- Ты осторожнее, Половинкин, - заметил ему в конце концов Калашников, - услышит хозяйка - обидится!
- А когда так, то я их, счеты энти, окончательно брякну об пол! Оне тогда сами увидят, как с ими будет!
Но тут, спустя еще минуту-другую, быстро отворилась дверь, и в горницу вошла Зинаида с огромными, будто топором рубленными, счетами.
Положила их на стол, засмеялась:
- Вот! Вот вам, граждане Комиссия!
Половинкин всплеснул руками, снова покраснел и сказал:
- Так энто что же - у вас в дому водятся такие, а мы и не знали? И грешили тут?!
- От соседей! От Кругловых позаимствовано! От Федота Круглова.
- У их старик шибко жадный! Сам отдал счеты, либо дома его не было?
- Он-то дома, да я-то сама взяла! Я знаю, на каком гвозде они всегда у их весятся, пришла да и сняла с гвоздя. Говорю: "Надо!"
- Верно, что надо! Мы тут от этой надобности упарились до седьмого поту! Ну, а Кругловы все братья, и родные, и двоюродные, и троюродные, все жа-а-дные!
- Кашу есть нынче будете? - еще спросила Зинаида.
- Навряд ли: разгорячились мы нонче.
И действительно - все разгорячились, все работали, всем было некогда, но этакая горячка была по душе Зинаиде, и она спросила весело:
- Ну, а когда охладеете? Может, и не откажетесь? Ведь охладеете же когда-нибудь?
- Не откажемся! - заявил за всех Игнашка. - Мы тебя уважим, Зинаида Пална! Так уж и быть! - Зинаида ушла на кухню, а Игнашка еще сказал: Идет-то как? Шагает-то? Здоровая какая, а ровно козочка! Того и гляди, взбрыкнет ножками! Ровно девка, только что широка несколько в костях. И в прочем во всем!
- Игнатий! - возмутился Устинов. - Да ты пошто рот-то этак разеваешь в чужом дому?! А услышит хозяйка - стыд же и страм?!
- Ну, какой тут, Николай Левонтьевич, особый стыд? Никакого нету и нисколь! - возразил Игнатий. - Да сказать про женщину, будто она в сорок с лишком годов девкой выглядит - она же про это скрозь две рубленые стены услышит и довольная будет! А еще умный ты, Устинов?!
- Всё ж таки, товарищи, это не разговор для членов нашей Комиссии! строго заметил Калашников, и все с прежней горячностью снова принялись задело...
Все, кроме Игнашки. Тот вышел в кухню, понюхал запах каши, не то вчерашней, а может быть, уже и сегодняшней, позыркал на Зинаиду, а потом юркнул на улицу. "Я часом вернусь, Зинаида Пална! Обязательно!"
Вскоре пришел Дерябин и сообщил, что лесная охрана действительно приступит к службе в понедельник с утра, а для пробы и ознакомления с расписанием дежурств соберется еще и завтра вечером. Потом он спросил: "Вы, ребяты, атакуете, чо ли, кого? Как словно военное действие производите, а?" И, не выслушав ответа, сам принялся считать цифры: вместе с Калашниковым они взялись определить число потребителей леса. Калашников почему-то называл их "стражду-щими по лесу".
Они начали ворошить подворные списки, огромные и подробные, - в них значилось всё на свете: число, пол и возраст душ каждого двора, движимое и недвижимое имущество на каждый из десяти последних лет, суммы налогообложения на конец 1917 года и еще многое другое.
- Страждущих по лесу, - говорил Калашников, - требуется усчитать всех до единого! Кабы знать, в каком дворе и сколь в ближайшие годы народится младенцев, - и тех бы надо усчитать!
- Вовсе нет! - заспорил Дерябин. - Когда усчитывать всех и кажного душевная норма получится с гулькин нос, того меньше, и народ, который выбирал нас, Комиссию, начнет выра-жать недовольство. За потребителей надо принять однех только глав семейств, притом поделив их на разряды по числу едоков и в социальном смысле. И норма будет видимой, всем понятной. Или вот еще: давайте поделим наш лесной запас на лиц только мужеского полу и на вдов. А когда женщина при мужике - она при нем же и погреется, уж это точно!
Калашников снова возмутился:
- А чего ради, товарищ Дерябин, происходила революция, когда более половины рода человеческого всё одно останется в утеснении? Ведь революция делается не за-ради меньшинст-ва, а за-ради огромного большинства?! Да я лично скорее помру от стыда, чем пойду за такой революцией!
- Ну и не ходи! Не сильно-то она в тебе, а малахольном, нуждается! И не у тебя она спрашивает - какой ей быть.
- А у кого?
- У самой себя!
- Не так! Никто революцию ради ее же самой не делает. Ее делают для народной справедливости и блага! Только!
- А еще председатель нашей Комиссии! Еще считаешься политически зрелым товарищем! Для блага народа что необходимо? Победа революции! А победа когда будет? Когда революция перво-наперво будет любыми средствами заботиться о себе и даже перешагивать через любые блага, хотя бы и народные. Сперва она должна победить, после - наводить справедливость!
Калашников и Дерябин горячо спорили между собой, Устинов и Половинкин считали лесной запас почти что молча, а работа все-таки шла своим чередом у тех и у других.
Но тут снова явился Игнашка и кинулся что-то искать под столом.
- Ты что это, Игнатий, шаришь под столом-то? Однако, шапку?! Зачем?
- Дак, мужики! С понедельника лесная охрана приступает к делу, а нонче-то как? Нонче-то едва ли не вся Лебяжка поехала в дачу рубить и вывозить! Мы, Комиссия, только и сидим на месте как ни в чем не бывало. Как щенки-кутенки вислоухие! Даже сама охрана и та нонче рубит!
- Ты, Игнатий, языком-то не сучи, говори толково, что и как, - хотел еще уточнить дело Калашников, но Игнашка уже нашарил свою шапку, выхватил ее из-под стола за рваное ухо и накинул на голову. В шапке задом наперед он уже готов был броситься прочь, но тут его крепко взял за руку Калашников: Стой, Игнатий! Стой, тебе говорят! Не шевелись, гад!
Все члены Комиссии тоже встали, отстранив от себя подворные списки, планы, ведомости и счеты, на которых не до конца была положена какая-то сумма.
- Вот те на, товарищи члены Комиссии! - глубоко вздохнул Устинов. Вот те на...
- Ну, Калашников, ну, председатель, давай! Давай всем нам команду! проглотив слюну, сказал Дерябин. - Ну?!
И Калашников вздрогнул, провел рукой по кудлатым волосам, громко распорядился:
- Через полчаса здесь же, у Кириллова крылечка, собираемся все вершние и вооруженные. Берданами, кто и чем может. Собираемся - и в лес! Пресекать безобразие, человеческое свинство, грабеж и разбой!
Сталкиваясь в дверях, члены Комиссии вышли из дома. Вслед им глядела Зинаида.
Она как раз потянулась в печь вынуть чугунок с кашей и теперь стояла с ухватом в руках.
...Чудная пора стояла в лесу, в Белом Бору, лето запаздывало из него уйти, осень - прийти.
А может быть, и лето, и осень тут вместе были - встретились-свиделись, расстаться не смогли, укрылись в лесной глубине и молча ожидают неминуемую свою разлуку.
Тихо было от этого ожидания, от этой невидимой встречи.
Уже и овод в лесу не гудел, и комар не пищал, и мошка не звенела отошли все звоны лесные, все птичьи песни.
Пролетела над лесом птица, и слышно стало, как рвется синий, неподвижный воздух под крылами, крикнул ястреб, и лес оглушился, лес уже успел отвыкнуть от звуков.
Прохлада стояла в лесу, но теплая прохлада, уютная. Будто была тому назад несколько дней протоплена огромная русская печь, и после того остывают, не торопясь, деревья, пожухлые травы и коричневые хвойные половинки, расстеленные по земле, и сама лесная земля.
Грибы пошли уже по лесу - груздь и рыжик. Маслята - те в счет не шли, их лебяжинские жители никогда не брали. Груздь и рыжик были нынче ранние, можно сказать - первые гриб-ные ласточки, а настоящее их время еще не настало... Вот уж наступят холода покруче, и тогда груздь полезет наружу. Будет торчать один, самый великий, подернутый серыми разводьями, а вокруг него приподнимутся округлые холмики, - раскрывай их, снимай хвою, там, в каждом холмике, увидишь молочно-белую мраморную воронку, хрусткую и пахучую, прохладную, словно выстуженную в погребушке. Ее, вороночку эту точеную, игрушечную, непременно захочется положить не в лукошко, а сразу в рот. Однако сырой гриб по вкусу только червякам и улиткам, к человеку он идет в соленом виде. Со сметаной, с рассыпчатой горячей картошкой - это чудо из чудес.
Почти таков же и рыжик - потоньше вкусом, позабавнее и с намеком на водочку.
Груздей и рыжиков в лесу было еще мало, но что они будут обязательно это уже известно, уже пахнет ими хвоя. С каждым часом пахнет всё явственнее.
А вот смола подает свой запах всё слабее и слабее.
И солнышко пронизывает лес не прямо и сверху, а только сбоку - из степей, из далеких пустынь. Сосны освещены не с вершин, а по всему своему росту, вдоль стволов.
Сосны - одна другой выше, стройнее, на многих почти до самой маковки и кроны нет, одна только желтая, легкая кора, и вот она, кожа сосновая, светится, крупно искрится и плавится в стороннем солнечном свете, а сосны, неизменно строгие, нынче млеют, не показывая об этом вида, отдыхают от летнего роста, от своей тяги к солнцу, от своего почти беспрестанного стремления вверх. Они-то уже почуяли зиму, уже чуют и свою спячку, со снегами на ветках, с жесткой мерзлотой в корнях.
Белый Бор диким не был, хотя и зверь здесь водился разный, и гриб, и ягода, и заблудиться в нем нетрудно, а всё равно он был обжитым, почти ручным, ухоженным и устроенным.
Лесоустроители давно уже, чуть ли не сто лет назад, разбили его на кварталы, по просекам и визиркам поставили нумерованные угловые столбы и реперы, а позже там и здесь воздвигли преогромные смотровые вышки поднимайся вверх по шатким лестницам полчаса, горячи дыхание, разгоняй сердце сперва на рысь, потом в галоп, а достигнешь смотровой площадки со столиком для землемерного инструмента - там уже и охлаждайся, и гляди вокруг верст на двадцать: синий лес, зеленые, либо желтые, либо черные пашни, голубое или серое небо. Небо - вот оно, пальцем в него можно ткнуть. Гляди - нет ли где дыма-пожара, не пожирает ли огонь с какого-нибудь края эту жизнь? Если не пожирает - будь спокоен, дыши глубоко, любуйся далеко, живи долго.
Лес этот был примером для многих других сибирских лесов и для людей тоже; он был не только изображен в планах, про него и книжки были напечатаны с чертежиками и с картинками.
Книжки эти по одной, а то и по две, водились почти в каждой избе лесники раздавали их бесплатно и в Лебяжке, и в других боровых селах.
На картинках можно своих же мужиков узнать: как таскают они землемерный инструмент, как закапывают угловые столбы, рубят просеки, подымают на смотровые вышки бревна при постройке, как сидят кружком вплотную друг к другу и слушают беседу лесничего. Лесничий - в форменной фуражке, в сюртуке со светлыми пуговицами.
И нужно сказать, что лебяжинские жители - народ своевольный, неподначальственный, хитрый и ко всему хотя бы немного чужому недоверчивый - к лесу относились с почтением.
Украсть хорошую лесину, побить при случае объездчика, особенно чужого, не лебяжин-ского, - в этом вопроса не было, это каждый мог запросто, хватило бы силенки, смекалки и счастливого случая, но чтобы хулиганить в лесу, вырубить жердину и бросить ее, потому что другая поглянулась, потоптать телегой молодняк, тем более сделать в лесу пожар - это был уже срам и позор.
За это с ребятишек спускали шкуру, и не одну, а взрослому впору было заколачивать избу, переселяться куда-нибудь в степную деревню.
Лес уважали и любили за доброту, за щедрость. За то, что он, хотя и царский, и принадлежит императорскому величеству, о мужике не забывает никогда, не было случая, чтобы забыл. О простом жителе ему даже больше заботы, чем об императоре, тот - далеко, а этот - близко.
И если крестьянин или крестьянка проведают лес, так с пустыми руками не вернутся никогда, а всегда с подарком: с ягодой, с грибом, с лекарственной травкой, с подстреленным зайчишкой, с тетеркой, глухарем, рябчиком или куропатом; с мешком сосновой шишки на растопку, с охапкой длинных и гибких сосновых корней, из которых старики после свяжут и малые, и большие корзинки, и целые короба; с кружкой сосновой смолы на молодые ребячьи зубки, чтобы ребятишки смолу эту жевали и зубы у них росли бы крепкие; с охапкой березовых веников для парной бани, да мало ли еще с чем - не перечесть!
Не так-то много на свете этакой доброты. Кто не понимает, чего она стоит, - тот и сам не стоит ничего.
Лебяжинские мужики это понимали.
И когда царя в Питере свергли, и лесная дача перестала быть царской, когда прежнего порядка в лесу как не бывало, а нового никто не назначил случилось у лебяжинцев сомнение.
Как будто и не с края, и не по кусочкам возможно стало от леса брать, а из середины самой - поезжай в любой квартал, вали любую сосну, никого нет, кто бы остановил тебя, оштрафовал, засудил, сказал - "нельзя"!
Но - страшно от этого.
Взять - просто, только нет ничего на свете, что берется совсем даром, нынче взял да ушел, а назавтра приходит расплата, спрашивает: "Сколько взял? Почем взял? А ну-ка, а ну, иди к ответу, мужик неразумный, жадный, корыстный! На даровщинку падкий! На общественную даровщинку!"
И месяц-другой лебяжинские ждали - кто начнет первым?
Первый начал Игнашка Игнатов - срубил и продал в степь три лесины.
Мужики Игнашку между собой осудили: продавать - это нехорошо, это неладно.
Другое дело - для себя.
А тут Игнашке и благодарность вышла от мужиков, и, в шутку называя его нынешним лесным управителем, они тоже поехали по разным кварталам, у кого кони пободрее - подальше, у кого позамористее, те чуть ли не на опушках орудовали.
Дружная была рубка. Никто ни от кого не отставал. Вдовы сильно плакались - сход приговорил вдовам помочь. И даже очень много охотников помогать объявилось - грехи свои лесные и прочие, что ли, замаливали эти охотники?
Но тут-то, когда у каждого на ограде уже было по нескольку лесин, и выбрана была Лесная Комиссия.
Выбирали - не очень-то верили, что будет толк, Комиссия - не власть, а к природе власть нужна серьезная, хозяйственная. Однако же не успела еще Комиссия всерьез приступить к обязанностям, а уже проклюнулся из нее первый, хоть и слабенький, но порядок - мужики стали приглядывать друг за другом, друг друга упрекать.
- Рубишь? А за Комиссию на сходе не ты ли правую руку подымал?
Но сегодня вот как случилось - и Комиссию выбирали сами, и рубили сами же. Торопливо рубили, азартно.
Стукоток шел по лесной даче, и там и здесь позванивали топоры.
С самого начала не повезло в тот день Комиссии: первые же порубщики, на которых она наехала, оказались Куприяновы Севка и его сын Матвейка, парень лет шестнадцати.
Севка Куприянов был мужик тихий, рассудительный, со всеми людьми вежливый и добрый. Со всеми, кроме одного - Игнашки Игнатова.
Они были соседями по Нагорной улице, и мир их не только не брал никогда, но даже и не мнился ни днем ни ночью. И если на сходе один кричал "да!", другой в лицо ему вопил "нет и нет!"; если куприяновская Белянка приходила из стада без молока - это значило, что игнатов-ская Чернушка испортила ей весь аппетит на лугу; если у Игнашки не родились в какой-то год овсы - а овсы, как и прочее всё, у него часто не родились, - значит, у Куприянова они вымахали в два аршина.
И Севка Куприянов, степенный и разумный, если только дело хотя бы издалека касалось Игнашки Игнатова, - тотчас сбивался с панталыку, начинал кричать, грозиться, плеваться, поминать всех святых, и сколько ни удивлялись его поведению мужики, сколько ни уговаривали плюнуть на Игнашку пожидче и забыть про него - уговорить не могли.
Другое дело - Игнашка. Единственно, когда он держался разумно, хитро и даже с некото-рым достоинством, - это в стычках с Куприяновым. Откуда что у него при этом бралось!
И выходило почти всегда, будто Игнашка прав, и задирается вовсе не он, а Севка Куприянов, и кричит попусту тоже не он, а опять же Куприянов.
Нынче, когда Комиссия подъехала к Севке, он и Матвейка, молодой и не по возрасту здоро-венный парень, уже свалили сосну и, широко расставляя ноги над желтым стволом, обрубали ее, двигаясь навстречу друг другу. Севка от комля к вершине, Матвейка - от вершины на комель.
Два гнедых, похожие друг на друга, оба поротые на левое ухо, стояли, запряженные в длин-ный ход, сонно помахивая ресницами. Один из них особенно как-то был аккуратным, весь приглядный какой-то, весь домашний.
За стуком топоров отец и сын Куприяновы не услышали, как подъехала Комиссия, когда же увидели ее совсем вблизи, то замерли в растерянности. Потом Куприянов-старший бросил топор оземь и, запустив руки в волосы, уже тронутые сединой, протяжно и надсадно протянул:
- Э-э-эх!
Калашников, подъехав к нему, сказал:
- Так-так, Сева! Значит, здорово живешь, Сева? - и хотел сказать еще что-то, но тут вдруг по-бабьи завопил Игнашка.
- А-а-а! - завопил он. - Им, Куприяновым, завсегда более всех надобность! У их, у Куп-рияновых, жадность и корысть - энто страшно подумать какая! Младшенький-то Куприянов ишшо сопляк, ишшо у его на губах и в брюхе молоко, а отец уже научает его разбою, грабежу, воровству и обратно грабежу и всяческой подлости! Так оне обои в тюрьме и в каторге непре-менно кончут! Истинно и сердешно жалко мне энтого махонького Куприянова-несмышленыша!
И еще голосил бы и причитал Игнашка, сидя верхом на своей сивой кобылке, показывая руками в стороны и вздымая их кверху, но тут вот что случилось: Матвейка Куприянов повис на левой Игнашкиной ноге, и не успел никто моргнуть, как Игнашка уже был на земле, а Матвейка молотил его по чем попало кулаками, а Дерябин бросился оттаскивать Матвейку, а Куприянов-старший - Дерябина, а Калашников и Половинкин Куприянова-старшего.
Один только Устинов остался в седле и, часто моргая, негромко говорил:
- Вот те на, товарищи Лесная Комиссия! Товарищи Лесная Комиссия - вот те на!
Первым из кучи-малы выкарабкался на волю Дерябин, отряхнулся от щепы, коры и хвои, утер поцарапанную щеку рукавом, осмотрелся и тотчас кинулся в свалку обратно. Но теперь он уже не только в этой куче барахтался, а еще и подавал команды:
- Валим их! Так! Держим их! Так! Вяжем их - так-так! Привязали? Привязали! Подымаем все вместе лесину: раз, два, взяли! Игнатий - ты подводи ходы-то под лесину, подводи, не разевай рот! Раз, два - взяли! Тоже так! У-ух ты, тяжела лесина-то! Еще раз - раз, два! Хорошо, так и так...
Дерябин и повоевал-то недолго - в пятнадцатом году вернулся домой, а вот поди ты - командовать умел, научился.
И когда он, еще потерев рукавом царапину на щеке, поднял руку и сказал:
- Так! Правильно! Теперь - всё! Поехали, понужай, говорят тебе, Игнатий! - обоз выглядел вот на какой манер: куприяновские гнедые везли ход, к ходу привязана была лесина с недорубленными по самой середине сучьями, к лесине плашмя привязаны отец и сын Куприяно-вы - отец спереди, сын - поближе к вершине, как раз над задней парой колес; вслед за возом едет верхом Дерябин и ведет в поводу сивую кобылку Игнашки Игнатова со скособоченным киргизским седлом, из подушки которого торчит не то пенька, не то какая-то тряпица, вслед за Дерябиным следуют остальные трое членов Комиссии: Половинкин, Устинов и председатель Петр Калашников. Половинкин и Калашников едут совершенно молча, Устинов же время от времени всё еще повторяет:
- Вот те на, товарищи члены Лесной Комиссии! Товарищи члены Лесной Комиссии - вот те на!
И только когда отъехали порядочно, Калашников тоже подал голос:
- Это всё потому, что мы, Лесная Комиссия, только лишь законодательная, а взяли нонче на себя задачу исполнительной власти!
Все молчали, а потом Калашникова неожиданно поддержал Игнашка.
- Мужики! - постанывал между тем привязанный к лесине Севка Куприянов. - Мужики, хотя вы и Комиссия, но всё одно не имеете правое эдак со мной обходиться!
- Вот он, вот он - правое ему не хватает! - изумленно отвечал Куприянову Игнашка, погоняя в то же время коней. - А когда Комиссию бить-убивать, уничтожать ее, изгаляться над ей - то правое у тебя сколь хошь?
Севка глядел вверх, на вершины сосен, и морщился, словно в глаза ему сверху всё время что-то сыпалось, какая-то пыль, он мотал головой, щурился, тяжело дышал. Две-три седые прядки то выказывались наружу из его бурой, густой бороды, то прятались обратно.
- Мужики! - выстанывал он. - А ежели случай придется, я с вами буду так же, как вы нонче со мной! Ведь это и царские охранники с порубщиками так не обходились, как вы со мною! И с сыном моим! Вы худо себе делаете, мужики! Худо!
- А што? - смутился Половинкин. - Вот доведись до меня: я, положим, валю лесину, нету же нонче закону, чтобы не валить, вот я и валю, а тут подъезжает пятеро вершних и вякают на меня и оскорбляют с головы до ног... Дак я бы - как? Я бы, может, топор наземь-то и не бросил, а с им и пошел бы прямым ходом на тех вякельщиков! Ей-богу!
- Ты бы прямым ходом не пошел бы, Половинкин! Еще и с топором - нет, не пошел бы! А вот я про себя скажу - я пошел бы! - прикинул Дерябин. - Я бы всех - не всех, а двоих из нас зарубил бы! Но всё одно нонче факт есть факт: не только сделана гражданами Куприяно-выми, отцом и сыном, порубка, но и сделано еще покушение на целостность членов Лесной Комиссии. Пересматривать факт не будет, а повезем арестантов на сходню. Пущай вся Лебяжка видит, что с Лесной Комиссией кто и как захочет обходиться тоже не имеет права!
- И всё одно, - вздохнул Калашников, - нами сделано нарушение народной демократии. Надо было сперва записать в протокол наше право заарестовывать и даже вязать порубщиков, особенно в случае ихнего сопротивления, а у нас такого протокола по сю пору не имеется! Нам надобно сделать такое постановление: "Лесных порубщиков, особенно при сопротивлении, лесная охрана, как равно и сама Лесная Комиссия, заарестовывает и насильственно доставляет на сходню для дальнейшего над ними дела". Кто - "за"? Проголосуем немедленно, а после занесем результат в протокол. Кто - "за"?!
Трое членов Комиссии попридержали коней и подняли руки. Игнашка поднял руку с кнутом. Устинов воздержался.
- А почему, Устинов, ты не подымал руки? - спросил его Калашников.
- Закон обратной силы не имеет. Потому и не подымал.
- Ну и ладно, - согласился Калашников, - четверо "за", один воздержался, это даже удобнее для записи в протокол, это значит, разные имеются по вопросу мнения и мысли. И еще сказать: всё ж таки необходимое дело - кооперация! Бедным она помогает, богатых - урезывает, и так делается ею всеобщее равенство. А когда имеется фактическое равенство, то и власти не шибко много надо, только для параду и для вида. И наоборот - чем более среди людей неравенства, тем более нужно на их власти, крупных и вовсе крохотных властелинов! Таких, которые вроде нас, нынешних членов Комиссии!
Никто не удивился рассуждениям Калашникова: он до войны много лет работал председате-лем маслодельного общества и лавочной комиссии, был головой всей Лебяжинской кооперации. И хотя над Калашниковым посмеивались и называли его "коопмужиком", но слушали всегда с интересом. Кличка кличкой, ее заезжий инструктор маслодельного союза человеку приклеил, но человек-то всё равно был свой, лебяжинский.
Игнашка тем временем правил куприяновскими гнедыми и даже ловко правил - длинный ход продвигался между деревьями, нигде не цепляясь. Игнашке, наверное, не впервой доводи-лось вот так, без дороги, вывозить из леса длинные стволы. Он часто останавливал коней, бежал вперед и смотрел, как там лучше проехать, и давно бы уже был на дороге, но не торопился, держал все левее да левее, хотел въехать в Лебяжку не через какой-нибудь проулок, а прямо в главную улицу. Он всем и каждому на той улице хотел показать связанных Куприяновых.
Наверное, поэтому он и выехал еще на одного порубщика - на Гришку Сухих.
Сухих был самым богатым хозяином.
На войну его не брали - он слегка хромал на левую ногу, но силен и здоров был - удивите-льно! Работу Гришка мог ворочать день и ночь, остервеняясь на нее, наливаясь кровью и злобой. Если Гришке, к примеру, предстояло одному разгрузить несколько возов с зерном или мукой, он сперва обходил их вокруг, бормотал что-то и грозился кулаком, после скидывал лишнюю одежду, иной раз и сапоги тоже, закуривал и, не спуская глаз с этих возов, снова и снова шептал что-то про себя. Потом вдруг далеко бросал окурок, сплевывал и кидался к мешкам, иногда ухитряясь прихватить сразу два.
Сколько уже раз бывал слух, что Гришка Сухих надорвался и скоро помрет, а он с годами становился только сильнее, ухватистее.
Жил Гришка не в самой Лебяжке, а на заимке, верстах в четырех от крайних изб, на лесной опушке. Он выселился туда чуть ли не в тот самый день, когда стала известна столыпинская реформа о льготах для всех, кто хочет выйти в отруба.
В один год какой-нибудь, еще быстрее, обстроился на своей заимке: дом поставил кресто-вый, амбар, баню, скотские помещения, всё это обнес высоченным заплотом, а внутрь посадил двух цепных кобелей. Крепость, а не подворье.
Для постройки Гришка нанимал плотницкую артель, нездешнюю, ездил за ней на станцию железной дороги, за быструю и ладную работу поставил артельщикам хороший магарыч, а потом артель ушла по Крушихинской дороге, увозя на телеге инструмент и надорвавшегося в работе товарища.
Гришка же Сухих повесил на свои новые ворота замок, и с тех пор никто чужой в его доме не бывал, никто даже в точности и не знал, как и что там сделано и построено.
Конечно, с этим хозяйством о десяти рабочих лошадях одному управиться было не под силу даже Гришке, и у него жили работники, тоже нездешние, мрачного вида. Говорили, будто Гришка берет их из беглых каторжников и арестантов.
В революцию Гришку в первую голову назвали кулаком, буржуем, капиталистом, эксплуата-тором, мироедом - еще многими именами, а он вот что сделал: объявил, будто выделил батра-кам земельные наделы, инвентарь и рабочих лошадей, и на заимке теперь три хозяйства - одно среднее, два бедных. Теперь этим бедным лебяжинское общество во всем обязано помогать не одному же ему, Григорию Сухих, о бедняках заботиться?!
Общество тот раз поручило Дерябину встретиться с Гришкиными батраками, узнать, что это за помощь вышла им от хозяина, но батраки упрямо твердили свое: "Обчество нам обязано дать хлеба и прочего, как беднейшим..." Сам же Гришка Сухих похлопывал Дерябина по плечу и говорил: "Узнавай, узнавай у их всё, оне всё как есть тебе обскажут!"
И нынче, когда Комиссия неожиданно выехала на поляну, где Гришка с двумя этими работниками уже разделали от сучьев три сосны и пилили четвертую, Гришкино внимание в первую очередь привлек Дерябин - он выпрямился над пилой, потрепал на себе широкую рубаху, охлаждая волосатую грудь, и спросил у него:
- Ты не ко мне ли обратно будешь, гражданин?
А других граждан будто бы здесь и не появлялось, никого из них Гришка не заметил.
Дерябин ответил, что он как раз к нему и прибыл - к гражданину Сухих Григорию Дормидонтовичу. Тогда Сухих перестал замечать его, а подошел к Устинову и спросил:
- Закурить нет ли, Никола Левонтьевич? У меня хотя и есть свой табачок, но ты, помню, завсегда турецкий водишь. Угости турецким!
Устинов стал вынимать кисет, а Гришка, придерживаясь за его стремя, кивнул работникам, чтобы продолжали пилить.
Те рванули, пила тонко запела, и минута прошла - Гришка еще не до конца свернул цигарку, как что-то надорвалось в высоченной, прямой, словно стрела, корабельной сосне, она дрогнула, потом будто даже приподнялась над пеньком и негромко, аккуратно, упала. Бухнула раз о землю, и всё. Как будто так и надо было, так вот она и хотела упасть - не в силах дальше стоять веки вечные прямой и высокой.
Гришка, затянувшись турецким, обернулся, поглядел на сосну и спросил Устинова:
- Хороша ведь? Вроде бы не худо выбрана?
- Гражданин Сухих! - сказал Калашников. - Мы все пятеро - Лесная Комиссия. А вот те двое - оне наши арестанты. Вот и тебя мы тоже спрашиваем: какое ты имеешь право на порубку?
- Да вы чо это, мужики? - удивился Гришка, даже вынул цигарку изо рта. - Да какое мне до вас дело, до Комиссии? Вы в уме ли? Ездиете по лесу вооруженные и пристаете вот эдак к свободным гражданам? Да за вами-то какое такое находится право?
- За нами право общественное! - пояснил Калашников. - Нам общество поручило за им же самим наблюдать, призывать его к лесному порядку. А ты кто? Или ты - не член общества? Сам по себе, а более никто?
- Я сам по себе, а более никто! - подтвердил Сухих.
- А тогда нам с тобою еще удобнее, - сказал Дерябин. - Которые от народу врозь, с теми нам от имени народа действовать и вовсе просто!
- Ну дак и действуйте! - пожал плечами Сухих. - Действуйте, мне даже интересно - потянутся, нет ли мне ваши действия? Ну?
- Вот и скажи - почему рубишь лес?
- Так и быть, скажу: к устройству новой жизни бедняцкого класса. Двоих бывших у меня работников, а ноне - опять же свободных граждан. Помогаю им. Чем только могу!
- Мы тебя заарестуем, гражданин Сухих! Для начала. А там видать будет, как общество решит с тобою сделать!
- А как это свободные граждане-то нонче заарестовываются? поинтересовался Гришка. - Мне бы узнать? Может, вот как энти двое, не признаю, кто такие. Не Куприяновы ли?
- Куприяновы и есть! - подтвердил Дерябин. - Они и есть. И ты можешь поглядеть, как заарестовываются граждане не просто так, а при сопротивлении Лесной Комиссии!
- А кто же их вязал-то, Куприяновых? Кто энтот вязальщик - Уже не Игнашка ли? Неужто ты, Игнашка, позволяешь себе?
- Што вы, Григорий Дормидонтович! - изогнулся, сидя на лесине, Игнашка. - Да нешто я бы один управился сделать?
Гришка подошел сперва к Матвейке, а потом и к старшему Куприянову:
- А правда, это ты, Севка Куприянов? Я вот пользовался слухом, будто ты сильно галдел на сходе против меня - буржуй, мол, Сухих Григорий и прочее.