Стукнули в дверь.
- Апрося?
А головы не повернуть, такая тяжелая. У двери кашлянули баском.
- Савка, ты?
Он самый: волосы-палки, красные рачьи ручищи.
- Беспременно просили. Они дюже по вас соскучились, отец Евсей-то.
Потом подошел поближе, поржал:
- Чаем наговоренным хотят вас поить. А вы - ни Боже мой, не пейте.
- Каким наговоренным?
- Да известно, каким: на вора наговоренным.
- Эге! - смекнул Барыба. Очень смешно стало. Дурак Евсей! Туманилось, колотилось в голове, кривлялось что-то веселое.
У Евсея в келье - дымок сизый, накурено: дьяконок веселый надымил.
- А, гостечки дорогие!
И, вихляя задом, дьяконок подставил Барыбе руку кренделем.
Водки на столе не было: нарочно решили не пить, чтоб яснее в голове было - Барыбу уловлять.
- Чего это похудал ты, Евсей. Ай присушил тебя кто? - ухмыльнулся Барыба.
- Похудеешь. Не слыхал нешто?
- Деньжонки-то твои слямзили? Как же, слыхал.
Веселый, язвительный, подскочил дьяконок:
- А откедова же узнали вы это, Анфим Барыбыч?
- А вот - Савка сказал. Вот и узнал.
- Дурак ты, Савка,- обернулся Евсей уныло.
Сели за чай. Один стакан, наполовину налитый, стоял на подносе особо, в сторонке. Иннокентий, суетясь, долил стакан кипятком и подал Барыбе.
Все уставились и ждали: ну, сейчас...
Барыба помешал, хлебнул не торопясь. Молчали, глядели. Стало чудно Барыбе, невтерпеж, захохотал - загромыхал по камням. За ним заржал Савка и залился тоненько дьяконок.
- Чего ты? - поглядел Евсей, глаза у него были рыбьи, вареные.
Громыхал Барыба, катился вниз, уж не остановиться, колотилось, зелено туманилось в голове. Смешливый задор задирал, толкал сказать:
- Я самый и есть. Я и украл.
Выпил Барыба, а все молчал и улыбался четырехугольно, зверино.
Евсею не сиделось.
- Ну, рассказывай, что ли, Барыба. Чего там.
- Про что рассказывать-то?
- Сам знаешь, про что.
- Ой, Акуля, чтой-то ты шьешь не оттуля! Тебе про деньги, а? Так я ж тебе говорю: Савка мне рассказал. Только всего и знаю.
Нарочным голосом говорил Барыба: вру, мол, а поди-ка, поймай.
Дьяконок подскочил к Барыбе, похлопал его по плечу:
- Нет, братец, тебя никакой разрыв-травой не проймешь. Крепок, литой.
Евсей замотал космами:
- Эй, пропадать! Беги, Савка, за вином.
Пили. Туманилось, колотилось в голове. Зеленел дымок от курева. Дьякон плясал матросский танец.
* * *
В сумерках Барыба вернулся домой. И у самой у Апросиной калитки почуял вдруг: подгибаются коленки, заволокло глаза. Приклонился к косяку, перепугался: никогда такого не бывало.
Открыла Апрося дверь, поглядела на жильца:
- Да что ж это на тебе лица нет? Аль неможется, а?
Как-то во сне очутился на кровати. Лампочка. Апрося в изголовье. На лбу мокрая, в уксусе, тряпица.
- Болезный ты мой,- сказала Апрося уютно и жалобно, немного в нос.
Сбегала Апрося к соседям, раздостала Барыбе порошку лекарственного. Ночью заволакивало и опять проясняло в голове, и видел Барыба на стуле в изголовье дремлющую Апросю.
На третий день к утру отлегло. Лежал Барыба под белой простыней, с тенями серыми, осенними на лице. Попрозрачнел как-то, почеловечел. "И правда ведь, чужой я ей, а сидела ночь, не спала..."
- Спасибо тебе, Апрося.
- И что ты, болезненький мой. Чай, ведь болен ты.
И наклонилась к нему. Была она в одной юбке пестрядинной и холщовой рубахе, и совсем перед глазами у Барыбы мелькнули две острых колющих точки на груди под редким холстом.
Закрыл Барыба - и опять открыл глаза. В окна глядит летний жгучий день. Где-то там сверкает Стрелецкий пруд, купаются, белеет тело...
Заколотилось в голове еще жарче. Беспокойно задвигал Барыба тяжкими своими челюстями и потянул к себе Апросю.
- Вона что? - удивилась она.- Да может, вредно тебе? Ну-у, погодь, тряпку-то сменять пора.
Переменила спокойно тряпку и заботливо, хозяйственно легла на кровать к Барыбе.
* * *
Так и повелось. Целый день суетится, хозяйничает, горшками гремит Апрося, стрелецкая солдатка. Свой мальчишка, а тут еще и Барыба, и об нем пекись. Отболелся-то он, положим, живо, а все же управиться одной не просто.
Вечером вернется откуда-то Анфим Егорыч, заглянет к Апросе:
- Приходи, ужо-тка, вечерком.
- Прийти, говоришь? Ладно. Сбил ты меня с толку сейчас. И чтой-то мне нужно было сделать - совсем замстилось. Да, бишь, яйца повынать из-под кур: опять хорек проклятенный выпьет.
Бежала в курник. Раздувала потом самовар. Один у себя пил Барыба чай, перелистывал что-то. "И все читает, и все читает, долго ли так и глаза испортить". Укладывала мальчонку своего спать. Садилась на лавку и жужжала веретеном: сучила шерстяные серые нитки для зимних чулок. Шлепался сверху, с потолка, толстый черный таракан. "Ну, стало быть, поздно, пора". Тупым концом веретена почесывала в голове, зевала, крестила рот. Старательно, плюя на щетку, начищала Анфим-Егорычевы сапоги, раздевалась, аккуратно складывала все в уголку на лавке и несла сапоги Барыбе.
Барыба - ждал. Ставила Апрося у кровати сапоги и ложилась.
Уходила через полчаса. Позевывала. Отбивала десять поклонов, читала Отчу и засыпала накрепко: натрудилась за день, не оберешься хлопот.
17. СЕМЕН СЕМЕНЫЧ МОРГУНОВ
Раз как-то Барыба сказал Тимоше:
- Да какой же ты портной? У тебя тут, дома, шитва-то никакого нету.
А очень просто, почему не было. Тимоша - он ведь какой: то ничего, ничего, а то как закрутит. Ну, и пропадай тогда заказчиковы брюки: обязательно пропьет. Знали эту манеру его и опасались ему на дом давать. Вот и ходил он шить по домам. Многих обшивал купцов, также и господ - хорошо шивал, мошенник. Между прочим, был он своим, можно сказать, человеком у адвоката Семена Семеныча Моргунова. Так и называл его Моргунов:
- Мой придворный портной.
Сапоги на Тимоше редко бывали: больше в закладе. И приходил он к Моргунову в старых резиновых калошах, а под мышкой в бумаге завернуты белые парусиновые туфли. В передней обязательно калоши скинет, туфли белые наденет - готов. И пойдут у них с Моргуновым разговоры необыкновенные: о Боге, об угодниках, о том, что все в мире - одна видимость, и как надо жить. Об Моргунове Тимоша понимал как об умном человеке. Да такой он и был, Моргунов Семен Семеныч.
Моргунов - это, впрочем, не настоящая его фамилия, а так - прозвание вроде, дразнили его так по-уличному. Да только на него поглядеть - сразу скажешь: Моргунов и есть.
Лик у Семена Семеновича был тощий, темный, иконописный какой-то. Глазищи - огромадные, чернищие. И не то изумленные какие-то, не то бессовестные - очень уж велики. Одни только глаза на лице и есть. И моргал ими он постоянно: морг, морг,- будто совестился глаз своих.
Да это что - глаза. Он и весь как-то подмаргивал, Семен-то Семеныч. Как пойдет по улице да начнет на левую ногу припадать - ну, как есть, весь, всем своим существом, подмаргивает.
И уж любили же его за хитрость купцы!
- Семен-то Семеныч, Моргунов? У-у, дока, язва! Этот, брат, дойдет. Без мыла влезет и вылезет. Ты гляди, гляди-ка, подмаргивает-то как, а?
Так и повелось, что вел он у купцов все их делишки темные: вексельные там или - чего лучше - несостоятельные. И уж не мытьем, так катаньем, а доймет-таки суд и выплывет. Зато и платили ему хорошо.
* * *
К Моргунову вот и повел Барыбу Тимоша. Да оно и пора было.
Осень была эта так, какая-то несуразная: падал снег и таял снег. А со снегом таяли Барыбины-Евсеевы денежки. Из казначейства пришел ответ: отказали, дьяволы, кто их знает, почему, какого рожна им еще нужно. Ну, вот и нужда была себе какое ни на есть дельце подыскать. Есть-то ведь хочется.
Семен Семеныч отвел Тимошу в сторонку и спросил о Барыбе:
- Это кто же будет?
- А это - так, вроде помощник мой: я вот шью, говорю - а он слушает. Без помощника-то ведь говорить не станешь, сам с собою.
Семен Семеныч задребезжал, засмеялся.
"Ну, значит, в духе: пойдет дело на лад",- подумал Тимоша.
- А раньше-то вы чем занимались? - спросил Моргунов Барыбу. Барыба замялся.
- А он у вдовы одной почтенной потешником был,- помог Тимоша, ковыряя иголкой в шитье.
Моргунов опять задребезжал: ну и занятие, нечего сказать.
А Тимоша невозмутимо продолжал:
- Ничего такого особенного. Дело торговое. Всё у нас теперь, по силе времени, дело торговое, тем только и живем. Купец селедкой торгует, девка утробой торгует. Всяк по-своему. А чем, скажем, утроба - хуже селедки, или чем селедка - хуже совести? Все - товар.
Моргунов совсем развеселился, подмаргивал, дребезжал, хлопал Тимошу по плечу. Потом засерьезничал вдруг, иконописный стал, строгий, глазами вот-вот проглотит.
- Что ж, заработать хотите? - спросил Барыбу.- Дело найдется. Мне вот свидетели нужны. Вид-то у вас внушительный, годитесь как будто.
18. В СВИДЕТЕЛЯХ
Так и начал Барыба в свидетелях ходить у Моргунова. Дело нехитрое. С вечера, бывало, Моргунов начинит Барыбу: вот это-то, гляди, не позабудь, Василий-то Курьяков, купецкий сын, толстый-то этот,- он только руку поднял первый. А ударил первым мещанин, рыжий который, ну да, рыжий. А ты, мол, был у садового забора и самоглазно все видел.
А наутро стоял Барыба у мирового, приглаженный, степенный, ухмылялся иной раз: чудно уж очень все это. Рассказывал аккуратно, как научил Моргунов. Купецкий сын Василий Курьяков торжествовал, мещанина сажали в кутузку. А Барыба получал трешницу, пятишницу.
Семен Семеныч только и знал - Барыбу похваливал:
- Ты, брат, солидный очень, да и упористый, кряжистый. Тебя с толку не сбить. Скоро я тебя по уголовным брать стану.
И стал Барыбу с собою возить в соседний город, где палата была. Справил Барыбе длиннополый, вроде купецкого, сюртук. В сюртуке этом часами Барыба шатался по коридорам палаты, позевывая и лениво ожидая своей очереди. Спокойно и деловито показывал - и никогда не путался. Пробовали было прокурор или там защитник сбить его с панталыку, да нет, куда: упрется - не сбить.
Хорошо заработал Барыба на завещании одном. Купец Игумнов помер. Почтенный был человек, семейственный, жена, девчушка. Рыбную торговлю держал, и все его в городе знали, потому что посты у нас очень строго блюдут. Руки у Игумнова у этого все, как есть, кругом в бородавках были. Говорили, что, мол, от рыбы: накололся об рыбьи перья.
Жил Игумнов, слава Богу, как все. А под старость приключилась с ним история: бес в ребро. Окрутила его округ пальца дочерина учительница, ну, просто, гувернантка. Жену с девчонкой со двора согнал. Лошади, вина, гости, море разливанное.
Только перед смертью старик и очухался. Призвал жену с дочерью, прощенья просил и завещание на ихнее имя написал. А первое завещание у мадамы осталось, у гувернантки этой самой, и все в том завещании ей было отписано. Ну, и завязалось дело. Сейчас, конечно, Семена Семеныча за бока:
- Семен Семеныч, голубчик. Что не в уме он второе завещание писал обязательно это надо доказать. Свидетелей представить. За деньгами я не постою.
Думали-гадали Семен Семеныч с Барыбой. Покопался-покопался Барыба и вспомнил: видал как-то Игумнова, покойника - из бани он зимою выбежал и в снегу валялся. Дело у нас самое обыкновенное. А в таком сорте представили, что он зимой по улицам не в своем виде бегал. И свидетелей еще подыскали: что ж, правда, многие видывали.
И когда показывал это на суде Барыба, таково правильно все толковал и увесисто, как каменный фундамент клал - даже и сам поверил. И глазом не мигнул, когда игумновская вдова, в черном платочке на черничку похожая, поглядела на него очень пристально. А мадама после суда глазки ему сощурила:
- Вы прямо благодетель мой.
К ручке приложиться дала и сказала: "Заходите когда". Очень Барыба доволен был.
19. ВРЕМЕНА
- Не-ет, до нас не дойдет,- говорил Тимоша уныло.- Куды там. Мы вроде, как во град-Китеже на дне озера живем: ничегошеньки у нас не слыхать, над головой вода мутная да сонная. А наверху-то все полыхает, в набат бьют.
А пущай бьют. Так у нас на этот счет говаривали:
- Это уж пусть себе они там в Вавилонах с ума-то сходят. А нам бы как поспокойней прожить.
И верно: как газеты почитать - с ума сходят. Почесть, сколько веков жили, Бога боялись, царя чтили. А тут - как псы с цепи сорвались, прости Господи. И откуда только из сдобных да склизких вояки такие народились?
Ну, а у нас пустяками этими разными и некогда заниматься: абы бы ребят прокормить, ведь ребят-то у всех угол непочатый. Со скуки, что ли, кто их знает с чего, плодущий у нас народ до страсти. И домовитый по причине этого, богомольный, степенный. Калитки на засовах железных, по дворам псы цепные на рыскалах бегают. Чужого чтоб в дом пустить, так раза три из-за двери спросят: кто такой, да зачем. У всех окна геранью да фикусами позаставлены. Так-то оно дело вернее: никто с улицы не заглянет. Тепло у нас любят, печки нажаривают, зимой ходят в ватных жилетках, юбках, в брюках, на вате стеганных,- не найти таких в другом месте. Так вот и живут себе ни шатко ни валко, преют, как навозец, в тепле. Да оно и лучше: ребят-то, гляди, каких бутузов выхаживают.
Пришли к Моргунову Тимоша с Барыбой. Моргунов - с газетой сидит.
- Вот, министра-то ухлопали, слыхали или нет?
Тимоша улыбается - лампадку веселую зажег:
- Слыхали, как не слыхать. Идем это по базару, слышу, разговаривают: "Очень его даже жалко: поди, ведь тысяч двадцать в год получал. Очень жалко".
Моргунов так и затрясся от смеху:
- Вот они, все тут, наши-то: тысяч двадцать... очень жалко... Ох уморил!
Помолчали, газетами пошуршали.
- А у нас - тоже Анютку Протопопову в Питере забрали, доучилась,вспомнил Барыба.
Моргунов сейчас же привязался и пошел подзуживать - знал, как Тимоша о бабах понимает: связываться с ними в серьезном деле - все одно, что мармелад во щи мешать.
- В гости бабу еще - туда-сюда, пустить можно. А в себя уж - ни-ни.Тимоша грозит сухоньким своим пальцем.- В себя пустил - пропал. Баба - она, брат, корни - вроде лопуха пускает. И не вынесть никак. Так лопухом весь и зарастешь.
- Лопухом,- смеется, громыхает Барыба. А Моргунов кулаком стучит, орет неестественным голосом:
- Так их, Тимоша, так! А ну, прорцы еще, царю иудейский!
"И чего ломается, чего орет",- думал Барыба.
Правда, любил поломаться Семен Семеныч. Такой уж какой-то ненастоящий человек был, притворник, все-то подмигивает, выглядывает, с камешком за пазухой. И глаза - не то охальные, не то мученские.
- Пива нам, пива, пива! - орал Семен Семеныч. Приносила на подносе ясноглазая Дашутка, свежая - ну вот сейчас после дождя травка.
- Новая? - говорил Тимоша и не глядел на Моргунова.
Менял их Моргунов чуть не каждый месяц. Белые, черные, тощие, дебелые. И до всех одинаково ласков был Моргунов:
- Что ж, все они одинаковы. А настоящей все равно не найти.
За пивом, глядишь, Тимоша, завел уж о своем любимом, о Боговом, начал на Моргунова наседать с хитрыми вопросами: а коли Бог все может и не хочет нам жизнь переменить - так где же любовь? И как же это праведники в раю останутся? И куда же Бог денет этих убийц министровых?
Моргунов - не любит о Боге. Насмешник, наяный, а тут вот живо потемнеет, как черт от ладана.
- Не смей мне о Боге, не смей о Боге.
И говорит тихонько как-то, а жуть - слушать.
Тимоша доволен, смеется.
20. ВЕСЕЛАЯ ВЕЧЕРНЯ
Постом Великим все злющие ходят, кусаются - с пищи плохой: сазан да квас, квас да картошка. А придет Пасха - и все подобреют сразу: от кусков жирных, от наливок, настоек, от колокольного звона. Подобреют: нищему вместо копейки - две подадут; кухарке на кухню - пошлют кусок кулича господского; Мишутка наливку на чистую скатерть пролил - не выпорют для праздника.
Понятно, перепадало и Чернобыльникову, когда ходил он по домам, открытки расписные разносил и хозяев поздравлял с праздником. Где четвертак дадут, а где и полтинник. Насбирал Чернобыльников - и повел в чуриловский трактир приятелей: Тимошу, Барыбу да казначейского зятя.
Выцвел к весне Тимоша, общипанный ходит, как осенний воробейчик, ветром шатает - а хорохорится, бодрится туда же.
- Полечился бы ты, Тимоша, ей-Богу,- крушился Чернобыльников.- Гляди, какой стал.
- Чего лечиться-то? Все одно - помру. Да оно, по мне, и любопытно помереть-то. Ну как же: всю жизнь в посаде кис, никуда, а тут - в неведомые страны, спутешествовать, по бесплатному билету. Чать, лестно.
Знай себе посмеивается Тимоша.
- Ты бы не пил-то хоть так, вредно ведь тебе.
Нет, хоть ты что. Пьет, не отстает, по старому своему обычаю - пиво с водкой. И все в красный ситцевый платок покашливает: платчище себе завел веретье целое.
- А это,- говорит,- чтобы в благородном месте на пол не харкать.
Ударили к вечерне. Старик Чурилов переложил серебро из правой руки в левую и перекрестился, истово, степенно так.
- Эй, Митька, получи! - крикнул Чернобыльников.
Вышли вчетвером. Веселится весеннее солнце, приплясывают колокола. Как-то и расходиться-то неохота, компанию разбивать.
- Эх, люблю я пасхальную вечерню,- зажмурил глаза Тимоша.- Плясовая, а не вечерня. Пойдем всем обчеством, а?
Барыба позвал в монастырь, благо он тут близко:
- А после вечерни к монаху одному знакомому чай пить сведу,- чудак такой.
Казначейский зять вынул часы:
- Никак нельзя, обещался к обеду, а у казначея опаздывать не принято.
- Ох, вот ушиб-то: не принято! - Тимоша засмеялся, закашлялся, полез за платком: нету.- Стой, ребята, платок наверху обронил. Сейчас сбегаю.
Взмахнул ручками, вспорхнул,- воробейчик.
Позванивают колокола веселые, идет нарядный народ к веселой пасхальной вечерне.
- Погоди-ка, орут наверху... чего там такое? - навострил Барыба большие свои нетопырячьи уши.
Казначейский зять скорчил мину.
- Опять, наверно, драка. Не умеют держать себя в обчественном месте.
Дз-зынь! - высадили вверху стекло, осколки со звоном - вниз. И сразу затихло.
- Ого,- прислушался Чернобыльников,- нет, тут что-то...
И вдруг кубарем, красный, взлохмаченный, выкатился, задыхаясь, Тимоша.
- Там они... вверху... приказали. И все... подняли руки и стоят.
Тр-рак, тр-рак! - затрещало вверху.
Казначейский зять вытянул длинную шею и стоял секундочку, глядя вверх одним глазом, как индюк на коршуна. Потом закричал тонко и жалостно: стреля-яют! И пустился наутек.
А на лестнице загромыхали сапожищами, заревели, сыпались все сверху.
- И-и-и! Держи-и...
И опять: тр-рак, тр-рак.
На секунду: в дверях впереди всех - красное безглазое лицо.
"Должно быть, это со страху он закрыл глаза",- мелькнула мысль.
А он, безглазый, уж в переулочке напротив, уж сгинул. И следом сверху высыпались все как пьяные - дикие, распоясанные, гончие.
- Держи-и его! Не пуща-ай! bо-вот-вот он!
Кого-то внизу у подъезда сграбастали, накинулись, притиснули, колотили - и все-таки ревели: держи-и,- так уж просто, нужно было вылиться через глотку.
Нагнувши голову, как баран, пробился Барыба вперед. Зачем-то это нужно было, чуял всем нутром, что нужно, стиснул железные челюсти, шевельнулось что-то древнее, звериное, желанное, разбойничье. Быть со всеми, орать, как все, колотить, кого все.
На земле, в кругу, лежал мальчишечка - чернявенький такой, с закрытыми глазами. У рубахи воротник сбоку разодран, на шее - черная родинка.
Старик Чурилов стоял в середине круга и пинал мальчишечку ногою в бок. Такая степенная, борода тут вся у него склочена, рот перекошен - куда вся богомольность девалась.
- Унесли! А, дьяволы! Убег один, со ста рублям убег! А, дьяволы?
И опять пинал. Из-за его спины тянулись к лежачему потные кулаки, но не смели: у Чурилова украли, он, стало, и хозяин тут, ему и бить.
Откуда-то вынырнул вдруг Тимоша, прямо перед носом у Чурилова-старика,вскочил, красный, злой, и заклевал его, засыпал, замахал руками.
- Ты что ж это, хрыч старый, нехристь, злыдень? Убить мальца-то за сто целковых хочешь? Может, и убил уж? Гляди, не дышит. Дьяволы, звери, али человек-то и ста целковых не стоит?
Старик Чурилов сначала опешил было, а потом окрысился:
- Ты что, заодно с ними? Заступник? Ты, брат, гляди. Тоже разговоры хорошие в трактире разводишь, люди-то слыхали. Держите его, православные!
Подошли было ближе, но замялись: все-таки Тимоша свой как будто, а эти были не нашенские. Так это, зря, наверно, старик...
Краснорожий, рыжий мещанин, маклак лошадий, по случаю праздника напялил бумажные манжеты. В свалке манжеты сползли вниз, между рукавом и белым торчали рыжие волосы, и еще страшней были его огромные руки.
Руки протянулись к Тимоше и легонько выпихнули его из круга. Рыжий мещанин сказал:
- Проваливай, проваливай, пока цел, заступник. Без тебя управимся.
И деловито начал обшаривать чернявенького мальчонку, переворачивая его, как тушу.
* * *
Куда уж там в монастырь идти - до того ли? Весь вечер у Тимоши просидел Барыба. Чернобыльников подошел попозже. И рассказал:
- Иду я, значит, по Дворянской... Слышу, на лавочке у ворот сидят и рассказывают: "А помогал, говорит, им наш же Тимошка-портной, вот пропащий-то человек".
- Дураки,- сказал Тимоша.- Сплетники. А Чурилову, злыдню, дьяволу, так и надо. Что ему от сотни - убудет? А они, может, два дня не ели?
Помолчал и прибавил:
- Ну, неуж и до нас дойдет? А коли бы дошло - ей-Богу, в самый бы омут полез. Укокошат - ну туда и дорога, все равно - моей жизни полвершка осталось.
21. ИСПРАВНИКОВЫ ХЛОПОТЫ
Ну, вот, не было печали, так черти накачали. Руки вверх, туда же, это у нас-то! А теперь хлопот у исправника Ивана Арефьича - не оберешься.
Понаехали из губернии, суд военный,- и всё из-за какого-нибудь поганца-мальчишки. Председатель, полковник, худой, с седым бобриком, желудком страдал. Вот горя-то зазнал с ним Иван Арефьич! Того ему нельзя есть, другого нельзя - ну, сущая напасть.
В первый раз, как приехали гости незваные, Иван Арефьич устроил завтрак на диво: бутылки на столе, коробки распечатанные, окорока, кулебяка. А полковник позеленел даже весь от злости. Туда-сюда вилкой ткнет, понюхает:
- Кажется, очень жирно.
И скиснет, и не ест. Исправничиха Марья Петровна вся исстрадалась:
- Ах, ради Бога, полковник, что же вы не кушаете? "Ну, уж и влетит, должно быть, теперь моему Ивану Арефьичу".
Зато прокурор-душа поддержал. Круглячок, лысенький, розовый, как поросеночек. В баню, наверно, раза два в неделю ходит. И все закатывается, хохочет и всего по два куска себе накладывает.
- Ну-ка, еще кулебяки-то матушки. Только, знаете, по таким заплесневелым местам, вроде вашего посада, теперь на Руси и умеют по-настоящему, по-старинному, пироги печь...
А вечером у исправника в кабинете зажжены на письменном столе свечи (никогда в жизни не зажигались), разложены бумаги. Иван Арефьич пыхтит своей папиросой-пушкой и отгоняет дым в сторону: не дай Бог, в полковника дым попадет.
Полковник перечитал бумаги и поморщился кисло:
- Что же мы, с одним с этим мальчишкой будем возиться? Когда от него ни полслова не добьешься. Ужасно обидно. На то вы и исправник, чтобы уметь разыскать.
* * *
На кровати сидя, сапоги стягивал Иван Арефьич и все к исправничихе приставал:
- Уж я и ума не приложу, Маша. Подай им еще, одного мало. Да откуда я возьму, коли он убег? Да, вот что еще не забудь: полковнику завтра к двенадцати геркулесу на молоке, уварить хорошенько, да бутылку нарзану. Ох, боюсь я его, как бы не напакостил, злющий!
Марья Петровна записала:
- Геркулес... Нарзан... А ты вот что, Иван Арефьич, посоветовался бы ты с Моргуновым. Он пройда, он чего хочешь достанет,- ей-Богу, попробуй.
Иван Арефьич зарубил себе это на носу и спал поспокойнее малость.
* * *
На площади перед полицией, перед желтыми облупленными стенами - базар. Поднятые вверх и связанные оглобли, лошади с привязанными мешками овса у морд, визгливые поросята, кадушки с кислой капустой, возы с сеном. Хлопают по рукам, торгуясь; зазывают звонко; скрипят телеги; кучер земского в безрукавке пробует гармонику.
А в исправниковом кабинете чинят допрос. Полковник с тоскою вслушивается в себя, внутрь: в животе глухо урчит. "Ах, Господи, целую неделю не было, а теперь опять, кажется..."
Старик Чурилов вошел, степенный, длиннополый, лунь седая. Перекрестился.
- Как было-то? Да вот как, ежели все по порядку...
Рассказал, утерся ситцевым платком. Постоял, подумал: "Хорошо бы нажалиться на Тимошку-дерзеца, начальство, кажись, доброе".
- Вот еще, ваши благородия, есть тут портной Тимошка,- пропащий человек, дерзец. За мальчишку этого заступаться стал - за этого самого, какой стрелял-то. А я ему: ты, мол, из ихних, что ли? А он меня при всем при народе...
Старика отпустили. Прокурор потер мягкие потные ручки, расстегнул нижнюю пуговицу на мундире и сказал тихонько полковнику:
- Гм. Тимоша этот... Как вы думаете?
За окном торговались, кричали, скрипели. Полковник не выдержал:
- Иван Арефьич, да закройте окно! Голова трещит. Что за манера - базар перед самым кабинетом!
Иван Арефьич, на цыпочках, закрыл окно и позвал:
- Следующий.
Томно, жеманясь, рассказывал казначейский зять. Прокурор спросил:
- Так, значит, он вернулся в трактир, а потом опять выбежал? Ага. Ну, а платок? Вы о платке, кажется, что-то упоминали? Он за платком вернулся?
Казначейский зять вспомнил исплеванный красный Тимошкин платок, кисло поморщился и сказал гнусавя, с досадой:
- Какой платок? Я никакого платка не помню.
Как-то неприлично даже было и вспоминать-то ему об этом платке.
Барыба привычным нюхом шел за вопросами прокурора. И когда дошло до платка, он уверенно сказал:
- Нет, платка никакого не было. Сказал просто: дело наверху есть.
Когда отпустили Барыбу, прокурор хлебнул холодного чаю и сказал полковнику:
- Прикажете написать постановление о задержании этого самого Тимоши? По-моему, все эти показания... Я знаю, вы иногда чересчур осторожны, но тут...
У полковника в кишках схватывало, подкатывалось, и он думал:
"Черт знает! Эта исправничиха, толстая дура, что за провинциальная манера делать все жирным..."
- Так, я говорю, полковник...
- Ах, отстаньте, ради Бога! Пишите, что вам угодно. У меня ужасно живот болит.
22. ШЕСТЬ ЧЕТВЕРТНЫХ
Как забрали Тимошу, никто даже и не удивился.
- Давно туда и глядел.
- Язык-то распускать он мастер был. Непочетник! О Боге-то все равно вон как об лавочнике Аверьяне разговаривал.
- И всюду, куда не следует, носом совался, обо всех судил. Скажи пожалуйста, какая нашлась Маремьяна-старица - обо всех печалится.
А Моргунов сказал:
- Такие головы у нас недолго держатся. Вот мы с Барыбой поживем.
Похлопал Барыбу по спине и поглядел на него иконописными своими глазищами, не то презрительно, не то ласково: поди-ка у него разбери притворник он.
Вечером в тот же день Семена Семеныча к себе пригласил исправник Иван Арефьич - на чашку чаю. И умолял Христом-Богом:
- Наставьте вы этого своего... как его там... на путь истинный. Ну да, Барыбу-то этого. Чтобы поопределенней как-нибудь на суде показал. Я ведь знаю, он у вас специалист, ну чего там, чего там, люди свои. Ей-Богу, они мне всю шею отвертели, губернские эти, разделаться бы с ними - да и с колокольни долой. А уж этот полковник с своими привередами: то ему не так, это не эдак...
Поторговались, сошлись на шести четвертных.
- Ну, чего там мало - не мало. И этому... как его... местишко какое-нибудь можно, Барыбе этому устроить. Чего ж еще лучше? Ну, писарем там, урядником...
А на другой день, за кронберговским пивом, Моргунов подходами всякими подходил к Барыбе, улещал его. Барыба все мялся.
- Да мы с ним вроде приятели были, чудно очень как-то, неловко.
- Эх, милый, нам ли с тобой стесняться да думать над чем-нибудь? С головою ведь увязнем, сгинем. Как это в сказке какой-то: оглянуться помереть со страху. Так уж лучше без оглядки. Да оно ведь до суда-то еще и далеко. Коли оскомина будет - отказаться успеешь.
"А и правда, черт с ним, все равно чахотка там эта... А тут бы местишко еще если заполучить... Что же, весь век, что ли, с хлеба на квас?" И вслух Барыба сказал:
- Разве что для вас только, Семен Семеныч. Кабы не вы - ни за что.
- Кабы не я... Да я, голубь, знаю, что без меня такого бы сокровища из тебя не вышло. Ни то бы, ни се. А теперь...
Он помолчал, потом вдруг нагнулся к Барыбину уху и шепотом:
- А тебе черти не снятся? А я каждую ночь во сне вижу, каждую ночь понимаешь?
23. МУРАШ НАДОЕДНЫЙ
Согласился, и к исправнику ходил, и исправник кучу целую денег дал и наобещал такого... Тут бы Барыбе и радоваться. А вот - нудило что-то, мешало. Какой-то вот комарик маленький, мураш, залез в нутро и елозит там, и елозит, и никак его не поймать, не раздавить.
Ложился спать Барыба и думал:
"Завтра вечером. Значит, еще целый день до суда. Захочу вот, пойду и откажусь. Сам себе господин".
Спал и не спал. И все будто додумывал во сне недодуманную какую-то мысль:
"Да и жизни-то всего в нем полвершка".
И опять снилось уездное, экзамены, поп, засовывающий бороду в рот.
"Опять провалюсь, второй раз",- думал Барыба.
И додумывал:
"А мозговатый он был,- Тимоша, это уж правду сказать".
"Почему "был"? Как же "был"?"
Совсем распялил в темноте свои глаза и не мог больше спать. Елозил мураш надоедный, томил.