В окно постучали чуть-чуть, робко.
Тимоша торопливо распахнул раму и пропел ядовито:
- А-а, пожаловала?
И потом Барыбе:
- Ну, брат, сбирай свои манатки. Больше тебе тут глядеть нечего. Тут дело пойдет сурьезное.
9. ИЛЬИН ДЕНЬ
Под Ильин день вечер - особенный, и благовест - свой особенный: в соборе - престол, в монастыре - престол, стряпухи во всех домах пироги к завтрему пекут, а в небе Илья-пророк громы заготавливает. И небо-то под Ильин день какое: чисто да тихо, как в избе, вымытой к празднику. Все-то спешат по своим церквам: не дай Бог к Ильину тропарю опоздать, будут весь год слезы литься, как дождь, от века положенный на Ильин день.
Ну, уж это кто-кто опоздает, да не Чеботариха только, первая она богомольница в Покровской церкви. Во-он когда, загодя еще, запряг лошадей Урванка.
Запряг, идет по двору - как раз мимо погреба. Глядь - а дверь открыта. Буркнул Урванка:
- Ишь, дьяволы, и дверь-то расхлябячили. Люди Богу молиться идут, а они - на-ка тебе. Охальники!
И посолил словечком покрепче. Хотел было дверь закрыть, да нет. Постоял, ухмыльнулся.
Пришел доложить Чеботарихе: все, мол, готово.
- А только дозвольте вас просить через черный ход выйтить...- и узлом завязал Урванка улыбку на закопченном своем лице: поди-кось, раскуси, что она такое означает.
- Чтой-то мудришь ты, Урванка! - сказала Чеботариха. Однако ж поплыла, шурша шелковым, коричневым с цветочками платьем.
Спустилась, пыхтя, по ступенькам. Прошла мимо погреба.
- Дверь-то бы закрыл, догадался. Все им скажи да покажи...- Чеботариха женщина степенная, хозяйственная, а такая мимо раскрытой двери разве пройдет спокойно? Хоть и не надо, а закроет.
- А их-то как же, припереть там прикажете?
- Кого такое - их?
- Как кого? А Анфим-то Егорыч с Полькой? Чать, и им бы надо под Ильин-то день ко всенощной сходить?
- Брешешь, пыдлец ты этакой! Ни в жисть не поверю, чтоб Анфимка с ней...
- Да вот разрази меня Илья завтра громом, коли ежели я вру.
- А ну, перекрестись?
Урванка перекрестился. Стало быть - правда.
Побелесела Чеботариха и затряслась, словно опара, взбухшая до самых краев дежи. Урванка подумал: "Ну, завоет". Нет, вспомнила, видно, что на ней шелковое платье. Выпятила важно губу и сказала, будто ничего такого и не было:
- Урван, дверку-то закройте. Пора нам, пора в церкву.
- Слушаю, матушка.
Щелкнул засовом, отвязал лошадей, запылила по дороге знаменитая линейка Чеботарихина.
* * *
Чеботариха стояла, как всегда, впереди, у правого клироса. Сложила на животе руки и уперлась глазами в одну точку, на правом дьяконовом сапоге. К сапогу прилипла какая-то бумажка, дьякон стоял перед Чеботарихой на амвоне, и бумажка не давала покоя.
- "Недугующих и страждущих"... И меня, стало быть, страждущую. Ах ты, Господи, ну, и подлец же Анфимка!
Кланялась в землю, а бумажка на сапоге - вот она, так и мельтешится перед глазами.
Ушел дьякон - еще того хуже: нейдет из головы Анфимка проклятый. А она-то его холила, а?
Только во время "Хвалите" Чеботариха и развлеклась немного, о Барыбе чуть позабыла. Нет, каково: дьяконова-то Ольгуня, образованная-то, столбом стоит! Вот оно, образование-то, все чтоб по-своему, не как все. Не-ет, надо дьякону про это напеть...
Сторож в отставном солдатском мундире тушил в церкви свечи. Дьякон вынес Чеботарихе на тарелочке хлебец: прихожанка она была примерная, богобоязненная, хорошо платила.
Чеботариха притянула его за рукав и долго про Ольгуню шептала на ухо и качала головой.
* * *
Урванка налегнул, отодвинул засов. Выскочил Барыба как ошпаренный.
- Чай кушать пожалуйте,- сказал, ухмыляясь, Урванка.
"Неужто не сказал?" - подумал Барыба.
Чванная, в шелковом, лубом стоящем, платье сидела Чеботариха, ломала на кусочки поднесенный дьяконом хлебец и глотала, как пилюли, очень громко: кто же святой хлеб жует?
"Ну, уж говорила скорей бы",- ждал Барыба, сердце трепыхалось и ныло.
- К чаю-то, может, молочка топленого велеть принести? - поглядела Чеботариха как будто и ласково. "Измывается либо? А может, и впрямь - не знает?"
- Да где ее, Польку-то, теперь сыщешь? Кургузить начинает, вешала-девчонка. Вы бы, Анфимушка, приглядели за ней.
Так вот, просто, будто бы и ничего, говорила себе Чеботариха, глотала хлебец по кусочкам, сметала со стола взятые крошки и ссыпала в рот.
"А ведь не знает, как Бог свят",- вдруг Барыба уверился. Развеселился, улыбался четырехугольной своей улыбкой, ржал - рассказывал, как дуреха эта Полька супом поливала пельсинное дерево.
Солнце садилось медное, ярое: задаст Илья завтра грозу. Алели белые чашки, тарелки на столе. Важная, молчаливая сидела Чеботариха и не усмехнулась ни един раз.
* * *
Весело отбивал Барыба поклоны в спальне, рядом с Чеботарихой, и благодарил неведомых каких-то угодников: миновало, пронесло, не сказал Урванка!
Загасла лампадка. Ночь душная, тяжкая под Ильин день. В темноте спальни - жадный, зияющий, пьющий рот - и частое дыхание загнанного зверя.
У Барыбы перестало биться сердце, заерзали перед глазами зеленые круги, слиплись на лбу волосы.
- Да ты что, али рехнулась? - сказал он, выпутываясь из ее тела.
Но она облепила, как паук.
- Не-ет, миленький, не-ет, дружок! Не уйдешь, нет!
И томила его невидными и непонятными в темноте, злыми ласками - и сама всхлипывала: замочила слезами все лицо у Барыбы.
* * *
До утра. Сквозь каменный сон услышал Барыба колокол - к Ильинской обедне. Во сне услышал какое-то пение и ворочал окаменевшие мысли, силился сообразить.
Но проснулся только, когда кончили петь. Вскочил сразу как встрепанный. "Да ведь это попы молебен в зале отпели!"
Оделся, глаза слипались, голова чужая.
Попы уже ушли. Чеботариха одна сидела в зальце, на кретоновом диване. Была опять в шелковом, лубом стоящем, платье и в кружевной парадной наколке.
- Проспали молебен-то Ильинской, а? Анфим Егорыч?
Может, оттого, что и правда - проспал и было уже около полудня, а может, оттого, что пахло в зальце ладаном - стало Барыбе неловко как-то, не по себе.
- Садитесь, Анфим Егорыч, садитесь, побеседуем.
Помолчала. Потом закрыла глаза и лицо сделала, будто и не лицо, а так пирог сдобный. Голову набок - и сладким голосом:
- Так-то вот, грехи наши тяжкие. И не замолить их. А на том свете Он-то, батюшка, все припомнит, Он, батюшка, в геенне серной дурь-то всю-ю выкурит. Барыба молчал. "И куда это она гнет?" Вдруг Чеботариха распялила вовсю глаза и, брызгая слюной, закричала:
- Да ты что же, пыдлец ты етакой, молчишь, как воды в рот набрал? Ай, думаешь, я про шашни твои Полькой ничего не знаю? Девчонку спортить, пыдлец ты етакой развратной,- нипочем тебе?
Ошарашенный, Барыба, молча, ворочал челюстями и думал: "А ведь вчера поросенка-то зарезали - это, поди, нынче к обеду".
Чеботариха совсем раскипелась от молчания Барыбина. Затопала, сидя, ногами.
- Вон, вон из мово дому! Змей подколодный! Я его на груде отогрела, паршивца, а он - на-кося! На Польку - это меня-то, а?
Не понимая, не в силах повернуть чем-то налитых мыслей, сидел Барыба, как урытый, молча. Глядел на Чеботариху. "Ишь, как брыжжет-то, брыжжет-то, а?"
Опомнился, когда в зальцу вошел Урванка и сказал ему с улыбкой, с веселой:
- Ну, нечего, брат, нечего. Проваливай-ка. Твово тут, брат, ничего нету.
И сзади нахлобучил Барыбе картуз.
* * *
Перед Ильинскою грозою пекло солнце. Ждали - воробьи, деревья, камни. Засохли, томились.
Барыба, очумелый, шатался по городу, присаживался на всех лавочках по Дворянской.
- Что ж теперь дальше-то, а? Что ж теперь? Куда?
Мотал головой и все никак не мог этого стряхнуть: балкашинский двор, ясли, собаки голодные дерутся из-за кости...
Бродил потом по каким-то задним улицам, по мураве зеленой. Проезжал мимо водовоз, у одного колеса соскочила, позванивала шина. Почуял Барыба, что и правда пить-то ведь хочется. Попросил, напился.
А с севера, от монастыря, насела уж туча, разломила небо на две половинки: голубую, веселую, и синюю, страшную. Синяя все росла, пухла.
Как-то себя не помня, очутился Барыба под навесом, у чуриловского трактира в подъезде. Лил дождь; сбились в подъезде какие-то бабы, задрав на голову подолы; громыхал Илья. Эх, все равно - валяй, греми, лей!
Само собой как-то вышло, что пошел Барыба ночевать к Тимоше. А Тимоша даже и не удивился нисколечко, как будто каждый день к нему Барыба ночевать ходил.
10. СУМЕРКИ В КЕЛЬЕ
Летом в четыре часа - самое глухое по нашим местам время. Никто из хороших людей на улицу и носу не высунет: жарынь - несусветная. Ставни все позакрыты, с полной утробой сладко спится после обеда. Одни вихорьки, серенькие, полуденными бесами приплясывают по пустым улицам. К калитке какой-нибудь подойдет почтальон, стучит, стучит. Да уж нет, не прогневайся: не откроют.
Непристанный, шатущий, бредет в эту пору Барыба. Как будто и сам не знает - куда. А ноги несут - в монастырь. Да и куда же еще? От Тимоши - к Евсею в монастырь, от Евсея - к Тимоше.
Стена зубчатая, позаросшая мохом. Будочка, вроде собачьей, у обитых железом ворот. А из будочки выходит, кривляясь, с кружкой Арсентьюшка, блаженненький - виттопляска с ним - вратарь, даяния собирает, неотвязный.
- Ишь, пристал, наяный!
Положил ему Барыба семитку и пошел по белым накаленным плитам, мимо могил именитых горожан за позолоченными решетками. Любили именитые тут хорониться: всякому лестно в монастыре лежать, и чтоб денно и нощно о нем ангельские чины молились.
Постучал Барыба в Евсееву келью. Никто не ответил. Он открыл дверь.
За столом без подрясников, в одних белых штанах и рубахах, сидели двое: Евсей и Иннокентий.
Евсей зашипел на Барыбу свирепо: ш-ш-ш! И опять уставился, не мигая, наливной, стеклянноглазый - в стакан свой с чаем. А Иннокентий, губошлепый, баба с усами - замер над своим стаканом.
Барыба у притолоки остановился, глядел, глядел: да что они, ополоумели, что ли?
У другой притолоки стоял Савка-послушник: масляные, прямые палки-волосы, красные, рачьи ручищи.
Савка почтительно фыркнул в сторону:
- Ф-фы! Дак, к отцу Евсею-то в стакан муха того и гляди сядет. Ай не видите, что ли?
Ничего не понимая, лупил Барыба глаза.
- Дак, как же? Это у них теперича самая разлюбезная игра. Пятак, там, гривенник поставят - и ждут, и ждут. К которому батюшке первому муха в стакан попадет - тот, стало быть, и выиграл.
Савке охота побалакать с мирским. Говорит, все время закрывая из почтения рот огромной красной ручищей:
- Гляньте-кось, гляньте-кось, отец Евсей-то.
Евсей - сизый, наливной, наклонился к стакану, щерился рот у него все шире - и вдруг грохнул, хлопнул себя по коленке рукой:
- Е-эсть! Вот она, голубушка! Мой пятак! - и пальцем выловил муху из стакана.- Ну, малый, чуть не подкузьмил меня. Спугнул ведь было мушку-то матушку.
Он подошел к Барыбе поближе, уставился стеклянными своими глазами, забубукал:
- А мы, малый, и видеть тебя не чаяли. Слышали, совсем бландахрыстом стал. Думали, до смерти баба тебя заездит. Ведь Чеботариха-то, она баба я-те дам, жадёна!
Усадил чай пить Барыбу, сам допивал стакан, из которого выловил мушку-матушку. Да какая же без зеленого вина встреча? - выставил Евсей и косушку на стол.
Савка подал второй самовар. На столе - медяки, Псалтырь, крендели, рюмки с отколотыми ножками.
Иннокентий что-то расстроился после водки, глазки у него слипались, то и дело клал голову на стол, подперев кулачком. Жалобно вдруг запел "Свете тихий". Евсей и Савка подтянули. Савка пел басом, откашливаясь в сторону и прикрывая красной ручищей рот. Барыба подумал: "Эх, все равно!" - и тоже горестно стал подвывать.
Вдруг Евсей оборвал и заорал:
- Сто-ой! Стой - тебе говорю!
А Савка все еще тянул. Евсей кинулся к нему, схватил за глотку и притиснул к спинке стула, полоумный, дикарь. Задушит.
Иннокентий встал, согбенный, старушечьими шажками подошел сзади к Евсею и пощекотал ему подмышки.
Евсей захохотал, забулькал, замахал руками, как пьяная мельница, отпустил Савку. Потом сел на пол и затянул:
На-а горе сидит калека,
У-бил чем-то человека...
Все, молча, усердно подтягивали, как раньше - "Свете тихий".
Смерклось, слилось, закачалось все в пьяной келье. Огня не зажигали. Иннокентий ныл и приставал ко всем, шамкая - старушонка с усами и седой бородой. Попритчилось вот ему, что поперхнулся он чем-то. Застряло вот в глотке, да и только. Колупал-колупал пальцем: не помогает:
- Ну-ка, попробуй ты, Савушка, миленочек, пальчиком? Может, и ощутишь что.
Савушка лез, вытирал потом палец о полу подрясника.
- Ничего, ваше преподобие, нету. Так это, пьяный бес блазнит.
Евсей прикорнул на кровати и долго лежал так, ни слуху ни духу. Потом вскочил вдруг, лохмами своими затряс.
- По мне, ребятки, в Стрельцы бы, этта, теперь махануть. На радостях встречных. Барыба малый, а, ты как? Деньжат бы вот только перехватить где. У келаря разве? Как, Савка, а?
Невидный, у двери заржал Савка. Барыба подумал: "Что ж, отшибет, пожалуй. Позабыть бы все".
- Коли отдашь завтра... У меня есть малость денег-то, последние,сказал он Евсею.
Евсей живо взбодрился, мотал, как веселый пес, головой, выпялил стеклянные свои глаза.
- Да я, перед Истинным вот, завтра отдам, у меня есть ведь, да только далеко спрятаны.
Шли вчетвером мимо могил. Полумертвый месяц мигал из-за облака. Иннокентий зацепился подрясником за решетку, струхнул, закрестился, свернул назад. Трое полезли через стену по нарочно, для ходу, выломанным кирпичам.
11. БРОКАРОВСКАЯ БАНОЧКА
Вот и опять тяжко-жаркий, дремучий послеполудень. Белые плиты на монастырской дорожке. Липовая аллея, жужжанье пчел.
Впереди Евсей, в черном клобуке, с приквашенными лохмами: нынче ему черед вечерню служить. А сзади - Барыба. Идет, да нет-нет и опять растворит, как ворота, четырехугольную свою улыбку.
- Уж больно ты, Евсей, в клобуке-то чудной да непригожий. Гречневик бы тебе мужицкий или папаху, куды бы гожее было.
- Да я, малый, и то - в юнкера хотел идти, да запьянствовал ненароком. Вот под монастырь и угодил.
Эх, Евсей! Какой бы краснорожий, сизоносый казацкий есаул из тебя вышел. Или бы писарь волостной, пьяница, мужикам панибрат. А вот, поди ж ты, изволением Божиим...
- А как ты, Евсей, плясовую-то вчера в Стрельцах откатал, а?
Во монахи поступили,
Самовары закупили
Евсей заухмылялся, передернул было плечами. Да уж нет, в этом бабьем наряде - куда там. Вчера - вот это так: рубаху веревочкой подпоясал по-деревенски, под самые под мышки, порты крашенинные белые с синими полосочками, борода рыжая лопатой, зенки того и гляди выскочат - настоящий лешак деревенский, и плясать ловкач. То-то нахохотались стрелецкие девки вдосталь!
Пришли. Барыба постоял минутку у старых церковных дверей. Вышел Евсей, поманил пальцем.
Ну, иди, малый, иди. Никого нету. Сторож - и то кудай-то ушел.
Низенькая, старая, мудрая церковь - во имя древнего Ильи. Видала виды: оборонялась от татаровья, служил в ней, говорят, проездом боярин Федор Романов, в иночестве Филарет. В решетчатые окна глядят старые липы.
Бубукает, шумит, не уймется и тут Евсей, есаул в клобуке. Старые, худые, большеглазые угодники жмутся по стенам - от махающего руками, бородатого, громкого Евсея.
Евсей стал на колени, пошарил рукой под престолом.
- Тута,- сказал он и вынес к свету пыльную баночку от брокаровской помады. Откупорил, перелистал, слюнявя, четвертные бумажки.
Беспокойно заворочал Барыба своим утюгом.
"Ох ты, дьявол! Десяток, а то либо и больше. И на кой они ляд ему?"
Евсей отложил одну бумажку.
- А остатние - либо на помин души оставлю, а то либо, этта, однова как-нибудь заберу все да стрелецким девкам на пропой раздарю.
Белые плиты монастырской дорожки. Гудят пчелы в старых липах. Тяжкий звон кружит хмельную голову.
"И на кой они ляд ему?" - думает Барыба.
12. МОНАШЕК СТАРЕНЬКИЙ
На теплой от солнца скамеечке каменной, возле Ильинской церкви, старый-престарый сидит монашек. Выцвела, позеленела у него ряска, прозеленью пошла борода седая, обомшали руки, лицо. Лежал вот где-то, как клад, под старым дубом, выкопали его - взяли и посадили тут на солнышке греться.
- Да тебе лет-то сколько, дедушка? - спрашивает Барыба.
- И-и, милый, позабыл я. Да, вот, Тихона-то вашего Задонского, помню. Хорошо служил батюшка, истово.
Все вертится Барыба около монашка позеленелого, все льнет к нему. Ох, недаром!
- Пойдем, дед, в церковь, я тебе подметать помогу.
И ходят под темными прохладными сводами. Убирает любовно монашек старую свою церковь, с угодниками шепчется. Свечку засветит - и станет, любуется, теплится перед ней.
"Дунуть, вот - и потухнут и свечка, и монашек",- думает Барыба.
Ходит он за монашком следом: одно подаст, другое подержит. Полюбил Барыбу монашек. Народ-то нынче непочетник пошел, забыли все старого, слова перемолвить не с кем. А этот вот...
- Дед, а ведь страшно, поди, ночью-то одному в церкви?
- И-и, что ты, Христос с тобой, с ней-то, родимой, страшно?
- Дед, давай я ночую с тобой?
Строго говорит из глубокого дупла своего монашек:
- Сорок лет один на один с ней ночевывал. И нелеть никому окромя и ночевать-то в ней. Мало ли там что в церкви ночью...
Береги ее, береги, ревнивый. Правда, мало ли что в ночной старой церкви?
"Ладно, подожду", - и ходит следом Барыба.
За всенощной под Тихона Задонского уж так-то притомился старый монашек. Народу - несть числа было. Уж потом прибирали-прибирали с Барыбой, насилу-то кончили.
Оглядел монашек все двери, все запоры ржавые проверил и присел на минуточку малую отдохнуть. Присел - и потух ветхий, заснул. Подождал Барыба, кашлянул. Подошел, тронул за рукав монашка - спит. Шасть скорей в алтарь, и ну - под престолом шарить. Шарил - шарил: нашел.
Крепко спит старый монашек - приучается уже смертным сном спать. Ничего не слыхал старый монашек.
13. АПРОСИНА ИЗБУШКА
Кончается Дворянская, захудалые последние ларьки и фонари. А дальше Стрелецкий пруд, старые лозинки кругом, обомшалый скользкий плот, стучат, нагнувшись, бабы вальками, ныряют утята.
У самого пруда, на Стрелецкой слободской стороне присуседилась Апросина избенка. Ничего себе, теплая, сухая. Под скобку стриженная соломенная крыша, оконца из стекольных зацветших верешков. Да много ли Апросе с мальчонкой вдвоем и надо? Двухдушный надел сдала арендателю, а там, гляди, к празднику и муж гостинец пришлет - трешну, пятишну. И письмо:
"И еще с любовью низкий поклон дражайшей супруге Апросинье Петровне... А еще уведомляю, что нам опять прибавили по три рубли в год. И мы опять порешили с Илюшей остаться в сверхсрочных..."
Спервоначалу Апрося тосковала, конечно,- дело молодое, а потом загас, забылся муж в сверхсрочных. Так, представлялся вроде марки какой на письме или вроде печати: его, мол, печать, его марка. А больше и ничего. Так и обошлась Апрося, обветрела, в огороде копалась, обшивала мальчонку, на постирушки ходила.
У Апроси у этой и снял комнату Барыба. Сразу понравилось: домовито, чисто. Уговорились за четыре с полтиной.
Апрося была довольна: жилец солидный, не какой-нибудь оторвяжник, и с деньгами, видимо. И не очень чтоб заворотень или гордец, когда и поговорит. Заботилась теперь о двух: о мальчонке своем и о Барыбе.
Весь день на ногах - обветрелая, степенная, ржаная, крепкогрудая: поглядеть любо.
Тихо, светло, чисто. Отдыхал Барыба от старого. Спал без снов, деньги были: какого рожна еще нужно? Ел не спеша, прочно, помногу.
"Ну, ин ладно, угождаю, стало быть",- думала Апрося.
Накупил Барыба книжонок. Так, лубочных, дешевка, да очень уж завлекательные: "Тяпка - лебедянский разбойник", "Преступный монах и его сокровища", "Кучер Королевы Испанской". Валялся Барыба, подсолнухи лущил, читая. Никуда не тянуло: перед Чернобыльниковым почтальоном и перед казначейским зятем было вроде неловко: поди, теперь уж все проведали. А на баб даже и глядеть не хотелось, после Чеботарихи не осела еще муть.
Ходил гулять в поле, там косили. Вечерняя парча на небе, покорно падает золото ржи, красные взмокшие рубахи, позванивают косы. И вот бросили - и к жбанчикам с квасом, пьют, капли на усах. Эх, всласть поработали!
Думалось Барыбе: вот бы так. Чесались крепкие руки, сжимались жевательные мускулы... "А казначейский-то зять? Вдруг бы увидал"...
- То-оже, выдумал, в мужики пойти. Еще, пожалуй, кожи возить на Чеботарихином заводе? Самая стать...- сердито бурчал на себя Барыба.
Вертись не вертись, а надо что-нибудь и выдумывать: так, без дела, не проживешь на Евсеевы деньги, не Бог знает какие тысячи.
Покумекал-покумекал Барыба да и настрочил прошение в казначейство: авось возьмут писцом, помощником бы к казначейскому зятю. Вот бы фуражку тогда с кокардой - знай наших!
Духота под вечер была смертная. Барыба все же напялил бархатный свой жилет (остаток житья привольного у Чеботарихи), воротничок бумажный, брюки "на улицу", и пошел на Дворянскую: где ж, как не там, казначейского зятя найти.
Тут, конечно. Ходит, длинногачий, тощий, вешалка, на всех глядит кисло, тросточкой помахивает. Так и хочет сказать: "Ты кто такой? А я, видишь, чиновник - фуражка с кокардой".
Кислую улыбку сунул Барыбе:
- А-а, эт-то вы! Прошение? Гм-гм.
Оживился, подтянул штаны, поправил воротничок. Почувствовал себя приветливым начальством.
- Что же, я передам, хорошо. Я сделаю, что могу. Ну, как же, как же, старое знакомство.
Барыба шел домой и думал:
"Ух, и смазал бы тебя, кислая харя. Однако что говорить - образованно себя держит. А воротничок-то? Самого настоящего полотна и, видать, каждый раз - новый".
14. ВЫТЕКЛО ВЕСЕЛОЕ ВИНО
Келарь Митрофан разнюхал, выведал все, собака, о Евсеевом походе в Стрельцы. Может, конечно, и сам Евсей разблаговестил, нахвастал. А только знал келарь все до последней капли: и как отплясывал Евсей в рубахе одной, под мышками подпоясанной, и песню эту: "Во монахи поступили", и развеселое катанье на живейных по Стрельцам. Келарь, конечно, игумену. Игумен призвал Евсея да так его разнес, что Евсей вылетел, как с верхнего полка из бани.
Поставили Евсея на послушание к хлебопеку. К службам не ходил. В подвале у хлебопека - жара, как в аду. Главный чертище Силантий, косматый, красный, орет на месильщиков, а сам отмахивает на лопате в печь пудовые хлебы. Месильщики, в одних белых рубахах, подвязав веревочкой космы, ворочают тесто, кряхтят, работают до седьмого пота.
Зато и спал Евсей, как давно не спал. И глаза стеклянные как будто отошли малость. О косушке и подумать некогда было.
Все бы хорошо, да кончилось послушание. Опять пошло старое. Заслужил Евсей, забубнил молитвы. Опять Савка-послушник суется в глаза рачьими своими ручищами, ноет Иннокентий, баба с усами.
Савка рассказал про Иннокентия:
- Анадысь они, отец Иннокентий, пошли в баню. Там дьяконок один был, из сосланных, веселый. Кэ-эк увидал он отца Иннокентия в натуральном виде: "Батюшки, кричит, да это баба, гляди, гляди, груди-то обвислые, стало быть рожалая".
Иннокентий запахивал плотнее ряску.
- Бесстудный он, дьяконок-то твой. Оттого ему такое и притчится.
Дьяконок этот самый и сгубил Евсея. Пришел дьяконок с воли, скучно, понятно, вот он и шатался из кельи в келью. Забрел как-то к Евсею. Сидели Евсей с Иннокентием над стаканами, опять дулись "в муху" - к кому первому муха в стакан попадет. Увидал дьяконок, помер со смеху, завалился на Евсееву кровать, ножками болтает, ой-ой-ой (ножки у него коротенькие, маленькие, глаза - как вишенки).
На веселый лад дьяконок настроился - и пошел, и пошел. Все свои семинарские анекдоты выложил, мастер на это был. Сначала скромно. А потом уж пошел и про попа, этого самого, что исповедников посылал догрешить: назначал им епитимью по пятнадцати поклонов за два раза - ну, и никак было не сосчитать, все выходило с дробью. И про монашку, которую догнали в лесу бродяги, целых пятеро, а она потом сказывала: "Хорошо-де, и вдосталь, и без греха".
Ну, словом, всех уложил. Евсей поперхнулся от смеху, стучал кулаком по столу.
- Ай да дьякон! Ну, и разуважил. Придется, видно, угощенье тебе поставить. Подождете, отцы, а? Я в секунд.
- Куда тебя буревая несет? - спросил дьякон.
- Да за деньгами. Они, брат, у меня под спудом лежат, нетленные. Тут, недалеко. И глазом не морганешь...
И впрямь - дьякон и рассказа нового досказать не успел, а Евсей уж тут как тут. Вошел, прислонился к притолке.
- Иди, богатей, иди, предъяви-ка,- весело закричал дьякон и подошел к Евсею. Подошел - и обмер: Евсей - и не Евсей. Обвис, обмяк, вытек весь как-то: проткнули в боку дыру, и вытекло все вино веселое, остался пустой бурдюк.
- Да ты чего же молчишь-то? Или приключилось что?
- Украли,- сказал Евсей не Евсеевым, тихим голосом и бросил на стол две последних бумажки: для потехи оставил вор...
Оно и раньше-то, правду сказать, Евсей умом тихий был, а тут и с последнего спятил. Пропил остатние четвертные. Бродил пьяный по городу и выпрашивал пятачки опохмелиться. Забрал его будочник в участок за веселое на улице поведение - будочнику этому весь нос расквасил и удрал в монастырь.
Наутро пришли к нему друзья-приятели: Савка-послушник, да отец Иннокентий, да маленький дьяконок. Стали его увещать: опомнись, что ты, выставит тебя игумен из монастыря, побираться, что ли, идти?
Евсей лежал на спине и все молчал. Потом вдруг захлюпал, распустил нюни по бороде:
- Да, как же, братцы? Я не от денег, мне денег не жалко. А только раньше я, захоти вот, нынче же и вышел из монастыря. А теперь - хоти не хоти... Слободный был человек, а теперь...
- Да кто же это такое тебя объегорил? - нагнулся дьяконок к Евсею.
- Не знал, а теперь знаю. Не наш, мирской один. И ничего ведь как будто малый, а вот... Он, больше некому. Кроме него, и не знал никто, где у меня деньги.
Савка заржал: а, знаю, мол!
Вечером, при свечке, за пустым столом - и самовар неохота было вздуть судили, рядили, как быть. Ничего не придумали.
15. У ИВАНИХИ
Утром после обедни зашел Иннокентий. Принес просвиру заздравную. Зашептал:
- Знаю теперича, отец Евсей. Вспомнил. Пойдем-ка скорей к Иванихе. У-у, она известная, заговорит вора - в момент объявится.
Утро росное, розовое, день будет жаркий. Воробьи празднуют.
- Эка, спозарань поднял,- ворчал Евсей. Иннокентий шел мелкой бабьей походкой, придерживая на животе рясу.
- Никак, отец Евсей, нельзя. Или не знаешь, заговор - он натощак только силу имеет.
- Врешь ты все, поди, Иннокентий. Так только, зря проходим. Да и срамно - духовным-то.
Иваниха - старуха высоченная, дылда, костистая, бровястая, брови, как у сыча. Не очень-то ласково встретила монахов.
- Чего надоть? За какой присухой пришли? Али с молебном? Так мне ваших молебнов не надобно. И возилась, стукотала горшками на загнетке.
- Да нет, мы к тебе насчет... Отца Евсея вот обокрали. Не заговоришь ли вора-то? Слыхали мы...
Отец Иннокентий робел Иванихи. Перекреститься бы, а перекреститься при ней нельзя, пожалуй: шутяка-то тут,- еще спугнешь, ничего не выйдет. Как баба - шубейку, запахивал Иннокентий на груди свою ряску.
Иваниха глянула на него сверху, стегнула сычиными своими глазами:
- Так ты-то при чем? Его обокрали - нам с ним вдвоем и остаться.
- Да я, матушка, что ж, я...
Подобрал полы ряски, согнувшись, засеменил бабьими мелкими шажками.
- Как звать-то? - спросила Иваниха у Евсея.
- Евсеем.
- Знаю, что Евсеем. Не тебя, а на кого думаешь - его как звать.
- Анфимкой, Анфимом.
- Тебе на чем же заговаривать-то? На ветер? А то вот хорошо тоже на передник, над березовыми если сучьями его разостлать. А может - на воде? Да потом его, голубя, залучить да и попоить чайком на этой самой воде.
- Во-во, чайком-то его бы, а? Вот бы ловко, мать, а?
Евсей обрадовался, забубукал, поверил: уж очень солидная да строгая старуха Иваниха.
Иваниха зачерпнула деревянным долбленым корцом воды, раскрыла дверь в сени, поставила Евсея за порогом, сама на пороге стала. Сунула в руки Евсею корец.
- Держи да слушай. Да, гляди, никому ни слова, а то все на тебя же и оборотится.
Зачитала медленно, вразумительно таково, а глазами сычиными низала воду в корце.
- На море - на Кияне, на острове Буяне стоит железный сундучище. Во том сундучище лежит булатный ножище. Беги, ножище, к Анфимке-вору, коли его во самое сердце, чтобы он, вор, воротил покражу раба Божия Евсея, не утаил ни синь пороха. А коли утаит, будь он, вор, прогвожден моим словом, как булатным ножом, будь он, вор, проклят в землю преисподнюю, в горы араратские, в смолу кипучую, в золу горючую, в тину болотную, в дом бездомный, в кувшин банный. Коли утаит, будь он, вор, осиновым колом к притолке приткнут, иссушен пуще травы, захоложен пуще льда, а и умереть ему не своей смертью.
- Будя теперь,- сказала Иваниха - Попой его водичкой, голубя, попой.
Евсей бережно перелил воду в бутылочку, дал Иванихе целковый и пошел довольный:
- Я те, миленок, угощу чаем. Я те развяжу язык!
16. НИЧЕМ НЕ ПРОЙМЕШЬ
Привязалась к Барыбе ночью ни с того, ни с сего лихоманка. Трясло, корежило, сны заплетались неестественные.
Утром сидел за столом в тумане каком-то, пудовую голову на руки упер.