Но тут выбежала из ворот Зинаида с ведром и плеснула помоями на спичечный огонек, а заодно и на шинельку солдатишки-поджигателя. Он замахнулся было на нее.
Она его руками в грудь.
Солдатик пошатнулся туда-сюда и - наземь плашмя.
Но тут другой солдатик тоже кинулся на Зинаиду.
Она снова устояла.
Выскочил из ограды и Кирилл. Но вовсе не с тем, чтобы жену защитить, он встал поперек всего крылечка, раскинул руки в стороны и, ошалелый, закричал:
- Не да-а-ам! Убивайте, рубите меня - не да-а-ам!
Зинаида - к нему и так же быстро, так же ловко подхватила его поперек туловища и затолкала обратно в калитку в ограду.
Солдаты в колонне приостановились, одни хохотали до упаду, смешно им стало, другие кричали, чтобы и крыльцо и весь дом в самом деле сжечь.
Рысью подъехал офицер в странной какой-то накидке на плечах, нельзя и понять, какого чина и звания. С ходу остановил у крыльца рыжую игривую кобылку, крикнул:
- А-а-атставить! Па ме-е-естам! Шире шаг!
Колонна снова сгрудилась плотнее, взяла шире шаг, иные солдаты кинулись бегом догонять свои подразделения.
А Кирилл Панкратов, смирный и тихий мужик, в избу свою не ушел. Нет. Он взял тележный чугунный штырь и скрытно ждал за воротами ограды.
Он знал, что за каждой колонной обязательно плетется самый отсталый, захудалый какой-нибудь солдатик, больной и косолапый, с разбитыми в кровь ногами.
И верно, вскоре тот солдатик показался - из шинельки его едва видать, двое таких же в этакую орясину войдут, а ножками перебирает по-детски и как будто бы даже не двумя, а только одной ножонкой.
Кирилл вышел за ворота. Навстречу тому солдатику.
И опять кинулась к нему Зинаида и завопила еще дичее:
- Да что вы за люди, мужики?! Что за зверюги вы, господи, прости вас всех?! Уйди, Кирилка, с глаз долой, сгинь наконец-то!
И почему это мужики, даже самые смирные, идут на войну? Кирилл и тот воевал-убивал. Хотел убить железным штырем безымянного, косолапого, отставшего от колонны солдатишку за то, что не он, а совсем другие люди чуть было не пожгли его крылечко. Значит, и Кириллу убийство необходимо? И он без убийства обойтись никак не может?
Господи, страшно-то, невозможно-то как!
А Зинаида на войну не пошла бы. Ну, пускай убили бы ее за нарушение приказа, ну и что? Она бы знала, за что ее убивают, это лучше, чем убивать других, чем неизвестно за что самой быть убитой на войне. Не пошла бы она, нету такой силы, чтобы заставить ее пойти!
Когда она провожала на войну старшего сына, уже зимой семнадцатого года было, шепнула ему: "Василий! Ты гляди - не сильно целься из ружья-то в живого человека - стреляй куда рядом с ним!" Сын усмехнулся: "Этак, мама, нельзя!" - "Почему?" - "Этак враг меня первый на мушку возьмет и первый же убьет!"
Вот он, сын ее: и на войне не был, а уже всё о войне знает!
Василию выпала удача: послали его в город Казань охранять склады. Он старательный был, его старшим поставили, он в старших служил и служил в городе Казани и письма писал матери. Последние полгода письма не приходили, но они с того времени не приходили в Лебяжку никому, и Зинаида верила, что с сыном плохого не случилось.
А стал подрастать младший, Володька, мать судьбы пытать уже не могла, поняла, что судьбой надо заниматься. И носила учительнице молоко, яички, холсты, а та Володьку и без этого любила, учила его отдельно от других. Володька очень был способный, поехал в город, приняли его в школу при железной дороге. Стал Володька телеграфистом на станции Озерки, один раз приезжал навестить мать: с головы до ног в казенном, и мало того что живой - мобилизации его не касаются, он уже службу служит.
Женщины говорили Зинаиде: "Тебе что войны бояться: один только мужик у тебя воюет, это не так и страшно!"
А она боялась, даже больше тех пугливых, которые ей завидовали: слышался ей страшный гром, несправедливый, людьми сделанный, но нечеловеческий.
И, слушая его, Зинаида всех солдат на войне представляла ранеными, всех - слабыми, несчастными, нищими: они же все как один у бога жизнь вымаливают, словно подаяние. Которые храбрятся - всё равно такие же, потому что храбрость их - то же самое божье подаяние. Ничто другое.
Она и сама-то себе тоже слабой, противно-бессильной казалась, едва прислышится ей тот далекий грохот.
В Лебяжке ее знали за храбрую, вспоминали, как девчонкой она уговорила мужиков и они приняли ее в общество, а на самом деле?
Вот птенец голенький в гнезде попискивает, и кто к нему ни подойдет человек ли, кошка ли подкрадется съесть его, он знай себе рот широко разевает: "Хорошо-то как, что ты подошел ко мне! Теперь давай какую-нибудь букашку-таракашку, червячка или крошку - я есть хочу, я жить хочу!"
Так же и с ней когда-то было: она сама жить хотела, и стариков родителей хотела живыми оставить, и вот разевала рот на всю лебяжинскую сходку, громко требовала своего червячка, свою хлебную крошку.
И сейчас, если бы она погибала, тем более погибали бы ее дети, она подошла бы к самому разбойному разбойнику и во весь голос потребовала: "Спасай!"
Но ведь и другое она тоже узнала - зачем сильные подходят к слабым, узнала она. И девкой, когда приходилось ей в поле ночевать или ехать в лес, - она в сапоге за голенищем прятала острый нож. У парня из-за голенища рукоятка торчит - и каждый видит, что хулиган идет, варнак; у нее же сапоги до пяток под юбкой спрятаны, а что спрятано в сапоге - не догадаешься.
Раз или другой довелось ей тем ножиком погрозиться, вынуть его из-за голенища, и хотя ударить она никого не ударила, всё равно знала, как это делается.
Не один год носила она в сапоге острый нож, вот и знала, догадывалась, что такое война и кровь.
Она думала, всё это злодейство от царя - не может он без убийства. На нем форма военная - эполеты, картуз военный, он при шашке. Царя прогнали, а всё как было, так и осталось: и налоги, и сборы разные, и царская охрана в Лебяжинской лесной даче, и присутственные места в волостном селе Крушиха, и писари-служащие в тех присутственных местах, а главное - осталась война. Как нависла над жизнью, так и не уходила никуда.
Зинаида пуще прежнего ждала, день за днем, час за часом, - что дальше-то?
И дождалась - тех временщиков, которые прогнали царя, самих из Питера выгнали, и объявлено было: земля - крестьянам, фабрики - рабочим, мир всем народам!
Земли крестьянам в Сибири не то чтобы сколько хочешь, но хватало, фабрики их не каса-лись, а вот мир - это поняли все, поняла и Зинаида. "Ну, вот, - возрадовалась она, - всё ж таки не напрасно родилась я на белый свет, ежели дожила до нынешнего дня! Не обманула меня жизнь!"
И поглядывала в небо, подсматривала за ним - какое оно? Что там, на самом верху-то, приключилось?
Там, на первый, по крайней мере, взгляд, было всё по-прежнему, а вот сюда, в Лебяжку, солдаты действительно начали возвращаться, торопились к посеву. И дома они тоже торопились сделать, как до сих пор никто и никогда не делал: от налогов отказались, лесную царскую охрану наконец-то разогнали, служащих в Крушихе, в других больших селах и городах - тоже тронули, у богатых поотбирали хлеб в пользу голодающего Петрограда и своих же, местных калек и вдов.
Жизнь получалась невсегдашней и нездешней, услышанной со стороны, из чужой деревни, вовсе из дальних мест, и она обнадеживала Зинаиду и заставляла ее беспрерывно ждать, а чего еще-то надо было ждать - опять не объясняла. Догадывайся сама!
Сколько щей у нее перекипело и убежало в то время из чугунков, сколько было недосолен-ного и пересоленного, да и скотина на ограде тоже не один раз бывала не вовремя кормленной. И зачем бабе небабье? Зачем неведомые эти ожидания, неизвестные догадки?
Вернулся Кирилл.
С лица не изменился - бородка русая, глаза голубые. Ласковый, красивый мужик. Принес будто бы какие-то слова, какие-то разгадки и ответы.
Но только не совсем и мужик-то - ребячьего в нем оказалось больше, чем взрослого. Зинаида ждала его. Вину переживала - не так о нем думала в свое время, не так любила и ждала с надеждой, что вернется он повзрослевший, поумневший, омужиченный, ее заботы понявший. Но не случилось - он еще больше ребенком, чем прежде, стал. Как в дом взошел, вынул из походного баульчика инструмент, разложил его по столу, объяснил жене, какую он теперь исполнит резьбу по дереву.
Вот на какой еще манер война, исхитрившись, способна поувечить человека! Ну, а раз способна сделать, то и сделала, и сидит солдатик фронтовой с голубыми глазками под иконой, сидит трезвый, но не рассказывает о себе, не спрашивает жену о здоровье, о хозяйстве, о сыновьях - живы ли, есть ли они где-нибудь на свете, а нежно гладит стамески, рубанок, дрель, напильнички.
Кирилл небесно-голубыми глазами неба не видел и на земле не замечал предметов, земля была пуста ему. Даже войны ему не слышно и не видно на ней. Одну резьбу деревянную показывают Кириллу его глаза, больше ничего.
Зинаида и тут себя уговорила: "И без слова проживу, одна проживу, не привыкать! Война-то все ж таки кончилась".
Но война опять не кончилась.
В селе Черный Дол Временное правительство взяло под ружье молодые возрасты. В августе взяли парней, в жатву, мужики как раз очень были заняты.
Но чернодольцы и жатву бросили, вооружились, пошли в город Славгород, отбили своих парней-призывников, насмерть порешили фукса - городского голову и мельника. Фукса, или Фокса ли этого, рассказывали, еще царское правительство посадило в тюрьму за поставку гнилого хлеба в армию, а в революцию он освободился и вот стал славгородским головой.
Прошло сколько-то дней - в Черный Дол явились каратели-анненковцы, пожгли село, людей побили множество!
С тех пор в том краю мира уже нет: или временщики бьют мужиков, или мужики изловчатся, побьют милицию, и даже военные отряды. Война идет против войны, чтобы уберечь парней от мобилизации, но - идет же?
И вот уже проследовала через Лебяжку та военная колонна, которая чуть было не пожгла Кириллово крылечко, весь его дом.
И снова Зинаида выпрашивала у кого-нибудь из мужиков случайную газетку, а ночью, покуда крепким и праведным сном, настрогавшись по дереву до ломоты в костях, спал Кирилл, она засвечивала лампу и водила по газетке пальцем, шевелила губами: что там написано про войну?
Про войну мировую - немцев с французами и с другими народами; про войну граждан-скую, которая была поближе и со всех сторон - и на Урале, и в Семиречье, и на Востоке, в самых разных городах, ей неизвестных, перепутавшихся в сознании; и про войну партизанскую, совсем уже близкую, в соседнем уезде...
Газетки были серые, желтые, иной раз отравленного цвета, вот они и достигали ее рук, а будь бумага тоньше, мужики давным-давно изодрали бы ее на цигарки.
"Чулки черные дамские продаются в конторе Э. Мортенсен, Гоголевская, 30".
"Мировая картина "Саламбо" из эпохи войн Рима с Карфагеном. Участвующих более 50 000 человек! Захватывающий сюжет! Великолепное исполнение!"
"Губернская Земская Управа сообщает, что в ее составе сформированы отделы: 1) Секрета-риат, 2) Инструкторский, 3) Бухгалтерия, 4) Окладной, 5) Народного образования, 6) Агрономи-ческий, 7) Страховой, 8) Призрения, 9) Врачебный, 10) Ветеринарный, 11) Хозяйственный, 12) Земельный, 13) Статистический, 14) Дорожностроительный, 15) Библиотека".
Читала Зинаида, и непонятно было ей, страшно было.
Как только люди запоминают все эти бесконечные службы и присутствия? Когда у них память этим забита - вот и не могут они помнить о войне! Зинаида в уезде была, ходила по столоначальникам, когда отвозила меньшого сына учиться на телеграфиста, и в то время будто бы запомнила множество разных служб, но год прошел - в памяти остались одни только двери. Туда дверь, сюда - дверь, к одному служащему, к другому, сами же служащие из памяти выпали, пустота вместо них.
И какие дамские чулки черные, какие отделы в Земской Управе, какие еще войны давным-давно прошедших времен могут быть людям интересны и необходимы при нынешнем всемир-ном-то убийстве? Преступление же это, грех же великий жить в такое время, жить как ни в чем не бывало - не кричать, не плакать, не отнимать у солдат оружие, а, наоборот, вручать им его, натравливать их друг на друга. Пятнадцать разных служб в Губернской Управе, хоть одна-то есть, чтобы - против войны? Может, библиотека - против?
Или вот прочитала она:
"Утеряны деньги на барахолке 600 руб. Прошу нашедшего возвратить. Личность мне известна, но неизвестен адрес и фамилия. За укрывательство буду преследовать".
Чуть повыше:
"Кто же под кроватью?"
Комедия-фарс в 3-х частях
Море смеха!
Или стишки такого звания:
Ну, конечно, следует учесть,
Что везде рать служащих велика,
А родных да близких и не счесть:
Тот в дохе нуждается, та в шубке,
Эта - в муфте, той к лицу горжет,
Тот в подарок для своей голубки
На каракулевый целится предмет...
А дальше без стихов уже сказано, как из магазина растащили по друзьям-знакомым разные меха.
Нет и нет - непонятно всё это!
Верно что - одна только жизнь праведная нынче - мужицкая жизнь! Кто пашет и сеет, тот действительно обязан жить, имеет право, потому что, покуда у человека не прервалось дыхание, - хлеб ему необходим.
Среди мужиков она и надеялась встретить правду, ответ на всю эту немыслимую жизнь, и вот она сидела, задумавшись, над газетками, а душа в ней теплилась надеждой на такую встречу. Кабы не та предстоящая встреча зачем жить?! Если бы не она - как жить? Кабы не эта надежда, ей в пору было бы идти в монастырь. За собою она грехов не числила.
Может, они и были, но она их искупила непосильным, почти немыслимым трудом, который за свою жизнь исполнила - для родителей, для сыновей, для мужа. А вот грехи человечества, те ее не отпускали, за нею числились. И не очень-то она доверялась монашкам и монахам, и у них слова тоже непонятные, а значит, и мысли, а значит, и жизнь. И тут, как раз посреди всех ее сомнений, выбрана была лебяжинским обществом Лесная Комиссия.
А лес был для Зинаиды всегда заманчив, всегда любим. Ей казалось, что лесной судьбой могут заниматься только хорошие, умные люди. Тем более Лебяжинским лесом - красивым и особенным посреди бескрайней степи...
Он верст на триста тянулся, и та часть его, которая с одного невысокого бугра переходила на другой, тоже невысокий, но обширный, поросший стройными соснами, называлась Белым Бором.
Так будто бы назвали его давно еще два человека - не муж с женою, но и не чужие, а любящие друг друга. Двое ушли они от всего мира, от всех людей в тот лес, там и попрощались навсегда с жизнью, а название - Белый Бор - не то чтобы повседневно, но и не редко лебяжинцами поминалось.
Зинаида позвала Лесную Комиссию в свой дом: заседайте, мужики, пишите бумаги, говорите обо всех своих делах - интересно!
Если и не поймет она ничего, если только послушает чужие речи в своем почти что немом доме - и то уже счастье!
Ей много не надо, малую радость, даже и не ее, а только надежду на нее - и вот уже она узнает себя человеком, женщиной, и гостей она может принять, и покормить их, и напоить, и спеть им, и уважить их.
Вот она и не спала нынешнюю ночь, вспоминала - как сидела Комиссия за столом, кто и что говорил. Кто как молчал, и это заметила она.
В Комиссии нынче молчал больше всех грамотей Устинов Николай, и вот она думала: почему бы это? Что за причина?
На другое утро рано Кирилл кликнул жену с улицы: - Пойди-ка сюда! Сказать надо слово! Зинаида вышла. И с надеждой вышла-то. Кирилл сидел на своем крылечке, на верхней ступени, похлопал рядом с собою ладонью: "Садись, мол, вот сюда..." Осеннее утро только-только занялось, без зорь, даже без восхода солнца... Солнце являлось сразу в некоторой высоте, в которой оно долго накапливалось и нагревалось, чтобы засиять неярким светом. День приходил робкий, еще не зная, к чему он приходит - к позднему лету или к ранней осени? И даже по-другому: к поздней осени или к совсем ранней зиме?
Панкратовы Кирилл и Зинаида молча сидели под расписной, в узорах, кровелькой невиданно-чудного крыльца.
Там, вверху, над их головами, узоры выделывали такие фокусы и виточки, так прятались один в другой и снова один из другого нарождались, что нельзя было поверить, будто они деревянные, твердые и не могут гнуться, не могут двигаться, хотя бы тайно шевелиться. С кровельки резьба перекидывалась вниз, на перила, на балясины, а посреди этой роскоши и сидели Панкратовы.
Молчали. Зинаида ждала, что Кирилл ей что-нибудь скажет.
Спасибо скажет, что спасла это крылечко от солдат, да и его спасла тоже.
Объяснит жене, почему он такой стал - сумасшедший резчик по дереву, а больше никто.
Прощения попросит у нее за свое сумасшествие.
Как жила она без него три года, как ждала его, наконец-то спросит... Упрекнет ее за что-нибудь, изругает. Отговорит Комиссию в свой дом принимать, и она, не задумываясь, нынче же скажет: "Спасибо, мужики, что вы открылись своей Комиссией в нашей с Кириллой Емельяно-вичем избе! И речь тут же сказали! Благодарим вас и кланяемся вам за этакую честь!"
Но Кирилл не проговорил ни слова, не спросил ни о чем. Посидевши молча, встал, кивнул: "Ну, ладно..." - и ушел в свою мастерскую, под которую он приспособил небольшую амбару-шку. Догадывался, нет ли, что должен был он, обязан был свое слово ей сказать, чтобы она чужих слов не искала?
Глава третья
ПОРУБЩИКИ КУПРИЯНОВЫ - ОТЕЦ И СЫН
На другой день около полудня Лесная Комиссия снова собралась в избе Панкратовых.
Ко времени не пришел Дерябин - он проводил беседу-инструктаж с первоочередниками лесной охраны.
Прежде всего нужно было вникнуть в материалы лесной таксации, которая проводилась в 1914 году, и с учетом вырубок и естественного прироста последующих лет определить запасы спелой и перестоявшей древесины. Научное, можно сказать, дело.
Хорошо еще, что все материалы бывшего Лебяжинского лесничества оказались нынче на руках у Комиссии - они были реквизированы народом, а точнее, Петром Калашниковым во время переворота власти.
Хорошо, что во всех этих материалах разбирался, как настоящий спец, Устинов Николай.
Впрочем, Устинов не в одном только лесном деле разбирался, а и во многих других делах.
Мужик до всего любопытный, работящий и смекалистый, он еще в молодости, только-только отделившись от отца, мог бы поднять свое хозяйство и разбогатеть, однако у него другой был интерес: каждый год на месяц-другой он обязательно подряжался работать на стороне - то в землеустроительной партии, то на строительстве шоссейной дороги и моста, то - с колодез-ной артелью. Но, пожалуй, больше всего работал он с лесоустроителями, и теперь, перелистывая планы, ведомости и прочие бумаги бывшего лесничества, не терялся - то и дело задумывался, грыз карандаш, кидал костяшки на счетах, а потом догадывался и объяснял остальным членам Комиссии, какая ведомость что значит, как ее надо понять и учесть.
И Половинкин, и Калашников слушали его внимательно, входили в курс дела, а вот Игнашке Игнатову всё это было ни к чему, он зевал, глядел то в одно, то в другое окно, а потом сказал.
- Ум человеку даден не для чего-то там, а для его же пользы! А на другого поглядишь, ума у его - во! - а пользы он из этого имеет - во! Крошку! Того менее! Глазом не углядишь.
Калашников, отрываясь от какой-то бумаги, спросил его:
- Ты это об ком, Игнатий?
- Просто так.
Все-таки Игнашка рассеял общий интерес. Произошла заминка, и, должно быть, для того, чтобы придать делу прежний ход, Калашников сказал:
- Известно всем: и самим лес нужон позарез, и детям лесу тоже нужно оставить. И детям детей. И - так далее, чтобы потомки не проклинали бы после нас, отцов своих, за глупое поведение, за безбожную корысть! Природа - она для всех людей и на все времена, а кто ее грабит, обижает сёдни, тот навсегда враг человечеству. Теперь давайте вернемся к предмету: почему это столь малая лесная норма вырисовывается у нас на кажную личность? И ведь верно, покуда не думаешь и не считаешь - жить можно. Но только начнешь жизнь хоть мало-мало считать - она сейчас же делается немыслимой, и невозможной, и совсем какой-то махонькой?!
- Вот именно, - снова поспешил ответить Игнашка, - не надо ее считать! Глупость это, и всё! Дети? Да мне бы, дай бог, со своей собственной жизнью управиться, а не то чужую считать! Да у меня вот кобылешка одна да меринишка с козинцом на правой задней ноге, а у тех, которые после меня будут жить, - у их, может, по пять и более рабочих коней на ограде будет стоять?! И все - без козинца! Так им и за лесом съездить в урман либо в Алтай - в одно сложится удовольствие, а я ишшо стану за их нонче страдать, да?! Ну, не глупость ли?
И получалось - Игнашка забивает, да и только, остальных членов Комиссии. Один - троих.
Калашников, вздыхая, сказал:
- Нет, правда: как ровно в окопе, на войне - лишь только задумаешься выходит для тебя неминуемая смерть, а не думаешь, так живешь себе и живешь. Ну, который раз, правда, ранит тебя... Так оно и есть: едва ли не любая человеческая мысль и размышление, ежели не построжиться над ними, обязательно приведут тебя к мыслям о смерти!
А Половинкин, тот стал сосредоточенно рассматривать план Лебяжинской дачи, спросил Устинова:
- Это откудова у тебя, Николай Левонтьевич? И на какой на бумаге тонюсенькой?
- Это, - охотно стал рассказывать Устинов, - это когда я с таксаторами работал, то заметил - они подлинный план на прозрачную бумагу переведут, скопируют, сказать, после поработают с им день-другой и бросят. Переводят заново. Ну а я и подбирал брошенное-то. Чуял, что пригодится.
- А что? - живо заметил Калашников. - И очень может быть, что чуял! Это снова в окопах же. Как начальство, генералитет, явится, бывало, на позиции, так мы, солдаты, ему "ура!" да "ура!". Оне все, как дело поближе к бою, с позиций вон, а мы уже про себя говорим: "А на самом-то деле - худые у нас генералы! Им бы - по шеям вместо "ура"-то, да и погоны заоднем посрывать с их!" Тоже - вот еще когда чуяли будущее-то...
И тут, поговорив о том, о другом, члены ЛЛК припали головами к восковкам-копиям и к самому плану Лебяжинской лесной дачи... План этот был необыкновенно красив, исполнен на коленкоровой кальке, и всё на нем крохотное, но как в настоящей природе: зеленый лес разбит на кварталы белыми просеками и визирками, круглешки угловых столбов и реперов с присвоен-ными номерами, черные извилины дорог, синяя полоска речки и светло-голубой край Лебяжин-ского озера. Дальше - прилегающие к бору и к озеру пашни и луг, лебяжинская поскотина - удивительно тонкая и все-таки явственная линия, кое-где перебитая крестиками, а вернее - знаками умножения "х". У западной кромки - земли под постройками Лебяжьего, но далеко не все, а только с того края деревни, который зовется Боровым, тут показана и сама деревня: десятка полтора домиков и приусадебные участки, раскрашенные в разную, то погуще, то побледнев, желтизну.
Устроенная и отчетливая земля... Вот черная тонкая линия, и по одну сторону от нее что-то одно, а по другую - другое, и ясно видно: кончился луг, и началась пашня, кончилась пашня, и начался выпас, а вот и выпас кончился - началось озеро. Всему на свете есть начало и есть конец, свой порядок и название. Каждая земля и вода знают про себя, что они такое, к чему предназначены.
Лес - чтобы брать от него деревья и строить дом жилой, и держать в доме тепло, чтобы детишки человечьи, в отличие от всех прочих детишек, не знали холода, а ползали, голопузые, по дому, весело карабкались на лавки и не простывали бы при этом.
Пашня - чтобы давала она хлеб насущный на ежедневное пропитание, чтобы от хлеба и всякая другая вещь водилась в доме, всякий необходимый для жизни старого и малого предмет.
Луг и суходольный покос - чтобы метать по ним шапки стогов, чтобы кормились от них буренки, чернявки, белявки - какая угодно коровья масть, и не только коровья, но и лошадям чтобы было чем наполниться изнутри за подвижнический их труд, чтобы каждый, кто с четырех своих ног желает пощипать-пожевать свежую травку, мог бы ее пощипать и пожевать.
Селитебные участки - чтобы дом к дому, амбарушка к амбарушке, банька к баньке, огород к огороду выстраивались бы в улицы не очень тесно и кучно, но и не в дурную растяжку, когда стоит изба, а голоса соседского в ней не слыхать, чтобы не глохла она от одиночества, чтобы строился улицами крестьянский мир на собственный лад и порядок...
Кудлатая и бурая голова председателя ЛЛК Петра Калашникова, с рыжинкой и пятнистая - Половинкина, по-детски белесая - Устинова и с редким, истрепанным волосом неопределенной масти Игнашки Игнатова - все головы склонились, кое-когда стукаясь друг о друга, над тем прекрасным, исполненным отменным мастером своего дела планом...
- А вот энто - изба Петрухи Ногаева! - догадался вдруг Игнашка и ткнул пальцем в черный квадратик.
- Палец-то - чистый ли, Игнаха? - строго спросил Устинов.
И после этого вопроса совсем тихо стало в избе - словно святую икону сюда внесли и ска-зали: глядеть на нее можно, говорить вслух - нельзя. Или как если бы это была книга Великого писания - вот она, прочти молча страницу, и откроется тебе тайна всех тайн... Радостно было угадывать в этом плане собственную жизнь, свою избу, свою или хотя бы соседскую пашню, всю ту землю, которую ты глазами и стопами своими давно уже прощупал насквозь.
- На Барсукову дорога! От дает так дает круги! - снова не удержался и нарушил молчание Игнашка, но тут уже и другие заговорили враз:
- Энто она Клюквенную мочажину обходит!
- Что за просека? Не угадаю враз!
- Ну, как же - та самая и есть, на которой Илюха Кондаков когда-то в Сретенье на шатуна-медведя угодил!
- Не когда-то, а в одна тысяча девятьсот одиннадцатом годе! Год был голодный, засушли-вый, худой год. Голодным-то медведям не спалось по берлогам, вот они и шатались всюду! Ох же, испугался он тот раз, Илюха!
- Он сам-то - ничо! Он мужик не из сопливых. Конь у его пугливый был вдребезги розвальни об деревья разнес!
- А вот тут, в озере, мысок имеется, я купался с его сколь раз, на плане же он и не проглядывается!
- Мелковат мачтаб. Поболее бы мачтаб, тогда ты и сам-то на плане проглянулся бы и проклюнулся! Собственной личностью!
- А что, мужики, какую мы практику на дровах пройдем! Спецами лесными сделаемся! Закона дателями!
- Глядите, мужики, поскотина наведена и - целая. А в действительности у леса вот ее давно уже нету, городить надо ее.
- На то и план: показывает порядок, а не беспорядок... Что мы сами порушили - плану дела до этого нету. Вырубим вот мы лес, а план до-о-олгое еще время будет зеленые кварталы показывать!
- Всё тут есть, всё изображено, - вздохнул Калашников, - а вот чего тут, мужики, еще не хватает? А?
- Ну? Чего?
- Неба тут нету... Небушка.
- Когда я с землемерами работал, со старшим техником межевания Петром Нестеровичем Казанцевым, - стал вспоминать Устинов, - так тот Казанцев, Петр Нестерович, как встретит любого мужика, так и к нему: "Вот план твоей местности, погляди на его и скажи - где тут должна быть такая-то заимка? В натуре она есть, а на плане еще не отражена?" - Устинов поднял голову над другими тремя головами, с интересом огляделся поверху, снова сунулся книзу и продолжил свой рассказ: - И что ты думаешь, - мужик обязательно укажет то место. Ну, не с первого, так со второго разу - обязательно! И старший техник межевания удивляется: "Мужик неграмотный, а план читает?" Я ему объяснял: "План земли мужику даже понятнее грамоты!" Тот не согласен: "Я в землемерном училище сам-то на второй год только научился хорошо читать план! Нет, Устинов, тут что-то есть - инстинкт!" Я спрашиваю: "Какой?" Он объясняет, но издалека только догадаться и можно, что это такое: ну, как у собаки чутье, тот инстинкт! Наверно, со словом истина соприкасается!
И еще, и еще вблизи друг к другу, глаза в глаза, дыхание вперемешку, мужики вглядывались в план: вот как прекрасна вокруг них земля!
И значит, жизнь на этой земле тоже ладно и хорошо можно устроить и размежевать: хорошее вперед, плохое - куда-нибудь назад. И есть для этого человеческий ум и способность. Есть и есть! Существует! Однажды постигнуть премудрость, подналечь, поучиться, понять, потрудить-ся - и ляжет жизнь в истинный свой план и войдет в свою борозду, из которой выбилась, должно быть, давно и заколесила с той поры туда-сюда. Ну вот - настал час поставить жизнь на место, а то и поздно будет, рассыплется и разорится она вконец, порушится единство ее с зем-лею, земля - это будет одно, а жизнь на ней - что-нибудь совсем уже другое! Надо торопиться с делом. Надо! А Лесная Комиссия - разве это не то же самое дело? Это оно и есть! Это, может, и есть тот самый главный час?! Самый главный год? Хоть и неподходящий, неуютный - одна тысяча девятьсот восемнадцатый?!
И начали, и начали члены Комиссии считать полезный запас Лебяжинской дачи, лес дровя-ной, строевой и жердяной, в каких кварталах и сколько его должно быть. А Устинов Николай припомнил, будто где-то под городом Омском лес даже сеяли семенами, словно хлеб в пашню. Вот бы сделать и лебяжинцам то же самое!
Начали записывать по пунктам свои расчеты-подсчеты, и Половинкин сказал:
- Не слишком ли их будет много у нас?
А Устинов засмеялся:
- Им износу и предела нету, пунктам! Плоди сколь хочешь - их кормить не надо! - Потом подумал: - До поры до времени.
Шло дело!
Кто писал, хотя и не бойко, кто думал, а после высказывал свою мысль, кто - считал. Правда, в последнем выходила заминка: счеты были худые, рассохлись, и костяшек в них не хватало. Что рассохлись - это полбеды; один кидал оставшиеся костяшки, другой обеими руками держал счеты, чтобы не распались, но вот костяшек не хватало для некоторых сумм, тут уж ничего выдумать было нельзя. Больше всего это почему-то злило Половинкина, у него даже кровь то и дело бросалась в лицо, и он сквозь зубы, а иногда и просто так поминал всех святых...