Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Дюрер

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Зарницкий Станислав / Дюрер - Чтение (стр. 13)
Автор: Зарницкий Станислав
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


26 августа 1509 года тщательно упакованный алтарь был передан Гансу Имхофу, который по поручению Геллера оплатил работу и взял на себя труд переправить заказчику. В тот же день Дюрер написал «любезному господину Якобу», что с огромным сожалением расстается со своим творением, одно ему утешение, что эта картина будет во Франкфурте, то есть не так уж далеко от Нюрнберга. Он дал подробное указание, как повесить алтарь, и просил не покрывать его лаком до его приезда — это он сделает сам. О картине сообщал: «Когда она была уже готова, я еще дважды ее прописал, чтобы она сохранилась на долгие времена. Я знаю, что, если Вы будете содержать ее в чистоте, она останется чистой и свежей пятьсот лет. Ибо она выполнена не так, как обычно делают. Поэтому велите содержать ее в чистоте, чтобы ее не трогали и не брызгали на нее святой водой. Я знаю, ее не будут порицать, разве что с целью досадить мне. И я убежден, она понравится Вам».

Дюрер просил Геллера лично присутствовать при распаковке алтаря, чтобы его не повредили: «Было бы жалко, если бы была испорчена вещь, над которой я работал более года». Художник надеялся, что эта картина проживет века (надежда не сбылась: спустя сто лет алтарь погиб во время пожара во дворце баварского курфюрста Максимилиана, купившего его у франкфуртских доминиканцев).

Закончив работу, стоившую ему столько нервов, Дюрер намеревался полностью переключиться на гравюры, о чем и сообщил Геллеру. С заказом Ландауэра он предполагал покончить в более короткий срок. Гравюры, как рассчитывал художник, принесут ему гораздо больше денег, чем трудоемкая работа над алтарями.

Картина для Геллера, несомненно, стоила гораздо больше, чем заплатил за нее купец, и, видимо, он понял это. С ближайшей оказией Геллер прислал дорогой подарок для Агнес и два гульдена для Ганса Дюрера.

Первый заработок побудил Ганса объявить брату о своем намерении в ближайшее время покинуть Нюрнберг: он не хочет-де быть никому в тягость. Альбрехт его понимал — брату стало невмоготу жить в его доме и выслушивать бесконечные упреки Агнес. Дюреровская семья, привыкшая вместе делить и радости и горе, распадалась. Отошел в сторонку Эндрес, а Ганс-старший давно уже перестал появляться у них в доме. Мать устранилась от всех дел и редко выходила из отведенной ей комнаты.

Весной 1510 года Ганс Дюрер отправился бродить по свету, искать свое счастье. Где он был, чем занимался, каких людей встречал на своем пути — об этом никто не знал в Нюрнберге, ибо письмами он семью не баловал. В 1529 году он стал придворным живописцем польского короля Сигизмунда I.



Город не особенно обременял члена Большого совета мастера Альбрехта Дюрера своим поручениями. Похоже было, что живописцы просто оказали честь, признав его заслуги. Какого-либо повышения его статуса не произошло. Тем не менее это назначение стало первой причиной отчуждения между ним и Вилибальдом. У Дюрера появились новые друзья, в их числе секретарь совета Лазарус Шпенглер. Кто мог предположить, что Пиркгеймер столь ревнив в дружбе и столь нетерпим к «выскочкам», каковым он считал Лазаруса, а теперь заодно и Альбрехта.

Не из легких был характер у Вилибальда. В написанной под старость автобиографии то и дело упоминаются стычки и распри с другими. Почему почти каждому приписывал он посягательство на свою особу — трудно сказать. Фактом остается то, что был он подозрителен до крайности. И тот, кто был не с ним, кто не разделял полностью его мнения, кто общался с его недругами, становился ему врагом.

Со Шпепглером у Пиркгеймера были особые счеты. Разногласия между ними возникли из-за того, что и тот и другой, понимая опасность крестьянских и городских волнений, каждый сообразно со своей социальной принадлежностью предлагал разные пути к их успокоению. Вилибальд готов был рубить сплеча — в первую очередь, естественно, чернь. Шпенглер считал иначе: нужна твердость, но не жестокость. Неужели, говаривал Лазарус в кругу, своих друзей, считает Пиркгеймер себя умнее других? Неужели думает, что и другие не понимают опасности? Совершенно ясно, что готовит союз «Башмака» новый заговор, он ведь те же доносы читает, что и Пиркгеймер, и, кстати, даже раньше его. Верхний Рейн и Шварцвальд того и гляди взбунтуются. Эмиссары «Башмака» под видом нищих пробираются в Нюрнберг. Меры принимаются. Стража у застав основательно проверяет каждого идущего в город. Вновь подтвержден закон о том, что для выпрашивания милостыни в Нюрнберге нужно получить патент в канцелярии совета. Нет, не согласен он, Шпенглер, с Пиркгеймером, что нужно за малейшую провинность рубить головы. На жестокость всегда отвечают жестокостью же. Так всегда было, и Вилибальд мог бы вычитать об этом у своих любимых классиков.

Все эти разговоры доходили до ушей Пиркгеймера и вызывали его озлобление. Видел он в слотах Шпенглера не только покушение на свой авторитет, но и поддержку своих противников в Совете сорока, с членами которого вновь испортил отношения, требуя навести наконец в ратуше порядок. В ответ коллеги обвиняли его в стремлении к тиранству. Полагали даже, что Вилибальд сеет между ними рознь с тайным умыслом: захватить власть и установить свою диктатуру. В Риме, например, и такое неоднократно бывало. Посыпались обвинения: своим беспутным поведением позорит Пиркгеймер звание патриция, переводами греческих классиков-язычников подрывает христианские основы, тратит из городской кассы деньги на свои личные нужды и тайком занимается юридической практикой. Одним словом, попал Вилибальд в положение, которое мало располагало к благодушию.

А тут еще Дюрер сдружился со Шпепглером. Ясно, конечно, плебея тянет к плебею. Лазарус и не пытался скрывать, что вышел из низов и что по образованию не может тягаться с Пиркгеймером — всего-навсего два года учения в Лейпцигском университете, из которого к тому же пришлось уйти, так как после смерти отца на него легла забота о содержании семьи. Сначала Лазарус был подмастерьем писаря в городской канцелярии, потом писарем. Два года тому назад на удивление многим его вдруг назначили секретарем совета. На нескромные вопросы о причинах столь высокого взлета Шпенглер, морщась, изрекал: труд и усердие все превозмогут.

Еще до ссоры со Шпенглером Вилибальд не раз советовал Дюреру во имя их дружбы порвать с Лазарусом. Альбрехт этого не сделал. А назначение в Большой совет волей-неволей заставило его работать с Вилибальдовым недругом. Потом, работая со «штатгальтеровым гульденом», они еще больше сблизились. Это дело тянулось с добрый десяток лет. Саксонский курфюрст, став штатгальтером Нюрнберга, договорился с Антоном Тухером о чеканке в городе монеты со своим изображением. Когда Дюрер был в Венеции, доставили «главному литейщику» Нюрнберга Кругу модель, выполненную Лукасом Кранахом. Однако Круг работать по ней отказался — слишком, мол, высокий рельеф. Патриции попали в затруднительное положение: повеление Фридриха исполнять надо, а Круг непреклонен. В результате свалили все дело на Шпенглера. Лазарус начал с того, что заставил Круга уступить место «главного литейщика» Гансу Крафту. Тот согласился выполнить работу при условии, что найдут ему людей, способных задачу «высокого рельефа» решить. Не успел Дюрер и глазом моргнуть, как Лазарус поддел его на этот крючок. Сам не заметил, как дал согласие. Вот и пришлось вместе с Крафтом торчать то у плавильной печи, то у верстака. И с одной стороны и с другой подходили к Кранаховой модели. Отвергли не один вариант. В конце концов Дюрер задачу решил: предложил отливать монеты в форме, а потом чеканить отливки специально изготовленными железными штампами. Дело пошло на лад с первой же пробы. Шпенглер совету доложил, что повеление Фридриха исполнено.

Лазарус был благодарен художнику: как-никак спас он его от немилости. Ввел Шпенглер Дюрера в круг своих друзей. В трактире, где они собирались, о древних греках разговоров не было, беседовали о том, что простым смертным было ближе: о Священном писании, о поучениях отцов церкви. Ругали римскую курию, погрязшую в грехах и развратившую верующих. Не с того конца, мол, берется Пиркгеймер исправлять пошатнувшуюся мораль — с Рима, а не с Нюрнберга надо начинать.

Кроме того, Лазарус и его друзья писали стихи. В Нюрнберге это не в диковинку: здесь каждый грамотный хотя бы раз да облекал в рифмы поразивший его рассказ или же шутку над товарищем. Те, кто в этом деле преуспел — они назывались «майстерзингеры»[2], — состязались между собою в бурге, и на их соревнования нюрнбержцы валом валили.

Попробовал себя в стихах и Альбрехт. Неужели же он хуже других? Но пух и перья полетели от новоявленного стихотворца, стоило ему прочесть свои труды. Когда собрались в следующий раз, Шпенглер познакомил друзей со стихами, посвященными живописцу, завивающему волосы и лелеющему бороду. Ясно, о ком речь идет? Так вот этот художник, научившись с грехом пополам читать и писать, дерзнул сочинять вирши и терзать этим бредом слух друзей. Стоило бы ему не забывать старой притчи. Он ее напомнит. Шел как-то сапожник по улице и увидел картину, выставленную живописцем для просушки. Заметил сапожник ошибку, допущенную мастером в изображении обуви, указал на нее. Живописец исправил. Но его критик уже вошел во вкус, стал выискивать другие ошибки. На что получил совет: тачай сапоги, но не суй носа в дела, в которых ничего не смыслишь.

Дюрер оружия не сложил: за совет спасибо, только дана человеку голова, чтобы думать не об одних сапогах. В противном случае может получиться так, как с одним нотариусом. Пришли к нему два клиента, попросили написать документ. Нотариус достал засаленную бумажку и переписал ее. Но в образце были указаны Фриц и Франц, а его клиентов звали Гетцем и Розенстаменом. И это затруднение нотариус преодолеть не смог. Так и ушли его посетители ни с чем. А ему осталось пережевывать набившие оскомину шуточки (это ответ Шпенглеру насчет бороды), ибо на выдумки новых у него ума не хватало.

Писал Дюрер стихи и просто так, для себя, не предназначенные для чужих глаз. В одну из ночей, когда сон не шел, а на душе было тяжело, родились строчки о друзьях истинных и мнимых, о себе и Вилибальде:

Тот, кто в беде бросает друга,

Когда тому живется туго,

Кто сердце не готов отдать

Тому, кто вынужден страдать,

Кто сам страдает безутешно,

Когда дела идут успешно

У друга первого его, —

Достоин только одного:

Неумолимого презренья!

Сторонник этой точки зренья,

Я не желаю предпочесть

Суровой искренности лесть.

Держаться надо бы подальше

От лицемерия и фальши,

Поскольку добрый друг не тот,

Кто перед нами спину гнет,

К уловкам прибегая лисьим!..

Но кто, в поступках независим.

Удачу иль беду твою

Воспримет так же, как свою,

Кто за тебя горою встанет,

Не подведет и не обманет,

За то не требуя наград, —

Тот верный друг тебе и брат.

И этой верности сердечной

Ты сам ответишь дружбой вечной.

В предпасхальные дни 1510 года, как и всегда, могло показаться, что превратился Нюрнберг в Иерусалим. На улице можно было встретить и легионеров Понтия Пилата, и фарисеев, и святых апостолов, и даже самого Иисуса Христа. В городе разыгрывались мистерии. Их традиционной темой были страсти Христовы, рассказанные соответственно Библии нюрнбергскими стихотворцами и представленные любителями-лицедеями. Словно серия гравюр, развертывалось зрелище перед глазами Дюрера, и совесть не давала покоя: сколько раз твердо обещал себе закончить повествование о жизни Христа и Марии, давным-давно начатое, но так и не удосужился. А ведь возвращался к замыслу не единожды. В прошлом году переделал одну гравюру, да на этом и кончил. Другие дела мешали: занимался математикой (вроде он без нее не проживет!), теперь в поэзию ударился (очень она ему нужна!).

Может быть, и сейчас бы не поторопился, по известие о смерти Джорджоне напомнило — не вечен человек! За успехами Джорджоне Дюрер следил ревниво. Знал по рассказам возвратившихся купцов, что тот вместе с Тицианом все-таки расписал Немецкое подворье: первый писал фрески на фасаде, выходящем на канал Гранде, второй украшал боковые стены. Был у них якобы уговор не смотреть на работу другого, пока та не будет закончена. Потом сравнили. Джорджоне скрепя сердце признал, что фрески Тициана лучше его и… отказался дальше сотрудничать с ним. Вскоре после этого пришла в Венецию чума и унесла Джорджоне.

Помни о смерти, спеши завершить начатое! Пора, самая пора засесть за гравюры! Как ни ценил Альбрехт алтарь, написанный для Геллера, как ни продолжал любить «Праздник четок», но гравюры для него все-таки были основным, главным, они одни доставляли ему ни с чем не сравнимую радость.

На сей раз принял твердое, окончательное решение — ничего больше не начнет, пока не завершит задуманных серий и не издаст их отдельными альбомами, как «Апокалипсис»! Да и его тоже решил переиздать таким в точности, каким вышел он из-под штихеля двенадцать лет назад, ничего не добавляя и не убавляя. Но потом передумал и сделал новый титульный лист с изображением головы Христа в терновом венце. В основу положил тот рисунок, который сделал во время своей болезни, едва не унесшей его в могилу.

Когда «Апокалипсис» был подготовлен к печати, вернулся Дюрер к «Страстям Христовым» — большого формата гравюрам по дереву. Уже десять лет работал Альбрехт над ними. Разложив на столе готовые гравюры, чтобы выявить пробелы, оглядел их критическим оком и обнаружил: очень разнятся они по стилю. Да, далеко он продвинулся вперед в своем мастерстве. Вот самые первые. Кажутся они теперь просто беспомощными — любой ученик сможет их исполнить без особого труда. К чему здесь такое нагромождение линий, зачем там лишние пересечения? А ведь когда-то все они казались ему верхом совершенства.

Одновременно с большой завершалась и малая серки «Страстей Христовых» — житейский пересказ библейской истории от сотворения первых людей до искупления их грехопадения мученической смертью Христа. Работал Дюрер над этими гравюрами также несколько лет, и получились они проще и более едиными по стилю. Современники сразу обратили внимание на новую трактовку художником образа Христа. Не мученик он у Дюрера, а скорее борец, знающий уготованную ему судьбу и все-таки не сворачивающий с пути, на который встал. Волевое лицо, неиссякающий порыв…

Но и это еще не все: начата серия гравюр, но уже не по дереву, а но меди на ту же тему. Завершена и «Жизнь Марии». Альбрехт пополнил ее двумя композициями — смерть и вознесение богородицы. Гравюры все больше приближаются к отражению реальной жизни. Мария? Да полно, какая же это мадонна, это же живая современница. И все вместе — гимн подвигу женщины-матери, пожертвовавшей самым дорогим ради счастья других.

Были у Пиркгеймера все основания ревновать друга к славе. Кому выпало на долю счастье читать его, Вилибальда, ученые трактаты и наслаждаться красотами его переводов? Не было таких, ибо он все еще не удосужился свои труды опубликовать. Дюрера же, этого недоучившегося ремесленника, знали во всех немецких землях. Знали и преклонялись перед ним. А художнику как будто все мало, и дела ему нет до того,

Кто сам страдает безутешно,

Когда дела идут успешно

У друга первого его…

Пошатывается от усталости печатный пресс в мастерской Дюрера, рвутся веревки, не выдерживающие тяжести развешанных для просушки мокрых гравюр. Ночами просиживает нюрнбергский поэт Бенедикт Хелидоний над стихотворными текстами, которые должны быть помещены на обороте листов, повествующих о жизни Марии. В печатне у Иеронима Хельцеля подмастерья валятся с ног, выполняя заказы Альбрехта Дюрера, художника из Нюрнберга. И не понимает состарившийся Антон Кобергер, почему крестник вот уже месяцы не появляется у него, хотя и надо-то всего-навсего улицу перейти. Но все простил, все понял Кобергер, когда принес ему Дюрер готовые работы — не похвалиться, а выслушать мнение мастера типографского дела. Забыл обиду старик: вот так же сутками и он не отходил от пресса, когда замысел всецело захватывал его. Ничего и никого ему тогда не нужно было. Мелькали в трудах дни, месяцы, годы — а теперь вот состарился: болезнь уже не дает в полную силу заниматься любимым делом, наследника же нет. Отдал бы типографию Дюреру, да на что она ему? Радостно смотреть на Альбрехта: мастер, не имеющий равных, и одновременно жаль — придет время, и он задумается над тем, кто же продолжит начатое им, и не найдет ответа. Идущий семимильными шагами, сам того не заметив, намного опередит спутников и в одиночестве шагнет за горизонт.

После завершения «Страстей Христовых» и «Жизни Марии» Альбрехт приступил наконец к выполнению заказа Ландауэра для «Дома двенадцати братьев». За это время у Маттиаса возникло новое желание, нужна ему была теперь не «Троица», а поклонение ей всех святых. Дюрер согласился: почему бы и нет? Предстояло ему, таким образом, создать картину, рассказывающую о прославлении божественной троицы праведниками из «божьего града», который, как учила церковь, будет создан после Страшного суда. На сей раз художник следовал тому, что говорил святой Августин, утверждавший, что будет этот «град» приближен к святой троице, а следовательно, не может он находиться на грешной земле. Чтобы подчеркнуть эту мысль, приподнял Дюрер происходящее событие над нижним краем картины. Композицию же сделал подобную той, которую использовал для Геллерова алтаря.

Земля все-таки осталась — в виде узенькой полоски внизу картины, лишенной жизни и оставленной всеми. Так что взгляд зрителя на ней не задержится, будет прикован к удостоенным чести войти в «град божий». Вдоль правого и левого краев картины — две группы святых, одна во главе с богоматерью, другая — с Иоанном Крестителем. В верхней части сомкнул их со святой троицей. В выборе образов также следовал учению Августина, утверждавшему, что к «божьему граду» будут сопричислены не только ангелы и христианские святые, но и те, кто «уверовал в Христа до его появления», и те, чьи грехи были искуплены его пролитой кровью. Так что к числу небожителей отнес он и Давида и Моисея. С праведниками было сложнее — Августин не определил того мерила, по которому будет осуществляться их отбор. Здесь руководствовался художник волей заказчика: оказались в «граде божьем» император и папа, а также все близкие и дальние родственники Маттиаса, вплоть до его зятя Галлера. Ввел в композицию Дюрер по собственному почину еще коленопреклоненного воина и крестьянина с цепом в руках. Но напрасно стали бы искать самого мастера среди избранных. Его унылая фигурка приютилась у правого нижнего края картины. Один — на обезлюдевшей, пустынной земле.

Ландауэр, поместив алтарь в часовне «Дома двенадцати братьев», несколько месяцев ходил именинником и не скупился на похвалы. Знатоки стекались в богадельню, восхищались, ахали. Занял Дюрер теперь бесспорно первое место среди нюрнбергских художников. Закатилась звезда Вольгемута, хотя сторонники Михаэля не сдавались, придирались к отсутствию традиционных символов. По стопам своего друга Пиркгеймера идет, мол, Дюрер: и ему освященные временем каноны стали мешать, ведет он своей кистью подкоп под вековые устои. Где, например, на его картине церковь? Пригляделись: действительно, нет ее. На всех картинах, прославлявших святую троицу, была, а тут вдруг ее не стало. Раньше было просто и привычно: церковь на картине, прилепившаяся основанием к земле, воткнувшая колокольни в небо. Изображение храма ясно говорило верующим о единстве всего сущего с богом, Дюрер взял да и убрал его. Как это понимать?

Но злопыхатели могли говорить что угодно. Известность Дюрера они были уже не в силах перечеркнуть. Вернулась из Франкфурта Агнес. Довольна — на этот раз торговля оказалась удачной. Брали альбомы с гравюрами, брали и отдельные листы. Большим спросом пользовалось «Вознесение Марии».

Гравюры!.. Неведомыми для него путями расходились они по Германии, проникали в другие страны, множили его славу. Живописцы писали по ним картины, скульпторы ваяли статуи Христа и святых. Даже нюрнбергский мастер Штосс, авторитетов не признававший, получив заказ города украсить изваяниями церковь святого Зебальда, использовал гравюры земляка как эскизы. Отбою, не было от заказчиков.

Вместе с тем увеличивалось число граверов без чести и совести, выдававших свои поделки за произведения Дюрера. Стали их фальшивки появляться и в самом Нюрнберге. 3 января 1512 года совет города принял решение, которым предписал считать таких молодчиков преступниками, подлежащими суровому наказанию, а их «творения» — безжалостному уничтожению.

Знаменитая нюрнбергская предрождественская ярмарка была испорчена сообщением об очередном рейхстаге, который в конце зимы Максимилиан проведет в городе, причем будет присутствовать на нем лично. Его свита уже прибывала. Тянулись от Пегница бочки с водой, ибо Большой колодец в бурге не мог напоить и обмыть такое множество гостей. Скрипели возы, нагруженные провиантом, дровами, домашней утварью и подношениями. Ликовали владельцы трактиров. Стонали хозяйки, предчувствуя, что нахлынувший с императором сброд, словно стая голодных псов, опустошит их кладовки.

В январе гостей стало еще больше. Они прочно осели в трактирах и в домах друзей. Чесали без устали языки. Обсуждались проблемы большой политики и мелкие сплетни. В «Гюльден Хорне» обосновались члены совета и императорские советники, большие знатоки политических склок и одновременно служители муз. Пиркгеймер был, конечно, среди них. Поднимал здесь заздравные кубки прибывший Пойтингер, и искал интересных собеседников императорский историограф Иоганн Стабий. Дюрер забегал сюда, как только освобождался от работы по украшению города, втискивался в компанию, вольготно расположившуюся за огромным дубовым столом, прислушивался к разговорам. Изредка рисовал собравшихся.

Со Стабием Дюрер сошелся как-то легко и незаметно. Историограф искал этого знакомства сам. Насчет нюрнбергского художника были у него свои планы — привлечь на службу императору, сделать его иллюминатором книг, прославляющих Максимилиана. Об одной из них он сейчас говорил не уставая: давно-де приступил он к созданию «Генеалогии», труда предположительно в, сто тридцать томов. Для написания книги по указанию. Максимилиана собирали по всем монастырским библиотекам старые рукописи. Стабий же вместе с Пойтингером, Шписгеймером и прочими излагал в стихах и в прозе историю Максимилианового рода. Прослеживалась она пока что до Гектора, героя Троянской войны. Но Стабий намеревался довести ее до легендарного Ноя.

Несмотря на то, что до сих пор не оправдал Максимилиан ни одной из возлагавшихся на него надежд, многие видели в нем благодетеля Германии. Ждали наступления нового золотого века, когда расцветут науки, искусства и ремесла, когда Германия станет подобной Риму времен Августа. Искренне верили этому, и оставался для них безалаберный Максимилиан идеалом. Как же иначе? Знает математику и историю, упражняется в живописи, музыке, поэзии и архитектуре. Говорит на блестящей латыни. Свободно изъясняется на немецком, французском, итальянском языках и даже на богемском наречии. К тому же и воин, каких поискать — «последний рыцарь».

Император въехал в Нюрнберг 4 февраля 1512 года. Маскарады, приемы, обеды и ужины следовали один за другим. Попутно решались и государственные дела. Нюрнберг стал на время столицей империи. Съехались сюда также иностранные послы и гости. И ночью и днем проносились мимо дома Дюрера курьеры.

Как лицо, известное в городе, к тому же друг имперского советника Пиркгеймера удостоился и Дюрер чести быть представленным императору. Стабий, присутствовавший на этой церемонии, восхвалял его как великого мастера. Император смотрел на Дюрера, а мысли его витали, по-видимому, где-то далеко. Понял ли он вообще то, что ему говорили? Пожалуй, понял, так как на следующий день притащил Дюреру Стабий изрядно потрепанную рукопись. По словам историографа, сей манускрипт император читал и перечитывал постоянно, никогда с ним не расставался. Теперь же намеревался его издать и посему поручал Дюреру иллюминирование будущей книги. Перед мастером лежал так называемый «Кодекс Валлерштейна» — руководство для рыцарей по рукопашному бон». С тоской смотрел Дюрер на «Описание боев, сделанное крещеным евреем по прозванию Отт для господ австрийских воинов». Не такого заказа ожидал он. Будь это хотя бы описание батальных сцен! А ему, словно захудалому ученику, предлагали создать рисунки к наставлениям типа следующего: «Как только он сильно отклонит тебя назад, то упрись ему ногой в живот и, держа вместе свои колени, брось его через себя, не выпуская его рук, тогда он упадет на лицо». Для человека, драками не занимавшегося, сложно было представить, как все это выглядит на деле, а таких советов в рукописи было много — Дюрер насчитал их около ста двадцати для борющихся и около восьмидесяти для фехтующих пар. Не будешь, однако, отказывать императору! И теша себя мыслью, что нет худа без добра и эта работа поможет ему поупражняться в передаче движений, засел Дюрер за кодекс с намерением проиллюминировать его к отъезду императора, показать свое рвение.

Не успел. 21 апреля Максимилиан покинул Нюрнберг. К его отъезду Дюрер смог сделать лишь половину рисунков, на большее не хватило терпения. Только последний возок императорского обоза нырнул в городские ворота, перекочевали наставления крещеного еврея Отта на самый дальний угол дюреровского стола, а живописец ушел в мастерскую выполнять заказ совета Нюрнберга, данный ему год назад: город решил украсить «палату реликвий» и привлек к этому делу многих мастеров. Дюреру поручалось переписать для нее портреты Карла Великого и Сигизмунда. Издавна такого рода работа считалась в Нюрнберге почетной, приглашение участвовать в ней означало признание великого мастерства. Снова, как и много лет назад, провел его хранитель к бесценному ковчегу и, встав так, чтобы мастер не видел хитроумных запоров, открыл их, громыхая тяжелыми ключами. Вот они перед ним — орнат, корона, держава и меч Карла. Тишина властвует в соборе. Во второй раз в своей жизни рисует Дюрер символы императорской власти, стараясь не упустить ни единой детали. Но долгое время эти рисунки остаются единственными набросками к будущим картинам, так как Дюрер понимает, что в этой работе у него нет права на фантазию. Нужна максимальная точность, нужно изображение Карла, сделанное с натуры, хотя бы и такое неудачное, как портрет Сигизмунда, предоставленный в его распоряжение советом. Его вдохновению пока не то что опереться, мысли не от чего оттолкнуться. До встречи с императором Максимилианом он неоднократно рисовал его, пользуясь… монетой. А здесь ни монеты, ни даже миниатюры из какой-нибудь старинной рукописи. Совет города специально послал в Ахен, некогда бывший резиденцией Карла, курьера, но тот возвратился с пустыми руками. И как раз накануне рейхстага пришла к мастеру радостная весть: нашли! Перед Дюрером копия с очень древнего портрета. Художник разочарован: изображенный человек, по его твердому убеждению, не может быть создателем империи, о восстановлении которой мечтают его друзья-гуманисты. Однако постойте, это лицо ему кого-то напоминает. Ну конечно же, Стабия! Только чуточку постарше и поплотнее в плечах. К счастью, он рисовал Стабия. Рисунок извлечен на свет божий. Дело пошло на лад.

С Сигизмундом таких сложностей не было. Но писал его Альбрехт без всякого вдохновения. И неудивительно: он сжился с образом Карла, с теми думами, которые приписывались создателю развалившейся империи ревнителями былого величия германцев. А Сигизмунд оставался совершенно чужд. Поэтому чем дальше продвигалась работа, тем яснее становилось, что образы двух властителей будут противостоять друг другу, как бы олицетворяя юность и дряхлость Священной Римской империи германской нации. Старчески расслабленный Сигизмунд выглядел совершенно беспомощным в соседстве с могучей фигурой Карла Великого. Угасший взгляд потомка — и устремленный в будущее орлиный взор предка. Бессилив Сигизмунда, судорожно вцепившегося в символы своей власти, — и непреклонная воля Карла, могучие руки которого вкогтились в державу и меч…

Когда портреты императоров покинули мастерскую, чтобы занять место в «камере святынь», Дюрер не отдыхал и дня, сразу же завершил несколько гравюр по меди из серии «Страстей Христовых» и, таким образом, закончил и ее. Огляделся в поисках других, не доведенных до конца работ. Их не было. Ах, да! Еще ждет своей очереди кодекс для господ австрийских рыцарей. Дюрер полистал рукопись и положил ее на прежнее место. Этой придется потерпеть! Вместо того достал свои заметки о живописи и погрузился в них.



В течение 1512 года и начала 1513 года Дюрер создал несколько вариантов задуманного трактата о пропорциях и руководства по живописи, названного им «пищей для учеников живописцев». Объединенные вместе, с прибавлением набросков к «Книге о живописи», которую он начал писать сразу же после возвращения из Италии, они дают представление о взглядах художника на роль живописи и ее значение. В переработанном виде они затем составили так называемый «Эстетический экскурс» в конце III книги трактата «Четыре книги о пропорциях».

Художник пытался дать ответ на вопрос, который занимал его с юности. Начал он свои записи с признания: «Как определить само понятие „красота“ — я не знаю. Но все же я хотел бы для себя заметить так: мы должны стремиться создать то, что на протяжении человеческой истории большинством считалось прекрасным. Также недостаток чего-либо в каждой вещи есть порок. Как избыток, так и недостаток портит всякую вещь. Можно найти большую соразмерность в неодинаковых вещах. Но чтобы знали, что бесполезно — то бесполезна хромота и многое подобное. Поэтому хромота и ей подобное некрасивы».

«Полезное составляет большую часть прекрасного. Поэтому то, что в человеке бесполезно, то некрасиво, — писал Дюрер в 1512 году, перерабатывая созданные ранее заметки. — Остерегайся чрезмерного. Соразмерность одного по отношению к другому прекрасна».

Но это еще не исчерпывающее определение прекрасного. Беспокойным дух художника-исследователя заставлял Дюрера рассматривать эту проблему с различных точек зрения. Он никогда не говорит о том, что постиг до конца понятие прекрасного, учась у великих итальянских мастеров. Инстинктивно он чувствовал, что копирование их произведений не может быть принято его народом, у которого свои представления о красоте и свои идеалы. Ему он хотел служить и ради этого продолжал свой поиск, составлявший смысл его жизни.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26