Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Комиссия

ModernLib.Net / Отечественная проза / Залыгин Сергей / Комиссия - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Залыгин Сергей
Жанр: Отечественная проза

 

 


Как бы ни галдел, я бы тебя нонче развязал. И пустил бы на волю. А так нет, не пущу - постигай, как против людей галдеть, обзывать их. Постигай... - Потом Гришка, не торопясь, припадая на левую ногу, огромный, лохматый, подошел к дерябинскому коню и толкнул его ладонью в круп. Конь засеменил вперед, а Гришка сказал: - Езжайте, езжайте, Комиссия! Не путайтесь здря, не мешайте людям. - И устиновского солового конишку он так же подтолкнул, а Игнашка замахал кнутом, заорал на куприяновских гнедых поторопился поехать сам.
      Устинов все-таки сказал:
      - Ты нонче не один в лесу, Григорий, ты с подручными со своими. А хотя бы и один был - мы впятером, опять же не знаю, одолели бы тебя или нет. Может, да, а может, и нет. Но долгое время ты от нас, от народа, не убережешься - народ тебя свяжет по рукам-ногам. Помни об этом завсегда!
      Сухих постоял, помолчал, выслушав Устинова, еще потряс обеими руками потную рубашку на своем огромном кривоватом теле, остуживая его, и громко ответил:
      - А што особенного? Ничего нету особенного: сёдни я кого-то кручу, а завтре - кто-то меня. Я ведь против чего, Николай Левонтьевич? Я против, чтобы кто-то меня крутил, кто слабее меня! Вот энто - истинно страм и позор, энтого я в жизни не допущу! Никогда и ни за што! А кто сильнее, тот, правда што, пущай меня крутит! Не обидно!
      Комиссия своим обозом тихо-медленно двинулась дальше. Игнашка и тот примолк. И левее да левее, с расчетом выехать на главную улицу Лебяжки уже не держал - правил между сосен, чтобы поскорее быть на лесной дороге. Стукоток топоров и еще слышался где-то неподалеку и даже не в одном-единственном месте, но Комиссия к этим звукам уже не прислушивалась...
      А как только выехали на дорогу, песчаную, посередке засыпанную хвоей, а по бокам разбитую колесами, Половинкин соскочил вдруг с коня и закричал:
      - Стой, стой, стой! Тебе говорят, Игнатий!
      Половинкин кричал, будто Игнашка со своим странным возом мчался мимо него галопом.
      Игнашка испугался и тоже закричал на гнедых:
      - Т-пр-у-у! Тпру, проклятущие, и куды вас только несет?!
      Половинкин подбежал к ходу, выхватил нож из-за голенища и - раз-раз! порезал веревки, которыми был привязан к лесине Севка Куприянов. Потом подбежал к Матвейке и его освободил таким же образом.
      Игнашка было запротестовал, но Дерябин сказал ему:
      - Помолчи теперь, Игнатий!
      Севка, пошатываясь, встал на землю. Встал и глубоко вздохнул, всё еще держась одной рукой за лесину и не глядя на Матвейку, который сидел, понурясь, на другом конце хода.
      - Ну что, Савелий? - спросил Дерябин. - Освободила же тебя Комиссия? Добровольно освободила. Теперь - всё! Езжай своей путей. Садись-ка, Игнатий, на свою кобылешку, оставь Савелию место!
      Игнашка нехотя слез с кучерского своего места, с сердцем бросил вожжи и взобрался в седло.
      А Севка Куприянов всё стоял молча и неподвижно. Потом обернулся к Петру Калашникову и надсадно, по-стариковски, сказал ему:
      - Ты вот што, кооператор! Ты об равенстве толкуешь повсюду, а своего же, тебе самому равного гражданина к лесине плашмя вяжешь? Как овечку? Игнашке позволяешь над человеком изгаляться - это обратно равенство тебе? Возьми энту лесину! Подавися ею! Подавися раз и навсегда! Подавися вместе с дружком со своим закадычным Игнатовым Игнашкой, с верным союзником и напарником, вы обои - двое сапог пара! У-у-у-у, гады!
      И Севка подбежал к задним колесам хода, рванул на себя вершину, бросил ее на землю, потом хлестнул гнедых, они резко дернули вперед, и комель тоже оказался на земле.
      Матвейка прыгнул на пустой ход, и они погнали коней по песчаной неровной дороге. Ход скрипел и стучал. Отчаянно завывал под этот скрип Севка Куприянов, нахлестывая коней. Со стороны казалось - он сам себя нахлестывает и от боли воет.
      - Ко-операторы! Равенщики! Комиссия, будь вы проокляты-ы! У-у-у-у! Ну погодите, настанет и вам гибельный строк!
      Члены Комиссии верхами стояли подле брошенной на дороге нелепой сосны: сучья с комля и с вершины обрублены, а посередине торчат в разные стороны. Один сук, толстый и узловатый, торчит вверх дальше других. И зачем Севка Куприянов, рассудительный мужик, рубил такую нелепицу? Второпях рубил, в волнении, даже и выбрать не сумел подходящего дерева. Пришлось это дерево на дороге бросить. А что с ним станешь делать? На чем, куда и для чего повезешь?
      Глава четвертая
      ШКОЛЬНЫЙ ДЕНЬ
      Итак, Лесной Комиссией были разработаны меры взыскания за самовольные порубки:
      - За крупномерное дерево виновный лишался права выгонять корову в общественное стадо;
      - За маломерную - выгонять в овечье стадо овец;
      - При оказании сопротивления охране - порубщик насильственно доставлялся на сход для общественного суда;
      - Будучи уличен в порубке вторично - также подвергался суду, который мог принять любое решение, вплоть до выселения из Лебяжки.
      И много еще было установлено на этот счет правил и пунктов, которые постепенно пополняли "Лебяжинский лесной устав".
      Все эти правила и пункты объявились по десятидворкам. В случае несогласия десятидворок с решениями Комиссии они могли собрать сельский сход, а сход уже имел право отменить любой пункт устава, заменить его другим, переизбрать и попросту распустить Комиссию.
      Однако никто не заявлял протестов и несогласия и не требовал общего схода.
      В минувшие субботу и воскресенье лебяжинцы действительно рубили лес чуть ли не всей деревней, но с понедельника появилась охрана, и в лесу стало тихо-мирно и уютно.
      А Комиссии, несмотря на это, на эту тишину и спокойствие, чего-то не хватало. Не хватало, да и только. Хоть умри. Какого-то дела, без которого она всё еще не пользовалась признанием, уважением и вниманием граждан.
      Вот тогда-то Комиссия вспомнила - Калашникову это вспомнилось, - что при первом перевороте власти, весной семнадцатого года, сельский сход вынес решение о строительстве новой школы.
      Поискали в бумагах сельского писаря и нашли приговор того давнего схода, дополнили его, и получился следующий документ:
      "Протокол № 7 Лесной Лебяжинской Комиссии о новой школе
      Наша сельская школа вовсе не отвечает требованиям, а именно: вся разваливается уже, холодная и тесная, и поскольку имущество б. царского самодержавия перешло в народные руки, поскольку нынче, как никогда, требуется грамотность и просвещение молодого поколения, Лесная Лебяжинская Комиссия обращается к своему обществу с призывом построить новую школу, в каковых целях:
      1. Призывает граждан принять повсеместное участие в строительстве в ближайшее воскресенье, которое и объявляется "Школьным днем".
      2. Призывает граждан добровольно отдать, у кого имеется на ограде, выдержанный и годный к постройке лес на означенные выше общественные нужды народного просвещения.
      Примечание:
      Взамен выдержанного леса Комиссия обязуется выдать гражданам в двойном размере официальные билеты на рубку и уже вырубленный в последние дни лес".
      В этом "Примечании" Комиссия имела свой расчет: взамен сухих бревен, надеялась она, будут ею выданы билеты на тот лес, который срублен в прошлые субботу и воскресенье. Все граждане, не окончательно потерявшие совесть, сообразили члены Комиссии, - смогут хотя бы частично узаконить свое недавнее браконьерство.
      Школьный день начался празднично: на высоком шесте был поднят красный флаг. Калашников и старенькая, под мужика стриженная учительница произнесли речи о пользе просвещения.
      Утро выдалось с моросью, и флаг, промокнув, повис вдоль шеста, мужики промокли тоже, но уныния ни среди мужиков, ни среди баб, ни тем более среди ребятишек не было нисколько.
      Плотничать в Лебяжке умели и любили, и сейчас тоже нашлось немало охотников, - они выкатили бревна из штабелей на простор, разметили их углем и в два топора начали каждое кантовать, самые же искусные принялись рубить торцы "в лапу" и даже "в ласточкин хвост".
      Тут же наладили козлы, ухнули, взгромоздили на козлы бревна и маховыми пилами стали разделывать бревна на тёс, а столяры эти тепленькие, только-только из-под пилы тесины еще раз стали пилить на бруски, из брусков приладились вязать оконные переплеты и карнизы.
      Кирилл Панкратов, тот уже выделывал какую-то фигуру на кровлю, не то петушка, не то еще кого-то.
      Члены Лесной Комиссии кликнули клич: мол, мужики, граждане, товарищи, все жители села Лебяжки, помогайте кто каким имеет возможность материалом! И через час к стройке потянулись подводы - один кирпич вез, другой - гвозди и скобы, хотя по большей части и местной, кузнечной работы, зато уже надежные и крепкие. А кто притащил стекла, одно-два полотна или корзину-другую кудели.
      У кого сроду по соседству гвоздя одного-то нельзя было выпросить, тот нынче бежал к себе на ограду, шарился по амбарушкам, в кладовых, на чердаке и тащил какой-нибудь, иногда так еще и довоенный, запас. Откликнулся народ на призыв!
      Тут одному надо было обязательно начать, развеселиться и крикнуть: "А у меня есть! А я - дам!" - а дальше всё пошло по себе, по кругу!
      Бабы, далеко вокруг известные и рисковые лебяжинские бабы, тоже не отставали: не глядя на холод, одна другой выше заголили юбки, принялись месить в твориле глину, и хотя ноги у них стали красные, словно у гусынь, грянули такого песняка про любовь, про казака, который торопился к своей милой: "Лети, казак, лети стрело-о-ою", что и топоров не стало слышно плотницких.
      А тут еще и морось перестала, выглянуло на эту песню солнышко, и вовсе закипела работа, зашевелился на ветерке красный флаг.
      Когда бабы выдыхались, откуда-то прибегал Игнашка и начинал играть на чужой гармонике "На сопках Маньчжурии".
      Главного лебяжинского музыканта Лебедева Терентия с австрийской гармонией нынче не было, он коня повел к ветеринару в Крушиху, Игнашка его и подменял. Не то чтобы хорошо играл, но громко.
      Члены Лесной Комиссии были за главных - кто распоряжался среди плотников, кто среди землекопов и возчиков, а главнее всех опять оказался Николай Леонтьевич Устинов. Разбивку постройки они с Калашниковым сделали еще накануне таким образом, чтобы четырьмя окнами школа глядела на озеро, а двумя дверями - на полянку, по которой в перемены будут бегать ребятишки. И сегодня, чуть свет, он опять был на месте и размаркировал бревна - какие пойдут на стены, какие - на стропила, какие - на распилку, а теперь занимался всем на свете: следил за размерами оконных проемов, карнизов и переплетов, чтобы плотники и столяры не разошлись между собою, за разметкой дверей, за нумерацией венцов, чтобы после, когда начнут ставить сруб, не произошло промашки и путаницы, чтобы экономно и с толком расходовался любой материал, и даже беспокоился насчет предстоящего обеда, чтобы кто-нибудь из сильных любителей не натащил к этому обеду самогонки. Осень была, хлеб убрали, и пора наступала самогонная - над многими избами в Лебяжке густенько попахивало, на полную выработку гнали аппараты это зелье.
      Выгодно было нынче гнать самогон - на хлеб и покупателей не найдешь, на самогон - сколько угодно и в своей деревне, и в любой другой.
      Пожалеешь тут о государевой монопольке. Все ее ругали, когда она была, а не стало - начали о ней жалеть, проклинать изобретение военных лет самогонный аппарат.
      Нынче на постройке всё было на этот счет спокойно, ни от кого не предвиделось подвоха, и Устинов хлопотал по делу, бегал туда-сюда, спорил, доказывал, показывал. Ему всё это нрави-лось. "Вот Комиссия так Комиссия! радовался он. - Действительно сурьезная Комиссия!" Шапка была у него набекрень, из-под шапки - влажные, белые, почти что ребячьи волосы, из-под волос - потное, возбужденное лицо в веснушках. Он мало изменился, Устинов, с тех пор как был парнем. И лебяжинские старики, сгрудившись на одном бревнышке, словно куры на насесте, глядели на Устинова и его хвалили - им нравилась такая ухватка.
      Не на бревнышке, а рядом сидел Иван Иванович Саморуков и поглядывал на свою стариков-скую команду. Кто-то расстарался, принес две табуретки - одну для гармониста, другую - для Ивана Ивановича, и вот он восседал, как бывало прежде, совсем еще в недавнем времени, когда никто в Лебяжке и помыслить не мог, будто Саморуков - не лучший человек, будто он - такой же старик, как и все другие.
      Старцы убеждали друг друга, доказывали, что Лебяжка деревня особая мирская, дружная. Возьмется за общее дело, гору своротит, нету больше таких деревень вокруг, нету и нету!
      Иван Иванович молчал, и старики умолкли тоже, должно быть, подумали, что Ивана Ивановича разговор обижает: какая же это дружная деревня, если не признает своего лучшего человека? Так они определили ход мыслей в пепельной голове Ивана Ивановича и замолкли, перевели разговор на Устинова.
      Они знали, что Иван Иванович очень Устинова любит. Даже был случай, еще до войны, когда Иван Иванович повздорил со всеми с ними и в сердцах сказал: "Вот возьму и помру, никого из вас, дураков, перед смертью не назову! Назову как лучшего человека Николку Устинова!"
      Что Иван Иванович обозвал всех стариков дураками - обиды не было. Иван Иванович, рассердившись, еще и не такие слова произносил, не глядя что происхождения был старообряд-ческого. Но что он превознес над ними Николу Устинова, мужика в ту пору даже и не сорокалет-него, это было обидой, и они посылали двух человек, по-теперешнему - делегацию, чтобы узнать: всерьез он это сказал или в сердцах?
      Иван Иванович напоил делегацию чаем с вареньем, еще кое-чем, и она вернулась в веселом расположении, но так ничего и не узнала.
      Теперь старики, с запозданием лет на десять, надумали уладить размолвку и хвалили Усти-нова. Тем более что в нынешнее время звание лучшего человека никому из них уже не маячило.
      А Иван Иванович всё сидел на своей табуретке и всё молчал, а потом сказал вдруг:
      - От ужо совсем в скором времени завяжется в нашей местности междоусобная война, от тогда и поглядим - какая такая дружба водится среди нас, лебяжинских? Нонче школу строють, а завтра, может, она будет синим огнем гореть?
      - Ну, пошто уж обязательно и в нашем селении война завяжется? спросил кто-то из стариков Ивана Ивановича. - Нам, лебяжинским, она вовсе ни к чему!
      - А куды она денется, та война, от нас, от Лебяжки? Некуды ей деться. Она и нас захватит. Беспременно.
      - Бывает, Иван Иванович, что и вся деревня сгорит, а одна чья-то изба посередке останется целехонька!
      - Бывает! - согласился Иван Иванович. - Но тольки не с тем жителем, который на такой счастливый исход заранее надеется. С тем не бывает!
      - Ну, а приказ Сибирского правительства читан тобою, Иван Иванович? Читан, нет ли? Про умиротворение нонешних умов?
      Приказ этот за № 24, за подписью Губернского Комиссара и уполномоченного Командира 1-го Средне-Сибирского Корпуса, висел, наклеенный на двери Лебяжинской сельской сходни, уже не первый день, и написано в нем было так:
      "На основании ст. 9 Постановления Временного Сибирского правительства от 15 июля 1918 года ВОСПРЕЩАЕТСЯ:
      1. Возбуждение и натравливание одной части населения на другую.
      2. Распространение о деятельности правительственного установления или должностного ли-ца, войска или войсковой части ложных сведений, возбуждающих враждебное к ним отношение.
      3. Распространение ложных, возбуждающих общественную тревогу слухов.
      Виновные в нарушении сего приказа подвергаются аресту до 3-х месяцев или денежному взысканию до трех тысяч рублей".
      Иван Иванович приказ, конечно, вспомнил, понюхал табачку и сказал:
      - Кто из вас, господа старики, задает мне глупой вопрос? Об умиротворении умов? Я чтой-то не расслышал за табачком - кто же энто спрашивает?
      Ему никто не ответил.
      И опять Иван Иванович сидел и молчал, пожевывая губами, положив руки на колени и взды-хая, а все остальные старики на него молча глядели... Точь-в-точь так же, как, бывало, глядели они на него прежде в совете лучших людей, когда дело решалось очень трудное и никто не знал, как его решить, и ничего не оставалось, как только ждать слова Ивана Ивановича.
      Лети, казак, лети стрело-о-о-ю,
      Лети сквозь горы и леса
      Моя любовь уже с тобо-о-ю,
      И завсегда я жду-у тебя-а-а-а-а
      пели между тем изо всех сил бабы - мужние, вдовые и совсем еще девки на выданье. Про любовь пели. И месили голыми ногами глину, и налаживали из тесины и чурбаков столы для общественного обеда, и уже варили в казанах баранину, подбрасывая в костры свежую щепу и ругаясь с мужиками, которые на тех же кострах обжигали столбы, прежде чем закопать их в землю. А щепы, сухой, пахучей, смоляными узорами разрисованной, было для костров нынче грудами - мужики тесали бревна безостановочно, один упарится изо всей силы тесать, рубить и пилить - уступает место другому, и так безостановочно гудели и ворочались бревна, образуясь в стропильные брусья, в обрешеточные бруски, в лежни, в пластины и в горбыли, укорачиваясь и наращиваясь, соединяясь "хвостом" и "лапой" в углы.
      Член Комиссии Половинкин седьмым потом испотел, а топора никому не отдавал, смены себе не хотел, кантуя одно бревно за другим.
      Ему говорили: "Половинкин! Ты вот-вот правда что надвое распадешься по обе стороны бревна! Уступи место свежему кантовщику!" А он даже и не отвечал на эти слова, не огляды-вался, только взмахивал и взмахивал топором чуть повыше склоненной головы, отваливая от бревна крупные чешуи - сначала с одной, потом с другой стороны.
      Старались мужики. Никто не лодырничал.
      Кто прошлую субботу и воскресенье больше других сделал порубки в лесу, те нынче особенно старались: им очищение от греха выходило в этот час.
      Старики слушали мужской перестук топоров, женские песни, сидели неподвижно, вспомина-ли, о чем-то думали. Кто-то из них сказал:
      - Зинка-то, Панкратова-то - всё одно голосит шибче всех других. И высоко ведь берет - тоже повыше других... А помните ли, господа старики, кто еще живой из нас по сю пору остался, как мы ее, сопливую беженку, всё ж таки приговорили взять в обчество? Вместе с родителями. Ты помнишь, Иван Иванович?
      Иван Иванович кивнул, что помнит...
      - А чо энто Зинка-то вьется нонче вокруг Лесной Комиссии? Нету ли тут чего, господа старики? Нету ли тут чего, Иван Иванович? Чего-нибудь, а?
      Иван Иванович снова молча слегка махнул рукой: ладно, не наше дело!
      А Панкратова Зинаида действительно запивалась нынче птицей небесной и сильной. И всё одной и той же песней. Только кто-нибудь из баб затянет "А я, мальчик, на чужбине, позабыт от людей...", или "Как по зёлену долу росою девка красная к милому шла...", или "Помнишь ли, помнишь, моя дорогая...", в ту же минуту снова и снова она является: "Лети, казак..." И женские голоса раскалываются надвое, и те, которые следуют за казаком, те и берут верх, и озоруют над теми, кто постепенно умолкает, кто сходит на нет, и зовут и зовут к себе казака "скрозь горы и леса". И через что-то еще...
      И не видать ее, Зинаиду Панкратову, среди множества других людей, где она там, то ли босая, заголенная, месит глину, то ли, раскрасневшись, варево готовит на костре, а вот слышно, так уж действительно слышно больше всех других!
      Обед был на две смены. В ближайших и даже не очень близких избах подобраны были ложки, вилки, ножи и миски, вся соль, весь перец, так что многим хозяйкам уже на другой день предстояло побираться по деревне насчет щепотки соли и перчику, ну а сегодня об этом никто не задумывался, не до того было.
      За длинным, кое-как слаженным из тесин и чурбаков столом уважены были Иван Иванович Саморуков и Николай Леонтьевич Устинов: их посадили рядышком с главного торца. Напротив, в другом конце, вторая пара: учителка и "коопмужик" Калашников.
      Значит, получилось признание довоенных правил: самый лучший человек оказался не забыт, а Устинов с ним рядом как главный распорядитель строительства; Калашников - в прошлом председатель кооперации и нынешний глава Лесной Комиссии, учителка - так это же был ее день и ее праздник. Она молодость свою положила на порог невзрачной, всегда не дочиста вымытой лебяжинской школы, она, старая дева, положила туда и всю свою жизнь.
      И если в нынешний день учительница могла сколько-нибудь восполнить убыток - ей надо было предоставить такую возможность, вот ей и предоставили - посадили рядом с Калашнико-вым со второго торца, тем более что в свое время она помогала ему в кооперации - вела переписку, учитывала кассу, покуда Калашников не научился вести дело сам. Глядя нынче на нее - на седенькую, под скобку стриженную, со стеклышками на детски-строгих глазках и возбужденную, в румянце, можно было подумать, что действительно нынешний день способен возместить ей полжизни. Может, и больше... Калашников захотел сделать учителке приятное, вынул из кармана кусочек газетки, схороненный на раскурку, и, прежде чем оторвать от него краешек, дал прочитать ей следующее объявление:
      "Из Самары в Ново-Николаевск направлено свыше 20000 интеллигентных беженцев и политических эмигрантов. Среди них врачи, юристы, учителя и лица прочих профессий, служившие в Земских и Городских Самоуправлениях, деятели общественных организаций и т. п. Казенные учреждения, Городские и Земские Самоуправления и Общественные организации, желающие использовать вышеуказанные силы, приглашаются не позднее 30 сентября нового стиля сообщить в Губернский Комиссариат сведения о том, какое число лиц каждой специально-сти отдельно могло бы найти себе занятия.
      Губернский Комиссар В. Малахов
      Управляющий делами Губернского
      Комиссариата В. Кондратенко".
      - Вот, - сказал Калашников, - а нам в Лебяжку не надоть постороннего никого! Хотя бы и не двадцать, а сто тысяч, хотя бы один мильон прислали к нам в Сибирь учителей - мы бы ни на кого не поменяли бы тебя, наша наставница дорогая!
      Учительница благодарно сказала "спасибо" и покраснела, а тогда уже Калашников оторвал от газетки клочок и другим тоже дал оторвать... Нынче далеко не все газетки были из тонкой, подходящей для курева бумаги, по большей части они на такой шкуре печатались, что и огонь-то ее не брал.
      Всем было радостно и весело, все хлебали дружно, разговаривали громко.
      А в то же время, хотя и весело, но далеко не одни только шутки за столом говорились. Кто шутил, а кто и нет.
      - И чем энтот нынешний тысяча девятьсот восемнадцатый год кончится?
      - Я скажу: где право, где лево, где приказ, где свобода, где честь, а где обман - всё перепутается! Как и кому выгоднее будет понимать, тот так и поймет нонешнее время!
      - Ну, уж?
      - Вот тебе и "ну"! Вот тебе и "уж"!
      - А што такое свобода?! Да мне ее даром не надо! Я на ее при трех переворотах власти нагляделся! Досыта! Кажный как вздумает, так и делает убивает, грабит, любые и кажные произносит слова и лозунги, в любое ухо кулаком стукает! Нет, мужику-крестьянину это всё ни к чему. Ему землю дай, лес тоже - дай, ну кое-каких еще правов, и всё! Никакой ему больше свободы сроду не понадобится, она господам только разным и нужная. Они ее и выдумывают, а больше - никто! И в общем сказать, человек полной свободы это зверь, вот кто!
      - Ладно! Тогда давай так: какой-никакой затычкой заткнем тебе одно ухо, а на один глаз навесим повязку, а одну руку тоже свяжем крепко - вот уж тогда ты ничего свободного не сделаешь! Так, что ли? Так - понравится?
      - Ох, мужики, до чего же охота справедливости! - громко, но не тяжело вздыхал Калаш-ников. - Ну, нету терпения, как охота ее, как истосковался-измечтался по ей весь народ!
      - Скажи, Калашников, а что такое справедливость?
      - Справедливость - это, перво-наперво, равенство! Вот как сёдни между нас!
      А еще один мужик - Обечкин Федор, бывший матрос Амурской флотилии, сильно захохотал и стал кричать через несколько человек:
      - Ты, Петро, здря насчет равенства! Нету его и сроду не будет! Это кажный о нем кричит, кто ниже ватерлинии находится, в зависти к тому, кто выше ее! А заберись ты на мостик - и твой крик тебе уже ни к чему, и забудешь ты об равенстве думать! Всё дело вот в чем: один с другим хотит поменяться местоположением!
      - Неправда это! Неправда, товарищ Обечкин! - тоже криком кричал в ответ Калашников. - Человеку ум дадены и чувственность, и если он не в силах наладить их на равенство, тогда зачем оне ему? Для угнетения? Только?
      - А вот я и говорю: чтобы ловчее спихивать друг дружку сверху вниз! Поскольку любой верх без низу не бывает, как любой корабль не бывает без ватерлинии!
      - Так ты, Обечкин, за то, чтобы равенства никогда не было, да? Когда оно - так и так, по-твоему, недоступное?
      - Оно в одном доступное: в смене команд! Кто был наверху, тот хотит не хотит, а пущай спускается вниз! Пущай ждет момента, чтобы исхитриться и снова выскочить наверх!
      - Благодаря таким вот, как ты, и погибают революции, Обечкин! Одне ее делают, а другие - губят!
      - Верно! Правильно! Всё одно сопрут революцию, а может, и спёрли уже! Не капиталисты, дак свои же удумают!
      - Это о высшей справедливости ты вот так отзываешься?
      - О ей! В человеческой привычке пятаки медные и те уворовывать, а тут - справедливость и останется целехонькой? Да никогда! Она же такая лакомая, а ты думаешь, все будут круг ее ходить, облизываться, а руками постесняются тронуть? Ха-ха! Да сопрут ее в одночасье и даже - при полном солнечном освещении! Кабы иначе в жизни делалось, так жизнь давно уже справедливой была бы! Сопрут либо на што-нибудь перелатают. Я позавчерась в газетке в кадетской прочитал: "Революция - это поменьше работать, побольше получать!"
      - Наоборот, Обечкин! Революция - это огромный подъем народного духа и самодеятель-ности! Вот как сию минуту у нас нынче, в Лебяжке! А ты не кадет ли?
      - Ну, к чему мне? Я беспартийный пахарь, а более - никто! Войны не хочу - какой же я кадет?
      - Не хочешь, а от гражданской войны в России тоже прибыли ждешь: ежели российский мужик и российская же Советская власть землю обратно помещику не отдадут, отстоят, так и нам в Сибири облегчение с земельной арендой выйдет, и мы казачишек с ихними наделами по сотне десятин - тоже потесним! Это ты, поди-ка, хорошо понимаешь! Про Советскую-то власть! Про большевиков!
      - Как все. Как все понимают, так и я - беспартийный пахарь! Когда какая власть сильно наверху - почему бы и не быть за ее? Беспартийному-то пахарю?
      - Э-э-э... - тихо произносил Саморуков, наклонясь к Устинову, - и все про жизнь! Научились-то как говорить об ей - страсть! Ишшо года два назад сроду и не было такого разговору, таких слов среди мужиков! А нонче говорят все про жизнь без краю, днем и ночью, тверезые и пьяные, а жить-то всё одно никто не умеет... Жить, Никола, никто не умеет - как было, так жить уже никто не желает, а как будет - никто не знает! Вот хотя бы сёдни - нету же среди нас всех Севки Куприянова?
      - Нету его, Иван Иванович. Я это сильно нынче заметил. В обиде он...
      - И Гришки Сухих - тоже нету!
      - И его...
      - Многих других нету. Кудеяра, к примеру...
      - Ну, Кудеяр - это бог с ним. Он только и знает, что конец света провозглашать.
      - Смирновского нету, Родиона Гавриловича.
      - Энтого - жаль. Жаль, что нету. Хотя он слишком уж военный человек. Ему гражданские всякие дела как бы и лишние. Ну, а что же, Иван Иванович, что их всех нету?! Только и делов! Нету и нету! Значит, не желают быть.
      - Значит, обратно, Устинов, не выходит такого случая, чтобы хотя бы в одном каком-то деле все были как один. Чтобы хотя раз единственный было как в сказке: все за одного, один за всех. Нет, не умеют люди между собою жить! Воевать друг с дружкой, энто - да, энто - умеют! И мы вот все, сидящие нынче за длинным столом, провозглашающие разные слова, - мы, может, гораздо ближе к междоусобной войне и к убийству друг дружки, чем к равенству и к братству, о коих без конца и краю сейчас говорим и толкуем?! А когда многие не захотели прий-ти сюда - это сильно плохо, Никола. В ранешнее время энтого не было. В ранешнее время гово-рилось - собираемся все как один все и приходили, больные и те на карачках приползали.
      Устинов промолчал.
      Зато Дерябин, сидя неподалеку, слышал Ивана Ивановича и тотчас откликнулся на его слова:
      - А мы, гражданин Саморуков, обойдемся! Без тех, кого среди нас нонче нету, кто и всегда-то отказывается от народу. И даже - без тех, кто для виду - с народом, а в действительности против его и только и делает, что морочит народу голову!
      - Как же ты без их думаешь обойтиться? - поинтересовался Иван Иванович у Дерябина. - Как бы их совсем не было в нашем в лебяжинском обществе, тогда - понятно, нету их и нету. А когда они всё ж таки в ём есть? Существуют?
      - А вот на то и война, чтобы окончательно и навсегда разрешить вопрос, всякое несогласие между людьми!
      - Ты, гражданин Дерябин, завсегда хорошо знал, что и как нужно делать. Другие, бывало, думают, голову свою и так и этак ломают, а ты - раз-два! и готово, узнал!
      - Человек потому и человек, а не скотина какая-нибудь, что он всегда должен знать, что и как необходимо делать, как поступать, как ломать жизнь по-своему!
      - Понятно! - согласился Иван Иванович. - Тольки я не замечал, чтобы у тебя на ограде, в доме и на пашне, гражданин Дерябин, был порядок. Какой должен быть, когда ты в любом случае знаешь, как надо правильно сделать.
      - Так! - согласился Дерябин. - Порядок есть на ограде Гришки Сухих. Так, по-твоему, Гришка правильно всё делает, да? Он знаток, да? Эксплуататор и буржуй? Он?
      Иван Иванович вздохнул и сказал:
      - Обои вы против общества. Только с разных концов!
      А посередке стола, где сидело много женщин, затеялись сказки.
      Лебяжинские сказки совершенно были особые. Они говорились по-разному и со смехом, и печально, и была у них своя история. История подлинная - она шла с тех времен, когда на бугре между озером и бором, на месте нынешней Лебяжки, столкнулись две партии пересе-ленцев - староверы-кержаки и другие, откуда-то из-под Вятки, их в ту пору прозвали полувятскими.
      У кержаков на землю прав оказалось больше - они стояли на этом бугре станом, посеяли и пожали урожай, но было это в походе, временно - старец Лаврентий вел их от царицы-немки вовсе не сюда, а в дальнюю даль, за море Байкал. И, сняв здесь урожай, они пошли на восток. А на востоке, за морем Байкалом, вот что случилось: они раскололись между собою.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6