"Почему "был"?"
24. ПРОЩАЙТЕ
Поздно уж, о полдень, проснулся Барыба в Стрелецкой своей комнатушке: все кругом было светлое, ясное, и таким простым все открылось, что нужно было на суде сделать. Будто ничего этого, что ночью томило,- ничего такого и не было.
Принесла Апрося самоварчик, ситный и стала у порога. Рукава засучены, левую ладонь - под локоть правой руки, а на правую руку немудрую свою голову положила. И слушать бы Анфима Егорыча, слушать, вот так стоять, ужахаясь, вздыхая жалобливо, покачивая головой сердобольно.
Кончил Барыба чай пить. Сюртук Анфиму Егорычу подала Апрося и сказала:
- Чтой-то весел ты нынче, Анфим Егорыч. Али деньги получать?
- Получать,- сказал Барыба.
На суде Тимоша - ничего, бодрился, вертел головкой, и шея у него была длинная, тоненькая, такая тоненькая - поглядеть страшно.
А чернявый мальчишечка совсем какой-то чудной был: осел весь, вроде как бы у него все кости стали вдруг мягкие, растаяли. Так и валился на сторону. Конвойный то и дело выправлял его и прислонял к стенке.
Барыба говорил уверенно и толково, но торопился: все же отсюда поскорее бы куда-нибудь уйти. Когда он кончил, прокурор спросил:
- Что же вы раньше-то молчали? Столько ценного материала.
Суд собрался уходить уж, как Тимоша вскочил вдруг и сказал:
- Да. Ну, так прощайте, все!
Никто не ответил.
25. УТРОМ В БАЗАРНЫЙ ДЕНЬ
Утром, в веселый базарный день, перед острогом, перед местами присутственными - визг поросят, пыль, солнце; запах от возов с яблоками и лошадей; спутанный, облепленный базарным гамом колокольный звон - где-то идет крестный ход, просят дождя.
Исправник Иван Арефьич, в позеленелом мундире, с папиросой-пушкой, довольный, вышел на крыльцо и сказал, строго глядя в толпу:
- Преступники понесли законное наказание. Пре-ду-пре-ждаю вас...
В толпе, тихой, вдруг зашуршало, закачалось: как в лесу налетел ветер.
Кто-то скинул шапку и перекрестился. А в задних рядах, подальше от исправника, голос сказал:
- Висельники, дьяволы!
Иван Арефьич круто повернулся и ушел. И сразу перед крылечком - как проснулись. Загамели все сразу, поднимались руки, всякому хотелось, чтобы его-то и услышали. Отмахивал саженки рыжий мещанин.
- Врут, не повесили,- убежденно говорил он.- Немысленное дело: как это можно живого повесить? Да нешто он дастся, живой-то? Руками, зубами будет... А чтоб живой дал себе на шею вздеть - да нешто это мысленное дело?
- То-то вот и оно, образование-то, книги-то,- говорил старик из торговцев.- Тимошка-то, он не в меру умен был, Бога забыл, вот оно...
Рыжий мещанин злобно поглядел на старика сверху и увидел, что из ушей у него растут волосы, длинные и седые.
- Молчал бы, сам в гроб глядишь,- сказал рыжий.- Гляди, из ушей уж волосы выросли.
Старик повернулся сердито и, вылезая из толпы, бормотал:
- Развелись всякие... Кончилось в посаде старинное житье, взбаламутили, да.
26. ЯСНЫЕ ПУГОВИЦЫ
Белый, ни разу не стиранный еще китель, серебряные солнышки пуговиц, золотые жгуты на плечах.
"Мать пресвятая! Неужели это правда? Балкашинский двор и все такое - а вот теперь иду я, Барыба, в погонах?"
Пощупал: тут, есть. Ну, стало быть, правда.
От нотариуса, из подъезда с вывеской, вышел с сумкой почтальон Чернобыльников. Остановился, приглядывался. Отдал честь, балуясь:
- Господину уряднику.
А Барыба захолонул от гордости. Небрежно подбросил к козырьку руку.
- Давно произвели?
- Да вот, дня три. Китель только нынче кончили. Хлопот теперь - форму шить.
- Ва-ажно! Начальство, стало быть? Ну, честь имею.
Распростились. Барыба шел дальше: надо сегодня являться к исправнику. Шел и сиял, сытый собою, майским солнцем, погонами. И улыбался четырехугольной улыбкой.
У острога Барыба остановился, спросил у будочника:
- Иван Арефьич у себя?
- Никак нет, уехали на убийство.
И будочник, от которого когда-то прятался воровавший по базарам Барыба,- будочник вежливо козырнул.
Барыба даже и рад был, что исправник уехал на убийство: походить бы еще по солнцу в новом кителе, и чтобы все козыряли. "Эх, хорошо жить на свете! И дурак же - чуть-чуть было не отказался". Сжимались железные челюсти,разгрызть бы теперь какие-нибудь самые крепкие камушки, как бывало в уездном.
- Эге-э! Вот что! Вот когда к отцу-то пойти. Дурак старый - прогнал, а пусть-ка теперь поглядит.
Мимо чуриловского трактира, мимо пустых ярмарочных ларьков, по тротуару из прогнивших досок, а потом и совсем без тротуара, переулочком - по травке.
У обитой оборванной клеенкой двери - эх, старая знакомая! - остановился на минуточку. Почти что любил отца. Э, да что там, весь посад бы сейчас расцеловал: как же не расцеловать, когда в первый раз надет китель с погонами, с ясными пуговицами.
Постучал Барыба. Вышел отец. У-у, брат, постарел-то как! Седая щетина на щеках, спустил очки на нос, долго глядел. Узнал - не узнал, кто его знает - молчит.
- Чего надо? - буркнул.
Ишь, сердитый какой. Ну, не узнал, ясно дело.
- Ну, не узнаешь, старик? А прогнал-то меня, помнишь? Однако, теперь вот - видишь. Три дня как произвели.
Старик высморкался, вытер пальцы о фартук и спокойно сказал:
- Слышал об тебе, слышал, как же. Добрые люди говорят.
Опять посмотрел поверх очков спокойно.
- И про Евсея, про монаха. И про портного тоже.
Запрыгала вдруг седая щетина на подбородке.
- И про портного, как же, как же.
И вдруг весь затрясся старик и завизжал, забрызгал слюной.
- Во-он из мово дому, вон, негодяй! Я т-тебе сказал, чтоб ты не смел к порогу мому приступать. Пошел во-он, вон!
Очумелый, вытаращил глаза Барыба и стоял, долго никак не мог понять. Когда прожевал, молча повернулся и пошел назад.
* * *
Мутнело уже на улице. Сумрачный ветерок потягивал из окна.
В чуриловском трактире за столиком, расставив ноги, руки в карманах, сидел Барыба, здорово уже нагрузившись. Бормотал под нос:
- Ну, и наплевать. Из-з ума выжил. Нап-плевать...
Но уже осело что-то на дне, замутило что-то. Не было веселого майского дня.
В уголку против Барыбы примостились у столика трое краснорядских приказчиков: один, пригнувшись, рассказывал что-то, двое слушали. И вдруг все трое грахнули, залились. Должно быть, что-нибудь уж очень чудное
- А-а, так? А-а, ты так? Так я им, й-я им п-покажу всем,- бормотал Барыба под нос.
Глаза у него заплыли, щерился злой четырехугольный рот, напряглись жевательные железные желваки. Приказчики опять весело грахнули. Барыба вынул вдруг руку из кармана и постучал ножом по тарелке - пьяными, спотыкающимися ударами.
Подскочил половой, Митька-скугаревая башка, нагнулся, ухмыляясь одной щекой, обращенной к приказчикам, и выражая почтенье другой щекой - господину уряднику. Приказчики вытянули носы и слушали.
- Пс-слушай. С-скажи им, что й-я им не п-пзволяю смеяться. Й-я им... У нас теперь смеяться с-строго не д-дозволяется... Нет, пс-стой, я сам!
Покачиваясь, огромный, четырехугольный, давящий, он встал и, громыхая, задвигался к приказчикам. Будто и не человек шел, а старая воскресшая курганная баба, нелепая русская каменная баба.
1912