Побудил Дюрера этот разговор снова вернуться к копиям древних статуй. Сравнивал их, делал вычисления. Итог был плачевным: или не существовало в искусстве никаких закономерностей, или же все эти копии были несовершенные.
Поездка в Павию все-таки состоялась, хотя Дюрер туда и не особенно рвался. Но как правильно говорил Андрес, нельзя не откликнуться на приглашение патриция. К тому же Вилибальд все-таки друг детства. По мере приближения к цели путешествия все больше стало попадаться навстречу вооруженных людей — то стягивались войска, собиравшиеся дать решительное сражение Карлу VIII. Папа из Рима призывал как следует проучить «безбожника», посягнувшего на римские святыни. Патрон Вилибальда Пиркгеймера герцог Франческо Гонзага откликнулся на призыв «святого отца» и присоединился к антифранцузской лиге. Кунхофер все больше начинал сомневаться, застанут ли они Пиркгеймера в Павии. И где тогда его искать: у французов или в войсках лиги? Теперь не поймешь, на чьей стороне надлежит быть. Все выступают за «истинную» веру, только неизвестно, за какую. Вопросы веры Андреса не особенно волновали. Значительно больше его сейчас беспокоило то, что скажет отец Вилибальда, старый Иоганн, если он не вернет его сына домой.
Оказалось, что опасения напрасны — Вилибальд преспокойно пребывал у себя дома в Павии. Его мало занимали распри между папой и королем, хватало своих забот. В комнатах ни с чем не сравнимый беспорядок. Повсюду разбросаны книги и рукописи. Рисунки, которым цены нет, валяются на столах, мнутся. Поверх них — лютни, какие-то другие музыкальные инструменты. Час уже не ранний, но Вилибальд не соизволил проснуться. Слуга насилу его добудился: Пиркгеймер выскочил к ним полуодетый. Буркнул нечто вроде приветствия…
Пиркгеймеру силы не занимать — могучие плечи ратника, круглое лицо топорной работы, на котором красуется перебитый нос. Несмотря на свою массивность, быстр в движениях. По сравнению с этой грудой мяса кажется Альбрехт узкоплечим, изнеженным.
Передав Дюрера под опеку Пиркгеймера, Кунхофер исчез из Павии. Думал Альбрехт, что Вилибальд познакомит его с живописцами, поведет в их мастерские. Однако ничего подобного.
Дни шли; среди новых знакомых Дюрера оказалось много поэтов и музыкантов — людей, безусловно, интересных, только для него совершенно бесполезных. Вместе с Вилибальдом побывал даже на лекции знаменитого юриста Ланселота Деция. Патриций превозносил ученого до небес: тот, кто не слышал его, никогда не постигнет поэзии права, логической стройности кодекса Юстиниана. Профессор сыпал латынью, будто горохом из мешка, так что Альбрехт ровным счетом ничего не понял.
Потом появились среди знакомых и живописцы, но не шли они ни в какое сравнение с венецианскими, даже Барбари был на голову выше их. Однажды с сожалением сказал Пиркгеймер: вот бы Альбрехту приехать пораньше. Вызывал он его в Павию после разговора с Андреа Мантепьей, обещавшим показать немецкому живописцу свою мастерскую. И что он так долго торчал в Венеции? И дождался: Франческо Гонзага вызвал мессера Андреа к себе; теперь-то он, видимо, вернется не скоро.
С Пиркгеймером было интересно. Хотя он говорил откровенно, что всем искусствам предпочитает поэзию, однако в живописи все же толк знал. Даже сам рисовая сносно: в этом Дюрер убедился, когда увидел альбом с зарисовками разрушенных римских зданий, «каменных свидетелей прошлого», как выражался Вилибальд. Поясняя свои рисунки, рассказывал о взглядах древних на архитектуру, цитировал по памяти древних авторов. Когда же Альбрехт посетовал по поводу гибели творений Апеллеса, Вилибальд высказал мысль, что не все здесь потеряно: погибло действительно многое, но остались описания некоторых картин.
Мантенья все еще пребывал в Мантуе, так что оставаться в Павии Дюреру не имело никакого смысла. Да и Вилибальду, судя по всему, было сейчас не до Альбрехта. В письме, которое привез Андрес, Иоганн Пиркгеймер приказывал сыну немедленно вернуться в Нюрнберг. И чтобы не смел заканчивать университет и получать диплом доктора прав, ибо дальнейшая судьба Вилибальда уже определена: ему предстоит стать членом Совета сорока. Каждую мелочь учел старый политик — даже то, что не мог стать членом совета холостяк. Потому невеста из знатного патрицианского рода — некая Кресщенция Риттер — ожидала Вилибальда в Нюрнберге.
Несчастным человеком считал себя Пиркгеймер-младший — родитель все время перечеркивал его планы: хотел стать рыцарем — отец повернул на другую стезю, увлекся древностями — отец заставил изучать право, в конце концов увлекся юриспруденцией, но и тут старик оборвал занятия, приказал возвратиться в Нюрнберг неизвестно ради чего. Хорошо понимал эти жалобы Альбрехт, сам в свое время был точно в таком же положении.
Аугсбургские купцы, возвращавшиеся на родину из Рима, доставили Альбрехта назад в Венецию, а оттуда он, не мешкая и дня, поспешил домой — в Нюрнберг.
ГЛАВА IV,
в которой рассказывается о том, как Дюрер стал мастером, как у него появились первые заказчики и покровители, как началась его дружба с Вилибальдом Пиркгеймером и как был создан «Апокалипсис».
Притча о блудном сыне, как известно, заканчивается тем, что отец, радуясь возвращению сына, заколол упитанного тельца и созвал гостей на пир. Но немногие знают, что было потом. А Альбрехт узнал: потом были попреки, слезы, нахмуренные брови, косые взгляды. Когда он собирается приступить к работе? Когда намеревается сдавать экзамен на звание мастера? Разве он не знает, как трудно стать в Нюрнберге мастером? Многих надо уговаривать, умасливать, а прежде всего Вольгемута. От его слова зависит благорасположение других.
Альбрехт подумал и решил, невзирая на недовольство Фреев, вернуться на некоторое время в мастерскую Михаэля. Если возьмет, конечно. Вольгемут обещал по думать: вот летом уйдет один из подмастерьев, тогда можно будет и поговорить.
А пока что с утра уходил Альбрехт за город. Шел наугад, куда глаза глядят, выискивал красивые ландшафты. Рисовал. Но больше злился на близких. Уж отец-то мог бы понять, не подстегивать. Постепенно завалил комнату зарисовками каменоломен, скал, оврагов, деревьев. Тут был и карандаш, и акварель. Пытался в этих простых работах найти разгадку тайн перспективы. Одна беда — за такие рисунки никто ничего не платил. И это лишь вызывало новые ссоры в доме. Отец требовал заняться наконец делом: не берет Вольгемут, пусть идет к Кобергеру — у него тоже рука в совете есть. А то ему уже на улицу выходить совестно. Пальцем показывают. Воспитал, мол, сына, будто патриция, целыми днями шатается без дела. Денег им в доме разве не нужно?
Наконец ушел Вольгемутов подмастерье. Мастер Михаэль просил передать: пусть приходит. Сильно сдал учитель. Часто вспоминал Пляйденвурфа, даже с сожалением. Ученики Вильгельма после его смерти разбрелись кто куда. Гравюрой он, Вольгемут, теперь не занимается. Но в живописи пока за ним первое место. Если Альбрехт помнит — как раз перед его уходом в Венецию умер викарий церкви св. Лоренца Райль. И завещал наследникам заказать «эпитафию» для его могилы, изображавшую распятого Христа. Весной вот этого, 1495 года, они обратились к Вольгемуту, и он за короткий срок выполнил их просьбу. До сих пор удивляются в городе, как это удалось шестидесятилетнему мастеру превзойти самого себя. Увидев позже «эпитафию» в церкви св. Лоренца, разгадал Альбрехт причину неожиданного взлета мастера Михаэля. Была она написана по наброску, за который в свое время выслушал ученик Дюрер немало нелестных слов от своего учителя.
Уже в первый день стало ясно, почему Вольгемут взял его к себе: надеялся, что поставит с его помощью у себя граверное дело. Но Дюрер не согласился — появились теперь и у него свои секреты. Другим их просто так уступать резону не было. Мастеру Михаэлю сказал, что хочет-де поучиться у него владеть кистью. Долго колебался Вольгемут, потом согласился. Был у него один заказ. Небезызвестному Зебальду Шрайеру пришла идея перестроить свой дом на Бургберге на венецианский манер и расписать в нем два зала сценами из греческой жизни. Стал мастер Михаэль читать список фигур, которые предстояло изобразить: Орфей, Аполлон, девять муз, семь греческих мудрецов, Амфион и еще с десяток сюжетов того же рода. Пока еще Вольгемут не создал ни одного эскиза. Появление Альбрехта оказалось кстати — мастер надеялся на рисунки, привезенные им из Италии. Принялись они с Вольгемутом отбирать нужное. С Аполлоном трудностей не было, подыскали и Орфея, и муз. Но как дошли до греческих мудрецов и Амфиона — дело застопорилось. О них Альбрехт не знал ровным счетом ничего. Порешили: пусть сам Шрайер объяснит, что ему нужно.
Через несколько дней появился Вольгемут в доме Дюреров — подписывать контракт. Можно было бы сделать это и в другом месте, но смекнул Альбрехт, что тем самым протягивает ему мастер руку помощи. Смотрите, мол, вы ему пеняете, а я вот столь ценю его талант, что не поленился сам прийти. И сумму, которую собирался уделить будущему помощнику из гонорара, назвал несколько раз громко, чтобы все слышали. По понятиям Альбрехта, была она огромной. Вот вам и картинки!
Сговорившись, мастер Михаэль заторопился домой. Альбрехт вызвался его проводить. Колебалось от ветра тусклое пламя фонаря. Ночь, как нарочно, темна, будто сажа, ни зги не видать. Всю дорогу промолчали. Да и что говорить? Без слов поняли друг друга.
На следующее утро вместе пришли в дом Шрайера. Там все вверх дном, словно турки стояли постоем. А виноват Вольгемут. Хозяин предложил ему написать фрески. Живописец отказался: мол, не обучен. Если уж достопочтенный Зебальд обратился к нему, а не к итальянским мазилам, то пусть обошьет эти два зала досками. Он по штукатурке не пишет. Вот почему пахло в доме стружками, мелом и еще чем-то кисловато-сладким. Вольгемутовские ученики заканчивали грунтовку стен. Через несколько дней можно было приступать к росписи. Шрайер торопился: на носу осенняя слякоть. Ко всему прочему должен был со дня на день приехать Цельтес. Писал он Шрайеру, что приветствует его начинание и с большой охотой сочинит назидательные подписи для картин, но для этого ему нужно видеть хотя бы эскизы.
Конрад Цельтес появился в Нюрнберге, когда его уже и ждать перестали, ибо осень вступила в свои права и дороги превратились в сплошное месиво. Не успел Цельтес очистить грязь, которой был заляпан с головы до ног, как потащил его хозяин осматривать «греческие залы». Смотреть пока было нечего — живописцы успели набросать лишь контуры будущих картин.
Эскизы Цельтесу, как видно, понравились. Дюрер не ожидал этого: слишком много было в них вольгемутовского — угловатость, изломанность линий. Между тем Конрад, как поклонник итальянских гуманистов, должен был обратить на это внимание. И обратил, конечно, но вопреки ожиданиям Альбрехта похвалил: вот это в немецкой манере. Мастер Михаэль прав: итальянская манера в ее чистом виде в Германии не привьется. Каждый народ должен искать свое, любить свою страну и свою историю. Не первый уж раз слышал такое Дюрер, притом часто от таких людей, которые готовы молиться на всякую римскую статую. В чем же дело? Наверное, в том, что через свои обычаи не прыгнешь. Но тогда и живописцам в Германии не подняться до того почета, которым пользуются их итальянские коллеги. И, как нарочно, подтвердил это сам Цельтес во время обеда, на который Шрайер любезно пригласил и обоих живописцев.
Насытившись, стал рассуждать Конрад о высказывании Пико делла Мирандолы, что есть, мол, три мира: элементарный, интеллектуальный и небесный, иными словами — универсум. Вот этот самый универсум посредством божественной «инспирации», вдохновения то есть, отражается в трудах ученых и литераторов. Разум человеческий несовершенен, поэтому каждый по-своему толкует снизошедший на него импульс, а временами и вовсе не понимает его. Вот здесь-то и отважился Альбрехт спросить: распространяется ли на живописцев божественная инспирация? Не задумываясь ответил Конрад: конечно, нет — в противном случае была бы живопись искусством, а она как была ремеслом, так им и остается.
Обидело это высказывание Дюрера. В течение всего остального обеда не промолвил он и слова. Правда, о живописи больше не говорили. Поэт рассказал о том, что обнаружил в библиотеке регенсбургского монастыря рукопись монахини Розвиты из ордена бенедиктинок в Гардерхейме. Вот воистину всем находкам находка! Подумать только — в этой рукописи целых шесть комедий. И каких комедий! Не кривя душой, может он смело поставить их в один ряд с произведениями Теренция и Плавта. А восемь стихотворений Розвиты! А ода — посвящение императору Отто! Пусть теперь посмеют утверждать, что у немцев не было писателей, которые могли бы соперничать с древнеримскими. Надо искать упорно и настойчиво. Сколько еще таких сокровищ таится в немецких монастырях!
Клятвенно заверил Цельтес: как только освободится он от неотложных дел, немедленно приступит к печатанию комедий Розвиты. А одно из таких дел он уже завершил — издал Тацитов у «Германию», посвятив свой труд городскому совету Нюрнберга. И дерзнул присоединить к ней собственное произведение — историческое и географическое описание «Норимберга».
Как тут обижаться на Конрада? Разве Альбрехт не любил свою землю точно так же, как он?
Вилибальд Пиркгеймер приехал в Нюрнберг вскоре за Цельтесом. А до этого перед домом на Главном рынке почти ежедневно на протяжении двух недель останавливались фуры. Сгружали мебель, какие-то таинственные неподъемные тюки. Вывод из всего этого можно было сделать только один: семейство Пиркгеймеров собиралось прочно и надолго обосноваться в Нюрнберге. Когда же досужие кумушки разнесли по городу весть, что старый Пиркгеймер обратился в городской совет с просьбой предоставить Большой зал ратуши для торжеств по случаю бракосочетания своего сына с девицей Кресщенцией Риттер, тут уж и гадать было нечего.
В дюреровский дом весть о возвращении Вилибальда первой принесла Агнес. Никогда до этого она не проявляла особого интереса к семейству Пиркгеймеров, а тут стала приставать прямо-таки с ножом к горлу: пусть отправится Альбрехт в Пиркгеймеров дом засвидетельствовать свое почтение. Ясно, чья работа: это Ганна Фрей все полагает, что без знакомства с патрициями ничего не достигнуть. Не пошел Альбрехт, и первая его встреча с Вилибальдом произошла в доме на Бургберге.
Закончив подготовительные работы, приступили художники к росписи «греческих залов». Ученики работали с оглядкой на учителя — дюреровское норовили переписать по-вольгемутовски.
В тот достопамятный день пришлось Альбрехту по совету Михаэля и требованию хозяина, наслушавшегося поучений Цельтеса, придать более благопристойный вид чересчур оголившейся музе, и дошел он вследствие всего этого до белого каления. Пригрозил бросить работу, если не будут считаться с ним. Распалившись, не заметил даже, что внезапно перестал мастер Михаэль огрызаться. А потом услышал знакомый смех…
Спрыгнул с помоста. Ну конечно же, Вилибальд!
Вот кто их спор решит… Но у Пиркгеймера от собственных забот голова пухнет: 13 октября — день свадьбы. Нужно обойти с визитами все патрицианские дома, пригласить сильных мира сего на свое бракосочетание. Не сделаешь этого — обида на всю жизнь, а ведь отец прочит его в члены совета.
Вызвался Дюрер проводить Пиркгеймера до следующего патриция. Интересно все-таки узнать, что там нового в Италии. Вилибальд рукой махнул: что теперь ее вспоминать, далеко она, за Альпийскими горами. Навряд ли ему достанется такая покладистая супруга, как у Альбрехта, что отпустит его одного в Венецию. Сказал таким тоном, будто не с визитом шел, а к речному омуту топиться.
Немалый переполох вызвало в дюреровском доме приглашение на пиркгеймеровскую свадьбу. Не забыл Вилибальд об Альбрехте. Отец для подарка молодоженам отдал два лучших своих кубка. Но стоимость их Альбрехт возместил, благо деньги появились. Спасибо Шрайеру — не скупясь заплатил за гравюру, сделанную по его настоятельной просьбе. Дело в том, что уговорил он Цельтеса сочинить оду в честь патрона Нюрнберга — святого Зе-бальда и взял на себя все расходы но ее изданию. К ней и создал Альбрехт гравюру — первую после возвращения. Шрайер отправил и доску, и рукопись оды в Базель к Бергману — нюрнбергским мастерам не доверил.
Выполняя Шрайероз заказ, не заметил Альбрехт, как подкралась зима. Выбелила нюрнбергские улицы, загнала жителей в дома — поближе к очагам. Под рождество расплатился Зебальд с живописцами. И снова остался Дюрер не у дел. В мастерской Вольгемута затишье — постаревший Михаэль растерял прежнюю ретивость. Работой теперь себя особенно не загружал. За «греческие фрески» получил Дюрер звание мастера. Многие помогли — и Шрайер, и Ниркгеймер. Но больше всех, пожалуй, мастер Михаэль. Он сказал, что замысел и исполнение на две трети принадлежит его бывшему ученику, и назвал его своим преемником. Но не торопился Дюрер открывать собственную мастерскую. Нужно было приноравливаться к нюрнбергским вкусам. Знания и опыт, приобретенные в Италии, оказывались здесь ни к чему. Видел теперь это и сам, без подсказки Цельтеса — не приживутся греческие боги, музы и мудрецы в холодном Нюрнберге. Об итальянской манере здесь говорят много, по таких любителей, как Шрайер, много не найдешь. Плоть в Германии греховна. Так было, так будет.
Нет, не нужны Нюрнбергу языческие боги. Не им поклоняется город, а христианским святым и мученикам за веру. Был и пребудет в веках имперский город цитаделью католицизма. Мощи святого Зебальда обрели здесь место последнего успокоения в великолепной раке. С уважением говорили нюрнбержцы о некоем Николае Муффеле, собиравшем святые реликвии. Было их у него ни много ни мало, а ровно триста, а его посланцы продолжали шарить по всему свету в поисках новых, ибо дал Муффель обет довести их число до трехсот шестидесяти пяти — по количеству дней в году.
Отложил Дюрер в сторону до поры до времени итальянские гравюры, извлек гравюры Шонгауэра. Этот мастер немецкие вкусы знал — осторожненько перекидывал мосток от старого к новому, не отвергая целиком прежней манеры и не оскорбляя ничьей веры. Для покорения Нюрнберга избрал Дюрер такой же путь. И обрушился на сограждан поток его гравюр: мученичество святого Иоанна, убиение святого Себастиана, страдания святой Катерины, скорбящая богородица, страсти Христовы — бичевание, возложение тернового венца, несение креста, распятие…
Не приносила работа удовлетворения. Все это вроде бы эскизы к чему-то главному. А вот к чему? Искал ответа и не находил. Чтобы развеяться, шел к крестному. Здесь все будило в памяти дорогие воспоминания: Рейвих, Брант, Бергман… Запах типографской краски приятно щекотал ноздри. Шум печатных прессов успокаивал. Это был тот мир, к которому Альбрехт тянулся всем сердцем. Он твердо решил посвятить себя гравюре, которая так же, как книга, может прийти в любой дом, рассказать каждому, даже тем, кто не ведает латыни, о мыслях и чувствах мастера, создавшего ее. И ведь она — не алтарь. Его видят от силы сотня-другая людей, да и то зачастую не зная имени его создателя — художника. Да и к чему оно верующим? Не живописцу они молятся, а святым, им изображенным.
Крестный Антон был захвачен новой идеей. Все свои помыслы теперь посвящал он разработке новых шрифтов — таких, чтобы давали ровную и четкую строку, не шатались в разные стороны, подобно подвыпившим подмастерьям. Подбирался к Альбрехту — не возьмется ли тот за это дело? Но нет, сейчас не до этого. Кобергер пожимал плечами. Влюбленный в свое дело, не понимал, как другие могут быть равнодушными к нему.
В сонете, однако, Альбрехт крестному не отказывал. Только не всегда его мнение совпадало с мнением Антона. Как-то раз увидел Дюрер доски, приобретенные крестным в Кёльне. Собирался Кобергер повторить издание знаменитой «Кёльнской библии». Но потом изменил замысел. Парис из рисунка исчез, остались одни женщины — кокетливая Венера, мудрая Минерва, не привыкшая выставлять напоказ свое тело и поэтому стыдливо пытающаяся прикрыть его, и Юнона — супруга Юпитера, женщина замужняя, а посему набросившая на лицо вуаль. А за ними с кислой улыбочкой стоит богиня раздора Дискордия. Решил переосмыслить Дюрер древний миф, приспособил его к немецкому пониманию: женщина вводит в грех, от нее все зло. Появились поэтому на его гравюре слева — врата ада с поджидающим свои жертвы дьяволом, справа — врата смерти. А чтобы на этот счет ни у кого сомнений не было, нарисовал Дюрер и яблоко раздора, висящее почему-то на потолке, а на нем три буквы — ОСН, что значит — «мерзость рода человеческого».
Пиркгеймер хохотал до слез: какие же это богини, это же сущие ведьмы. И оказался прав: утвердилось за этой гравюрой в народе название «Четыре ведьмы». И возможно, не так уж далек он был от истины, когда, почесав свой бритый подбородок, изрек: нет, никогда не подняться Альбрехту до светлой легкости итальянской живописи, душа у пего богобоязненная — истинно немецкая душа.
Вскоре начались в судьбе Дюрера большие перемены.
Штатгальтером Нюрнберга, то есть наместником императора, имевшим право чинить здесь суд от его имени и призванным блюсти интересы империи в целом, был назначен саксонский курфюрст Фридрих. Нюрнбержцы этим решением остались довольны. Главное — курфюрст был умен, недаром же его прозвали Мудрым. Гонцы из Саксонии принесли весть, что весной 1496 года Фридрих прибудет в Нюрнберг, чтобы вступить в свои права.
В апрельский день, необычно теплый, прокатила по нюрнбергским улицам карета саксонца, продралась сквозь многочисленную толпу к бургу прибывшая с ним свита и стража. Поглазев вместе с другими на въезд штатгальтера, вернулся Дюрер к своим занятиям. Однако по второй половине дня пришлось их бросить: посыльный городского совета чуть не разнес в щепы дверь дома, так торопился передать Дюреру весть, что штатгальтер желает его видеть. От кого курфюрст узнал о существовании художника Альбрехта Дюрера, некогда было выяснять. Помчался в бург.
Принял Альбрехта курфюрст в жарко натопленных покоях, видимо, едва успев отдохнуть от дороги и обеда. Коренастый, плотный, похожий на крестьянина, Фридрих ворчал, что-де замучила его проклятая жажда — кормили пищей чересчур жирной. С этого и начался их разговор о вещах простых, житейских. Кто отец и пребывает ли он в добром здравии? У кого учился Альбрехт мастерству? И тут будто из-под земля появились бумага, угли, серебряные палочки-карандаши. Не словам вера, а делу — так, кажется, говорят в Нюрнберге? Пусть-ка Дюрер изобразит его, а уж он сам судить будет, правду ля говорят, что у него зоркий глаз и твердая рука и что в умении не уступит он итальянцам. Фридрих сидел не двигаясь, застыв истуканом. Одни губы шевелились — рассказывал курфюрст о знакомых ему художниках и их картинах. Умело рассказывал — с доброй ухмылкой, ремесла живописцев не унижал. Временами забывал Альбрехт, зачем, собственно говоря, сюда зван. Но Фридрих напоминал: времени у него в обрез и следует торопиться. Рисунок удался. Чувствовал это Дюрер. С листа бумаги уже взирал на него двойник курфюрста: широкие вразлет брови, распахнутые глаза, нависший над пышными усами мясистый нос. Приступил к шитому шелком и золотом камзолу. Однако прервали — появился человек из свиты, стал делать тревожные знаки. Но Фридрих особой спешки не проявил. Покряхтывая, встал со скамьи, взял у живописца рисунок, посмотрел. Собрался, видимо, высказать свое мнение, да появился в дверях еще один придворный. Оставалось курфюрсту лишь чертыхнуться вполголоса и поспешить за ним.
Вот незадача. Не знал Альбрехт, что ему делать, — уходить или ждать. Снизу докатились приветственные клики. Это Фридрих появился среди собравшихся гостей. В комнату вкатился слуга. Передал приказание спуститься вниз.
Там просторный зал был переполнен до отказа. Духотища. Вокруг Фридриха кольцом нюрнбергские патриции. Плотно стали — не пробьешься. Но слуга, по всему видно, человек бывалый, мертвой хваткой вцепился в руку Дюрера, тянет за собою к штатгальтеру. Тех, кто поплоше, — брюшком в сторону. Между именитыми проскальзывает, будто уж. Курфюрст беседовал с каким-то осанистым чужеземцем с золотой цепью чуть ли не до пупа, когда Дюрер предстал перед ним с рисунком в руке. Видимо, как раз вовремя, ибо Фридрих выхватил у него свой портрет и сунул его под нос собеседнику. Все Италия и Италия! А вот что умеют в Нюрнберге!
Стоявшие рядом столпились плотнее, задние поднялись на цыпочки, пытаются рассмотреть. Сопят, прокашливаются, но молчат. Кто знает: может, решил курфюрст подурачиться. Мудро житейское правило: держи свое мнение подальше от языка, тогда не осрамишься. И вдруг из задних рядов — восторженный басище Вилибальда: это же просто чудо, походит, мол, портрет на оригинал, как одна капля на другую! А с того места, где стоит Пиркгеймер, ни черта не видно. Но первое слово сказано, и курфюрст с этим мнением согласился. Пошутил, однако: уж слишком много сходства у него с Эразмом Роттердамским, того и гляди придется заняться толкованием латинских текстов. Шутка пошла по залу. Широкое мужицкое лицо курфюрста, раскрасневшееся от выпитого вина, расплылось в улыбке. Сегодня был он весел и щедр. Сказал, что заказывает Дюреру свой портрет. Нет, нет, это не все — куда же мастер заторопился? Заказывает еще и алтарь трехстворчатый.
Через четыре дня Фридрих покинул Нюрнберг. А накануне прислал к Дюреру своего слугу с деньгами — жаловал их живописцу на кисти и краски. О плате же за картины договорятся особо.
Начал Дюрер с портрета. Здесь откладывать нельзя: улетучатся из памяти подмеченные детали. Поскольку вроде бы порицал Фридрих итальянскую манеру, стал писать под Вольгемута. А рука не повинуется разуму. В результате с завершенного портрета взирал на зрителя нюрнбергский патриций с дерзкими глазами итальянского кондотьера. Во всяком случае, был это не тот Фридрих, который раскатисто хохотал на приеме в бурге.
С алтарем — та же история. Тему его центральной части задал курфюрст; проиллюстрировать слова Симона, сказанные богородице: и меч пронзит душу твою. Другими словами, предстояло Дюреру изобразить мадонну скорбящую. Вольгемут сказал бы — нечего здесь мудрствовать, есть каноны, по ним и пиши. Альбрехт же отказался от всех обязательных в немецкой живописи символов. Он просто изобразил охваченную печалью мать. В нише окна пустого храма Мария молится над младенцем. Жесток и безразличен мир, поджидающий ребенка там, за толстыми стенами. В нем мало тепла и ласки, там с момента рождения человек обречен на физические и нравственные муки.
Не случайно изобразил Альбрехт на боковых створах святого Антония и святого Себастьяна: первый испытал все нравственные муки, второй — физические. Первой увидела картину его мать.
Необычность решения темы потрясла Барбару. Страшной показалась ей богоматерь своей обычностью — не святой была она, а простой женщиной. Барбара заплакала. Привычный для нее мир менялся, наступали грозные и непонятные времена. И эти изменения вдруг воплотились в сознании матери в святой Марии, написанной ее сыном богородице, которая не защитит, ибо сама беззащитна.
Начав работу для курфюрста, Альбрехт и не думал о том, что она потребует столько времени и сил. Прошла весна, лето давно уже вступило в свои права, а он даже не заметил этого. Каждый новый день начинался точно так же, как предыдущий. Кисти, краски… Проснувшись, художник спешил к своему алтарю, засыпая, думал только о нем.
С Вилибальдом виделся редко. Беседы сводились в основном к монологам молодого Пиркгеймера о своих дипломатических успехах. На пасху 1496 года, к великой радости старого Иоганна, Вилибальд большинством голосов был избран членом патрицианского совета Нюрнберга. Город, невзирая на молодость Пиркгеймера, возложил на него обязанность регулировать спорные вопросы с соседями. А споров Нюрнбергу хватало. Пиркгеймеру с одних переговоров приходилось мчаться на другие, лишь на короткое время заезжая домой. Удача, как кажется, сопутствовала ему, и это заставляло Вилибальда втягиваться в дело, которым он еще недавно готов был пожертвовать ради науки или литературы.
А Дюрер тем временем писал алтарь да исподволь создавал собственную мастерскую. Появились и первые ученики. И вот в одно прекрасное утро он вдруг заметил, что лето подходит к концу. Неудержимо потянуло прочь из пыльного и душного Нюрнберга. Стал снова исчезать на целые дни из дома. Только теперь не уходил далеко, как раньше, держался берега Пегница. Зарисовал почти все мельницы на реке, в том числе так называемые «Большую» и «Малую». Если уставала рука и утомлялся глаз, бросался ничком на пропахшую зноем землю. Нежно шелестели деревья, баюкали, возвращая в счастливую пору детства, когда все было так просто и ясно.
Там, за городом, впервые услышал разговор о том, что в одной из окрестных деревень родилась необычная свинья — об одной голове, но о двух телах. Толковали диковину по-разному, но большинство сходилось на том, что она не предвещает ничего хорошего. А городские мудрецы решили: это не иначе как предзнаменование окончательного раздела империи. Известно: что больше всего волнует, то и во всяком деле видится.
Погряз в это время император Максимилиан в повой авантюре. В 1495 году на вормском рейхстаге выколотил он из владык немецких княжеств и городов крупные суммы. А на что их ухлопал? Начал новую войну — на этот раз в Италии. Женился он на Бьянке Сфорца, дочери убитого в 1476 году миланского герцога, получил в приданое триста тысяч золотых дукатов. Кажется, взял бы и на том успокоился. Но нет — подавай ему миланские владения. И снова война. Не приведет это ни к чему хорошему!
Дорогу в деревушку было легко найти. Валом валил по ней народ. Действительно, чудище! Одна голова, два туловища, четыре пары ног, одна из которых растет прямо из загривка. Дюрер просил хозяев разрешить это чудо зарисовать. Согласились. Рисунок Дюрер показал крестному. Кобергер потребовал сделать гравюру. И немедленно. Много часов, не разгибая спины, бился Альбрехт над медной пластиной. Лишь к утру, стерев со лба пот, отошел от стола. Постоял в раздумье, снова сел и вырезал на пластине свою монограмму —
Через час, скрипел уже в кобергеровской типографии пресс.
Еще раз подтвердил крестный свою деловую хватку. Гравюру рвали из рук. Из доходов крестный выделил Альбрехту половину — это было немало. Впервые Агнес проявила интерес к делам мужа, с утра отправлялась на рынок, ученик из мастерской тащил за нею стопу гравюр, еще пахнущих типографской краской. Кобергеру предприимчивость Агнес нравилась: с такою супругою не пропадешь.