся. Если не остановить фашистов — большое горе и в тайгу придёт. Добра не жди, если один народ наступит на грудь другому народу. Куда ещё отступать, в какой лес? Большому народу не спрятаться в тайге.
— Будет толк и от винтовок, — твёрдо сказал Репин. — Скажите, Семён Данилович, вот что. Говорят, вы молитесь по вечерам, какие-то наговоры от пуль знаете. Вы верующий?
— Чего? — удивился Номоконов. — Богу молюсь?
— Дело ваше, конечно, — смутился Репин. — Вроде шаманите вы, песни религиозные поёте?
— Болтают, лейтенант! Не верь! Гм… Ишь куда повернули… тут особая молитва, по старинному поверью… Это я по фашистам, которых на тот свет отправил!
— И много вы убили фашистов?
— Ещё двух завалю — ровно три десятка будет.
— Бывает и у сапёров, конечно… — кашлянул лейтенант.
— Пошто сумлеваешься? — нахмурился Номоконов. — Так нельзя, худо, лейтенант. Я не живу без правды. Всех помню, хорошо считаю. На, гляди! — протянул он Репину курительную трубку. — Это я между делом, как следует ещё не брался. Много лет трубке, которую держит в руках маленький лейтенант. Из корня лиственницы, душистого и крепкого, выточил её Данила Иванович Номоконов —потомственный охотник-следопыт из рода хамнеганов, подарил сыну. По древнему закону тайги сыновья удостаиваются этого в особо важных случаях: получая из рук отца оружие в день добычи первого большого зверя или в день свадьбы. Значит, на свою дорогу выходит сын, становится сильным, большим, самостоятельным. Семён Номоконов поставил свой чум возле отцовского в восемнадцать лет. А трубку от отца получил позже — в тяжёлый, очень памятный день. Но об этом потом, лейтенант…
Не украшение на отцовской трубке у солдата Номоконова. Не знают русские обычаев тайги: тунгусы отмечают добрую охоту памятными знаками на оружии. Всегда, ещё в глубокой старине, так делали. Обычай требовал не забывать убитых зверей, и когда приходит тунгусу смертный час, сказать о них своему богу и попросить прощения: из-за нужды были убиты. Потом не стали верить, узнали, что нет богов и совсем не нужны шаманы, которые всегда велели терпеть, обещая счастье там, на небе. Поняли, что только совместным трудом можно преодолеть невзгоды и лишения — много их было, лейтенант, при кочевой жизни. А обычай сохранился. Когда в колхозе охотились —тоже считали. Только теперь иначе. Товарищей хотелось перегнать, как можно больше мяса и пушнины добыть для всех народов. Разглядывали друг у друга приклады берданок. Не только председатель — жена и дети радовались, когда видели на оружии охотников все новые и новые отметки.
Когда в семье Номоконова умер и третий ребёнок, он решил позвать шамана. Далеко за ним ходил, на север. Приехал на оленях жирный человек, прыгал-плясал, деньги брал, водку пил и сказал, что не будет больше горя в семье. Ещё трое детей умерли! Ещё трое шаманов деньги брали и плясали. А почему Прокопий уцелел? Русский доктор выходил его! А Мишку и в больницу не понадобилось возить. Дали парнишке порошок, сделали укол, и пропал жар, который уносил детей в могилу. С тех пор прочь гнал Номоконов шаманов и не слушал их речей.
— Ещё один секрет слушай, лейтенант. На оружии у тунгусов из рода хамнеганов ведётся и такой счёт: на прикладе маленькими точками, в кружок, отмечают они убитых волков. Закон тайги так велит: даже если один патрон остался и сохатый на мушке, а увидел волка— стреляй. Это самый вредный зверь, сильный и хищный, вечно голодный и жестокий. Изюбрей и коз выгоняет на лёд, молодняк травит, птенцов жрёт. А людям как вредит! Хоть русским, хоть эвенкам али бурятам. К домам и юртам подбегает, оленей давит, овец. Не сожрёт, не унесёт, кровью захлёбывается, а все одно режет. Совсем бешеные есть — слюну по улицам разбрасывают, в дома к ребятишкам лезут. В колхозе было так: тот выходил в почётные люди, кто пушнины много сдал и больше всех хрящиков положил на стол.
— Каких хрящиков?
— По-особому травили вредного зверя, лейтенант. Убьёт охотник волка, отрежет кончик хвоста и в тряпочку завернёт. Не обдирали шкур, брезговали. Для показа в правление приносили… Точки на оружии и хрящики с шерстью от хвоста — вот и верили.
— Понимаю, — сказал Репин. — И волков вы много перебили?
— Много, — сказал Номоконов. — Которые уцелели — на север подались. Мало кто ушёл, самые умные разве.
Человек из тайги давно решил при каждом удобном случае не упускать фашистов — всё равно что волков. Когда солдат вернётся в село, то люди, которые провожали его на фронт, спросят, поди: «А что делал на войне охотник, которому ещё в далёкие годы детства дали прозвище Глаз Коршуна». Шибко острый глаз у этих птиц, которые живут в ущельях близ Нижнего Стана. Седые люди, оставшиеся в селе, не хотят, чтобы погасла заря новой жизни. Они хотят, чтобы мир был кругом, согласие, дружная работа, радость и песни. Однако придётся рассказать о своей охоте весной, на празднике урожая — так всегда бывает.
— Что за урожай весной?
— Обыкновенный, — сказал Номоконов. — У нас урожай перед зеленью считают. Охоте конец, пушнину сдал — веселись! Вот тогда пляшут люди, целый день хороводы водят. Мужчины в цель стреляют, старикам об охоте рассказывают, советы слушают, о новом сезоне говорят. Издавна этот праздник был и при царе. Только шибко пили тогда, а потом молились и снова уходили в тайгу. Хоть ястреба глаз, хоть соболя, а все одно нищими были. Меня, стало быть, и крестили на таком празднике: до пятнадцати лет Хореука-ном, Маленьким Коршуном, называли. Русский поп приехал на праздник, медный крест дал, бумагу. Однако двух седых соболей за это взял. Вот и стал Семёном. Свой бог остался — бурхан, да ещё православного подвезли. Молись! В колхозе осмотрелись таёжные люди, лейтенант, при Советской власти.
На казённой винтовке нельзя отметки ставить — скажут, портишь. Да и отобрать её могут, заменить. Вот почему Номоконов вчера опять разжёг костерик, раскалил проволочку и, потихоньку напевая старую родовую песню доброй охоты, поставил на своей трубке ещё несколько точек. Не понимает сапёрный командир, сержант Коробов, подозрительно смотрит, ругается. Опять, говорит, шаманишь? Каждая точка-это фашист, который уже не сделает ни одного шага по нашей земле! Вот это — первый, гляди. По лесу он бродил, наших птиц стрелял, наши деревья хотел воровать. Вот — второй, с пня завалился. Этих всех подряд в бою уложил. Остальных — по пути к своим, когда отступал. Ну и в сапёрном взводе бил, в обороне. Стало быть, особая здесь молитва, сибирская — понимай.
— Двадцать два, двадцать три, двадцать четыре, — считал Репин. — Да, двадцать восемь точек.
— Ещё, поди, не все, — спрятал солдат трубку. — Которых не видел, что дух выпустили, не делал заметку. Может, ранил, может, не угадал. Случалось, некогда глядеть было. Ну, а эти на глазах упали, намертво. Только так давай, лейтенант. Ты один видел-считал, ты один слышал мой разговор.
— Что так?
— Я не для показа. Тебе пришлось: шаманом признаешь, обманщиком. А я так своему народу скажу, старикам. Нашенские ещё до войны про фашистов услыхали. Да и сам глядел. Звери подошли — однако нет другого слова. Когда первого свалил, один в лесу оставался, никто не заставлял. Гляжу, что поднялась винтовка, значит, сердце так велело. А потом пошло — считать взялся. Только этим делом не хвалюсь, не по себе такая охота, за надобностью.
— Вот именно, из-за суровой необходимости, — сказал Репин. —Разбитые города фашисты считают, сожжённые деревни, захваченные леса, посевы. Давно начали счёт. К двадцать второму июня с большим опытом пришли. Специальные трофейные команды создали. Наших пленных выводят на площади, убитых и раненых снимают для кино, своему народу показывают, перед другими странами хвастаются. Складывают, вычисляют, умножают. По их цифрам, конец нам подходит, амба, каюк. Смеются над нашим многонациональным государством — разваливается, говорят. Просчитаются захватчики, если задымили-загорелись у нашего народа вот такие трубки! Хорошо, договорились… Я никому не скажу о ваших отметках, атолько желаю вам, Семён Данилович, хорошенько украсить отцовский подарок. Этаким народным орнаментом, узором, кружком. Чтобы много фашистских волков поместилось на трубке! Понимаете?
— Места хватит…
— Желаете служить в снайперском взводе?
— Как же… Иначе бы не сказывал, пиши.
— Но у нас особо опасно. За нами фашисты тоже охотятся.
— Ничего, лейтенант, поглядим, чья возьмёт. Сам-то из каких будешь, откель родом?
— Из рабочих, — сказал Репин. — Родом из большого города, из Новосибирска. Учился в школе, в музыкальную бегал, на заводе работал… Потом решил военным стать, кадровым командиром нашей армии — тоже о фашистах прослышал. Опять учился. Знатная у меня воинская специальность — потом расскажу. А недавно так случилось, Семён Данилович. Вызвали меня в политотдел и сказали: даём вам партийное задание особой важности — создать снайперский взвод и приступить к уничтожению фашистских варваров. Говорю: есть, товарищи командиры! Это потому, что имею в запасе ещё одну специальность.
Репин встал, взял винтовку, быстро работая затвором, три раза выстрелил в мишень, которую он ставил для солдата и которая была шагах в тридцати. Подошли, посмотрели.
— Ладно бросил, — похвалил солдат, рассматривая следы пуль, образовавшие над треугольником маленькую строчку. — Я юрту поставил, окно резал. Ты — дым пустил. Ловко.
— Это случайно, — не без гордости заговорил Репин. — А так… Ещё в школе, в пятнадцать лет, стал ворошиловским стрелком! Знаете о таком значке?
— Как же, — сказал Номоконов.
И таёжный охотник имел ворошиловскую отметку.
— Давно было дело, лейтенант. Начальник приезжал из Шилки в Нижний Стан, мелкое ружьё привёз, народ собрал, место отвёл за огородом. Однако долго про войну говорил, про опасность. Шибко сердился на врагов, ажио на пень залез, руками замахал. Ну и взялись мы стрелять. Чирк, и есть. Чирк, и десятка. Старухи подошли, ребятишки. Моей матери, стало быть, теперь под сто лет подвалило. А тогда она ещё в силе была, тоже пуля в пулю ударила. Сперва радовался начальник, а потом нахмурился. Весь нижнестанский народ поголовно все нормы сдал. Не хватило у начальника красных значков, законфузился, уехал. Чего там… Полсотни шагов… Спрятали ворошиловские отметки, не гордились. Так поняли, что одно баловство.
— Я иначе сдавал, — строже сказал Репин. — Призы получал на соревнованиях, грамоты. А вообще-то верно. Мало пота пролили в походах и на стрельбищах, здесь приходится доучиваться.
В тот же день перенёс Номоконов свои солдатские пожитки в блиндаж, где собирались меткие стрелки 529-го полка 163-й стрелковой дивизии.
«ШАМАН» УХОДИТ В НОЧЬ
Не знал Номоконов теории стрельбы. Были у него сапёрная лопатка, бинокль, обыкновенная трехлинейная винтовка и неразлучная трубка, которую он почти не выпускал изо рта, с которой умудрялся даже в строй становиться.
Обрадовался Номоконов, когда пришёл во взвод лейтенанта Репина. В блиндаже было четверо. Встали и приветствовали нового солдата снайперы Степан Горбонос, Сергей Дубровин и Иван Лосси. Подошёл высокий черноголовый солдат с раскосыми, вдруг блеснувшими глазами. Тихо, с едва уловимым трепетом Номоконов сказал несколько слов на бурятском языке, который хорошо знал. Тот ответил. Тагон Санжиев, земляк! Присели на лавку, положили друг другу руки на плечи, заговорили по-русски.
В селе Агинском, Читинской области, на пятидневных курсах всеобуча какой-то командир не пожалел Санжиеву десятка винтовочных патронов, и меткому от природы стрелку не пришлось работать в хлеборезках. Он сразу же занял своё место на войне.
— Много набил? — спросил Номоконов.
Санжиев подошёл к столику, над которым висел маленький листок.
— «Общевзводная ведомость „Смерть захватчикам!“ — вслух прочитал он. —Юшманов, Кулыров, Павленко, Санжиев, Дубровин…».
Неделя прошла, как 34-я армия остановилась на высотах Валдая, и за это время Тагон Санжиев уничтожил восьмерых фашистских захватчиков. А до этого — не считал.
— Цель всегда найдётся, — сказал земляк. — Воюем помаленьку. Ночью опять выхожу караулить.
Номоконов облегчённо вздохнул. Он понял, что теперь прочно свяжет свою судьбу с людьми, которые охотятся за гитлеровцами.
— Долго добирался я сюда, — задумчиво сказал он Санжиеву. Кружил, кружил, а попал.
Вечером рядом легли на дощатые нары блиндажа, укрылись шинелями, вспоминали родные места. Санжиеву надо было отдыхать перед «охотой», но земляки никак не могли наговориться.
Лейтенант Репин беседовал с солдатами, только что прибывшими во взвод из различных подразделений полка. Заходили в блиндаж снайперы, коротко докладывали о результатах «дневной работы», ставили винтовки в самодельную пирамиду, ужинали, перешёптывались. Номоконов прислушивался: люди, разговаривая между собой, повторяли слово, прилипшее к нему ещё в сапёрной части.
— Шаманом назвали, — улыбнулся Санжиев. — Ничего.
Тагон по-своему представлял себе войну, и Номоконов заметил, что их взгляды сходятся. Земляк сказал, что линия фронта похожа на большой пал, который случается весной в степных просторах. Огненная лавина движется вперёд, все пожирает на своём пути, опустошает. В степи все выходят тушить пожар. Ему, Санжиеву, вручили винтовку для того, чтобы он помог своему народу сбить пламя войны, потушить все искры. Издавна подружился Тагон с дробовым ружьём: бил в степи дзеренов, коз, волков. Двадцать пять лет исполнилось Тагону, а в армии не служил: по очень важному делу отсрочку давали. Раньше отару овец пас Санжиев, потом курсы трактористов окончил, стал водить по полям могучую машину, распахивать степные просторы. Немного было перед войной трактористов-бурят, и когда подошёл его черёд призываться в армию, — не взяли. Паши, сказали, сей — боевое задание выполняешь. Так и отстал от своих одногодков. Женился, сын растёт. А теперь оторвала война от семьи и пашни.
Метких стрелков собрали во взвод совсем недавно, когда снова пришлось отходить. Тагон сам разыскал командира, под начальством которого хотелось воевать. Прочитал лейтенант Репин справку о пятидневной боевой выучке забайкальца, поставил на пень спичечный коробок и выдал Санжиеву обойму — так проверял он тогда своих людей. Некоторые зря бросали пули и, устыдившись, уходили прочь. А он, Санжиев, сумел сбить коробку с первого выстрела. Подальше поставил разбитую коробку лейтенант — опять сбил её Санжиев. В кусты унесло. Обрадовался лейтенант, о бурятском народе стал расспрашивать.
Первого фашиста он, Санжиев, прикончил так. С деревьев стреляли враги, не давали прохода солдатам. Высмотрел Тагон одну «кукушку», прицелился. Все равно что глухаря сшиб с сосны — крепко о землю шлёпнулся немец.
Когда закрепились в обороне, ведомость завели, решили считать убитых захватчиков. Неплохо получается, дельно. Вроде обожглись фашисты, а всё равно рыщут, близко подходят, все высматривают. Совсем смелые есть — сами на пулю лезут. Всех можно перебить из винтовок. Вот так, аба[4].
Ночью Тагон ушёл за передний край.
Рано утром неподалёку от блиндажа, в лощине между скатами высот, стреляли в цели другие солдаты, только что прибывшие во взвод. Лейтенант бережно протянул Номоконову винтовку с оптическим прицелом:
— А вы из этой попробуйте.