Помолчав, Галя закончила горестный свой рассказ:
- Когда немцы разбомбили наш поезд, все дети разбежались, кто куда. Всего нас в поезде было сто шестьдесят. Кого убили, кто сгорел и куда девались остальные, мы не знаем... Мы долго шли степью, лесами. Ночевали где-нибудь в кустах или в копнах, чтоб немцы нас не нашли. Иногда заходили в деревни, и женщины плакали и давали нам хлеба, сала, яичек. Женщины в двух деревнях хотели нас оставить у себя, разобрать по домам, но мы один раз увидели живых немцев, они были все пьяные, в трусиках, в грязных рубашках с подвернутыми рукавами. Они стреляли из автоматов в людей, в собак, в кошек... Мы испугались и, когда стемнело, опять ушли в степь... Шли долго, много дней, и очень хотели нить. Один раз нашли пустые консервные банки, подвязали к ним проволоку. Получились ведрышки. Когда приходили к пруду или к речке, набирали в них воду и несли с собой...
- А что ж вы, бедняжки, ели? - спросила Мария.
- Ели что придется. Картошку копали и грызли сырую, потому что спичек у нас не было и мы не могли развести костер. Семечки подсолнухов ели, разную травку и листья жевали. Нашли брошенный людьми сад, яблок с собой набрали.
- Ну, а те три девочки и восемь мальчиков, - спросила Мария, - они что? С голоду умерли?
- Да, - спокойно сказала Галя, - с голоду. Сначала у них началось расстройство желудка, они одной водой ходили, потом совсем ослабели и умерли за два дня. Мы их закопали, крестики из веточек на их могилах поделали, поплакали и пошли дальше...
Мария погладила темные волосы девочки, прижалась щекой к ее щеке.
- Спи, деточка, - сказала она тихо, - больше этого ничего не будет. Дождемся наших, и все будет хорошо...
Так семь маленьких странников, сирот из ленинградского детского дома, остались жить с Марией в ее теплом погребе. Вот Марии и пригодилось тряпье, которое она собрала в окопах, постирала и сложила про запас. Несколько дней она возилась, обшивая полураздетых детей: пошила им платьишки, тапочки и шапочки из плотного шинельного сукна, раскроила и порезала полинявшие солдатские гимнастерки на портяночки, одела всех потеплее.
С приходом детей Мария как будто ожила: рассказывала им о хуторе, о приходе немцев, о смерти Ивана, Васятки и Фени, о том, как она похоронила в кукурузе Саню, а потом несчастного Вернера Брахта и политрука Славу, как, ища человека, к ней стали сходиться коровы, собаки, овцы, лошади, куры, как слетелись на хуторское пожарище голуби.
Она по-прежнему ежедневно уходила на работу, наказав детям никуда не отлучаться, выходить из погреба только по крайней нужде и не разговаривать громко, чтобы не привлечь к себе внимания.
Несколько дней она кормила детей щами из соленого конского мяса, заправленной молоком кукурузной кашей, потом зарезала овцу, пять кур. На ее глазах изможденные дети стали поправляться, посвежели, на их худых, обветренных лицах появился румянец...
Маленький Андрюша первый назвал ее мамой. Однажды вечером, когда Мария вернулась с поля и спустилась в погреб, мальчик вскочил с нар, повис у нее на шее и радостно закричал:
- Мама пришла! Мама пришла!
А трехлетняя Даша повторила, захлопав в ладошки:
- Мама! Наша мама!
Скрывая слезы, Мария сказала:
- Ну да... мама... ваша мама... а то чья ж?
В этот же вечер Галя, Наташа, Таня и Лара, окружив Марию, спросили застенчиво:
- Можно, мы тоже будем называть вас мамой?
- А я и есть ваша мама, - глухо сказала Мария. - Выл у меня один-единственный сыночек, а теперь вон вас сколько, и все славные, хорошие деточки...
Проходили зимние дни, долгие зимние ночи. В поле выли метели, высвистывала ветрами снежная пурга. А в жарко натопленном, скрытом от людских глаз погребе всегда было тепло, в железной печурке негромко потрескивали загодя принесенные из леса дрова, мигал, слабо освещая детские лица, светильник-жировичок. Перед сном Мария рассказывала детям сказки или тихо-тихо пела любимую песню покойной своей матери:
Снежки, белые, пушисты,
Покрывали все поля,
Одного лишь не покрыли
Они горя моего...
Притихнут, прижавшись друг к другу, дети, слушают грустные слова песни:
Есть кусточек среди поля,
Одинешенек стоит,
Он не сохнет, он не вянет,
А листочков на нем нет...
Слезы льются из глаз Марии, вытирает она их украдкой, чтоб не видели ребята:
День тоскую, ночь горюю,
Потихоньку слезы лью.
Слезка капнет, снег растает,
Травка вырастет на нем...
Несколько вечеров Мария рассказывала детям о своем колхозе, об угнанной немцами третьей бригаде, о каждом из хуторян в отдельности. С гордостью говорила о том, как не покладая рук работала третья бригада на отведенной ей колхозной земле, какими чистыми были всегда поля пшеницы и кукурузы, каким упитанным и ухоженным - скот, как много молока давали коровы и какими сладкими и сочными были на бахче выращенные в бригаде арбузы и дыни.
- Как немцы пришли, так все это добро порушили. спалили, а людей всех угнали неведомо куда, - с горечью сказала Мария. - Не стало нашей бригады, и колхоза не стало. Вывеску и ту фашисты сорвали, бросили на землю и ногами затоптали.
- А мы вывеску вашу видели, она на дереве прибита, - сказала Наташа.
- Это я ее прибила, - задумавшись, сказала Мария. - Жалко мне стало наших людей, которые столько труда в колхозную землю вложили, столько Почетных грамот и переходящих знамен получили за свой честный труд. Подумала я, подумала, подняла с земли эту растоптанную вывеску, прибила на старую яблоню. Погляжу на нее - и перед глазами, как живые, встают наши люди и зеленые поля и сады. Один раз глядела я на эту вывеску, вспоминала все, чем мы до войны и до этого разорения жили, и так решила: не дам сгинуть бригаде. сама за всех буду работать... Вот и работаю всю осень и почти всю зиму: подсолнухи режу, кукурузные початки ломаю.
- И много еще осталось убрать? - спросила Наташа.
Мария печально усмехнулась:
- Осталось начать да кончить, деточки. В бригаде у нас работали шестьдесят три человека, а теперь я одна...
Однажды вечером, вернувшись домой, Мария заметила, что старшие девочки шепчутся, поглядывая на нее просительно, вроде сказать что-то хотят. Наконец Галя решилась, подошла, теребя конец темной русой косички.
- Мы хотим вам помочь, мама, - сказала она, - вам трудно одной. А мы уже большие - Наташа вот, Таня, Лара и я. Оля будет оставаться с малышами дома, а мы четверо с вами в поле пойдем...
Пришлось Марии вновь заняться шитьем. Она порезала еще одну найденную в окопе шинель, пошила из сукна четырем девочкам валенки, вместо подошвы подшила конскую кожу, рукавички всем поделала, одела девочек потеплее, и пошли они с ней в поле.
- Ну вот, - сказала Мария, - это уже настоящая бригада. Теперь дело пойдет веселее. А за бригадира, деточки, доведется быть мне. У нас только один тесак, больше ничего нет. Значит, я буду резать подсолнухи. Галочка их к месту относить будет, а вы, Наташа, Таня и Лара, кукурузные початки будете ломать и в воронку складывать...
Так морозным зимним днем в степной глуши возродилась уничтоженная немцами третья бригада колхоза имени Ленина...
С приходом девочек работа в поле пошла значительно быстрее. За три недели обе бомбовые воронки были заполнены обломанными кукурузными початками. Росли бурты срезанных головок подсолнуха. Все в новой большой семье Марин было спокойно, мирно: старшие девочки ежедневно выходили с ней на работу, сытые малыши вели себя чинно, из погреба никуда не выходили, скотина вовремя была накормлена и напоена...
Марии казалось, что уже ничто не нарушит той жизни, которая затеплилась на мертвом хуторском пожарище, что вокруг вечно будет стоять ничем не потревоженная тишина и никто из людей никогда не появится в глухой, засыпанной снегом долине и на покинутых, всеми забытых полях на холме. Но однажды ночью, когда все дети и обе собаки мирно спали в жарко натопленном погребе, Марию разбудил глухой отдаленный гул. Она приподнялась на нарах, прислушалась. Грозный гул не утихал. Он то приближался, и тогда Марии казалось, что земляные стены погреба начинают еле заметно вздрагивать, а коптилка в нише тревожно мигает; то отдалялся, слабея, откатываясь куда-то.
Мария встала, надела шинель, сапоги, повязала голову платком. Тихонько, чтобы не разбудить детей, вышла из погреба, прикрыла люк. Ее охватил знобящий зимний холод. Луны не было. На темном небе мерцали звезды. Снег голубовато светлел. За рекой, далеко на востоке, слабо трепетали красноватые сполохи. Басовый, утробный гул доносился оттуда, с той стороны, и Мария поняла: откатившийся на восток фронт вновь приближается сюда, к глухой, заснеженной степи, и вновь гремят тысячи пушек и горят хутора, села и города.
Она не знала и не могла знать, что в эту зимнюю ночь там, далеко, у стен большого, разрушенного в непрерывных боях города на Волге, в гуле пушек, в бесновании минных разрывов и свисте пуль совершается то великое, что повернет, наконец, ход войны и принесет освобождение многим миллионам измученных, исстрадавшихся людей.
Мария не знала этого, но она не могла не понять, что услышанный ею после стодневной тишины отдаленный гул пушек означает одно: что немцы откатываются на запад, а советские армии наступают. В эту морозную ночь слабая надежда на то, что скоро на хутор придут свои люди, впервые возникла в ее душе.
Утром она сказала детям:
- Слышите? Это идут наши...
Отдаленную пушечную канонаду они слышали каждый день и каждую ночь. Но проходили недели, и казалось, великое сражение происходит в каком-то одном неведомом круге, и никакие силы не смогут разорвать границы этого смертного круга. Потом гул пушек стал слабеть, вовсе утих. Снова послышался где-то севернее, за холмами, то приближался, то отдалялся, и, сбитая с толку, Мария уже не знала, что думать.
Дни шли своим чередом, становились длиннее, а ночи короче. Все больше пригревало солнце, и уже откуда-то с дальних полей, на которых кое-где еще лежали серые пятна отяжелевшего снега, по утрам тянуло запахом оттаявшей земли, а теплый ветер подсушивал лужи, и тогда всюду пахло близкой весной. Были дни, когда ветер начинал дуть с севера, небо заволакивалось низкими, темными туча ми, в воздухе носились крупные снежинки, потом лили холодные дожди, и опять небо становилось ясным, и теплые лучи солнца пригревали землю, над которой легким маревом струился почти невидимый пар...
По примеру Марии, дети бродили по сожженным хуторским дворам и каждый раз возвращались с какой-нибудь находкой: то прокаленную пожаром мотыгу притащат, то вилы, то лопату или топор; а то насобирают полное ведро обгоревших гвоздей, гаек, болтов.
Как-то после полудня, когда Мария, зорко поглядывая по сторонам, чтобы ее не прихватил кто-нибудь чужой, сушила на ветках яблони постиранную детскую одежонку, к ней подбежала испуганная Галя и заговорила, глотая слова:
- Ой, как страшно, мама! Мы... это самое... кирпичи разбирали возле той стены, - она показала на остатки сожженного бригадного домика, больше двухсот кирпичей собрали, сложили, и... это самое... под стеной нашли три черепа и кости... там, видно, кто-то сгорел...
Мария побледнела, схватилась за сердце. Она упала бы, если бы Галя не поддержала ее и не закричала:
- Что с вами, мама?
- Три черепа, говоришь? - с усилием разжимая бледные губы, спросила Мария. - Два больших, а третий маленький? Так, что ли?
- Да, два больших, а третий поменьше, - сказала Галя, - они лежали рядом, мы их так и оставили.
- Пойдем туда, деточка, - слабея, сказала Мария, - это они... Иван мой и Васенька... сыночек... и Феня с ними...
Да, это были останки тех, кого в тот страшный сентябрьский день казнили гитлеровские каратели. Перед уходом из горящего хутора они сняли повешенных с тополя и швырнули в объятый пламенем бригадный домик...
Долго убивалась Мария, стоя на коленях перед грудой обгоревших костей, долго целовала черные от копоти черепа, исступленно царапала землю, замирала в беспамятстве. Она выкрикивала слова любви и материнского горя, и эти бессвязные слова переходили в истошный звериный вой...
Испуганные дети окружили Марию, обнимали ее, в один голос кричали:
- Мама! Не надо, мамочка!
И вновь потрясшее Марию слово "мама" вернуло ее к жизни. Молча поднялась она с колен, долго стояла, опустив голову, больно стиснув зубами пальцы покрытой сажей руки. Потом разжала рот, сказала коротко:
- Принесите ящик, который стоит в углу...
Это был обычный снарядный ящик, окрашенный краской цвета хаки, с двумя железными ручками. Еще осенью, бродя между двумя линиями окопов, Мария оказалась на покинутых огневых позициях. При отступлении артиллеристы успели увезти пушку, а десятки пустых гильз и четыре снарядных ящика бросили на речном займище. Мария унесла ящики к себе, один из них служил ей вместо стола.
Когда девочки принесли ящик и поставили у ног Марии, она сказала:
- Теперь нарвите полынка. Ничего, что он сухой...
Застелив дно ящика жесткой прошлогодней полынью, она помолчала. Измятая детскими руками, полынь слабо пахла горечью.
- Кладите в ящик все косточки, - сказала Мария, - ничего не оставляйте.
Пока старшие девочки, роясь в пепле, отыскивали и укладывали в ящик побелевшие, ломкие кости, а сверху положили три черепа - большие по краям ящика, а маленький в середине, - окруженная малышами Мария смотрела на них, ничего не видя.
Девочки опустили крышку ящика, закрыли его железной защелкой.
- Ну что ж, пойдемте, - сказала Мария.
Она пошла впереди. Девочки несли за ней ящик с останками казненных. Сзади, серьезные, подавленные, шли, держась за руки, малыши.
Могилу Мария копала сама. Место выбрала рядом с могилами отца и матери. Молча выбрасывала тяжелой лопатой влажную землю из ямы. Парующая земля пахла весной. На голых кладбищенских тополях деловито хлопотали грачи. На солнечном пригреве, у подножия могильных холмиков, смутно зеленели первые травинки, пробившие нежными стрелками бурый, поникший старник.
Когда снарядный ящик опустили в могилу и по его деревянной крышке глухо, утробно застучали комья земли, Мария вытерла пот на лбу, посмотрела на детей.
- Сколько мне довелось тут людей схоронить, - сказала она, - и всех было жалко... Теперь вот своих хороню, а сердце мое стало, как мертвый камень, потому что, деточки, сил у меня уже нет и выплакала я все слезы.
Дома, лежа в темноте погреба, сухими, воспаленными глазами глядя в потолок, Мария ощутила в себе сильные, требовательные толчки его, нерожденного. Толчки она чувствовала и раньше, но тогда они были слабыми, еле заметными, а теперь он властно требовал своего места под солнцем. Не ведая ни страха смерти, ни болезней, ни горечи утрат, ни любви, ни ненависти, он уже был готов подойти к истокам своей полной страданий и счастья дороги и, подчиняясь зовущей его силе жизни, толкал теплое и темное материнское чрево локотками, коленками, головой...
Прошел еще месяц. Все сильнее пригревало солнце. Апрельские дожди омыли землю, игривыми ручьями просверкали по речным водомоинам, стала выходить из берегов, помутнела малая речушка у хутора, и поплыли по ней клочья затвердевшей от крови ваты, грязные бинты, щепки - все, что скопилось на пологих ее берегах в минувшую осень. Зазеленело речное займище. Сочный пырей, лебеда и вездесущая щирица взошли на брустверах пустых окопов, на глинистой кромке ходов сообщения, окружили бетонные колпаки дотов и низкие земляные крыши покинутых людьми блиндажей. Даже мертвое хуторское пожарище, покоряясь весне, изменилось: теплые западные ветры и тихие дожди снесли с печных труб, с повалившихся стен черную сажу, она стекла вниз, просочилась в землю, и всюду светло-зелеными стрелками стали выклевываться ростки молодых трав.
Вместе с детьми Мария сняла с пчелиных ульев зимнее укрытие, осмотрела все ульи, очистила их от мертвых пчел, от натертой молью восковой трухи, открыла пошире летки и долго стояла на пасеке в глубокой задумчивости, слушая веселое жужжание совершавших облет пчел. Ходить ей было все труднее. Приближались роды, и она, немного стыдясь детей, прятала под шинелью обвисший тяжелый живот.
Первые схватки начались у нее на рассвете. Сутулясь от боли в пояснице, в бедрах, еле передвигая непослушные ноги, Мария затопила печурку, поставила греть воду, чисто вымыла алюминиевый походный термос, на твердом камне наточила немецкий тесак.
После восхода солнца она разбудила детей, проговорила слабым голосом:
- Выйдите, деточки, погуляйте, голубей посмотрите, курочек. Выйдите, прошу вас, и не заходите... Я потом всех позову...
Дети вышли из погреба. Люк оставили открытым. Желто-розовый солнечный луч заиграл на земляной стене. Лежа на полу, корчась от боли, Мария услышала заливистый свист прилетевших недавно скворцов, далекое гоготанье гусиных стай...
Зубами она разорвала горячий плодный пузырь. Подумала: "В сорочке родился, счастливым будет". Прочной суровой ниткой туго перевязала пуповину новорожденного и отсекла ее остаток острым тесаком.
Младенец тоненько, слабо заплакал.
- Ну, здравствуй, сыночек... Здравствуй, Васенька, кровиночка моя, в изнеможении прошептала Мария.
Она слегка приподнялась, опустила только что рожденного сына в походный термос с теплой водой, омыла его розовое тельце, обернула чисто выстиранной солдатской портянкой, прижала к себе и затихла...
Теперь, когда рядом с Марией лежал ребенок и она, бережно охватив его рукой, вслушивалась, как он тихо и ровно дышит, она почувствовала, что в этом тихом младенческом дыхании рожденного ею человека заключается вся ее жизнь, все помыслы и надежды, все, что есть у нее на испепеленной, искромсанной, изуродованной войной земле. Головка сына с мягким, еще не просохшим белесым пушком на пульсирующем темени лежала у Марии подмышкой, и она, скосив глаза, смотрела и не могла насмотреться на влажные полуоткрытые губы ребенка, на его розовые, беззубые десны, на почти неприметные пузырьки слюны, которые вздымались и исчезали у его рта, повторяя мерное, спокойное дыхание.
Сын спал. В открытом люке погреба голубело чистое весеннее небо. До слуха Марии доносились приглушенные голоса детей. Дети говорили шепотом, чтобы не потревожить Марию, и она, не слыша их слов, зная, что они, сбившись в стайку под яблоней, говорят о том таинственном и торжественном, что только что произошло в темноте погреба, хотела подняться, позвать всех семерых, обнять их, прижать к груди, прикрыть своим телом, чтобы ничто на свете не смело отнять их у нее и не угрожало им... В это мгновение обессилевшей, ослабевшей после родовых мук Марии показалось, что она родила их всех, беззащитных, рассеянных войной по неприютным угрюмым полям малых людей, от которых она, родившая их мать, должна отвести смерть...
Ее одолевала дремота. Слабой рукой она гладила пушистую голову сына, всхлипывала. Ей почудилось, что в свисте пуль и грохоте снарядов, в разгуле убийств, жестокости, крови она родила не только сына и тех семерых мальчиков и девочек, которые стояли там, наверху, под яблоней, но, содрогаясь от мучительной боли и счастья, родила всех детей истерзанной земли, требующих от нее, матери, защиты и ласки.
- Вы будете жить, - в изнеможении шептала Мария, - вы все будете жить...
Ни смерть, ни огонь, ни раны изуродованной войной земли не могли остановить жизнь... В конце апреля возле погреба, в котором Мария прожила всю осень и зиму, неожиданно зацвела обожженная пожаром яблоня. На ней еще не было зеленых листьев, только робко распускались редкие почки, еще чернели оголенные, тронутые пламенем полумертвые ветки, а уже белые, с красноватой сердцевиной лепестки цветов засияли, нежно и трепетно красуясь на утренней заре.
- Жалкие вы мои! - растроганно проговорила Мария, любуясь яблоней. Гляди ты, живы остались!
Она стояла под яблоней, дожидаясь детей. Перед восходом солнца дети погнали на водопой скотину, и Мария забеспокоилась, почему так долго их нет. Вдруг она увидела выехавших из леса трех всадников. Самые маленькие дети сидели у них на руках, а старшие девочки вприпрыжку бежали рядом, радостно вскрикивая. Мария присмотрелась: на защитных гимнастерках всадников сверкали боевые советские ордена. Это были разведчики гвардейского кавалерийского полка, который прорвался в тыл отступавших немецких войск.
Если бы один из всадников, увидев бледнеющее лицо Марии, поспешно не соскочил с коня и не поддержал ее, она упала бы, теряя сознание.
Очнувшись, Мария рассказала разведчикам все, что довелось ей пережить на безлюдном хуторском пепелище. Они постояли перед прибитой на цветущей яблоне, простреленной пулями вывеской, потом, провожаемые детьми, шагом, объезжали убранные Марией поля, постояли, сняв фуражки, у свежей могилы на кладбище.
В тот же день обо всем, что разведчики увидели, они подробно доложили командиру полка.
...Только что отгремела первая весенняя гроза. Деревья в негустом дубовом перелеске, зеленое займище, серо-голубые кусты молодой полыни по обочинам проселочной дороги сверкали радужными дождевыми каплями, и все вокруг сияло, переливалось, пахло свежо и молодо, как всегда бывает после буйной майской грозы.
Наш гвардейский кавалерийский полк двигался по залитой лужами дороге, чтобы к ночи обойти районный центр Н. и внезапной атакой обрушиться на засевших там, по-волчьи огрызавшихся немецких егерей.
Командир полка, пожилой майор, ехал впереди первого эскадрона, рядом с тремя разведчиками, которые успели побывать на пепелище сожженного хутора и рассказали нам всем о Марии.
Ее мы увидели, как только стали переезжать заросшую невысоким камышом речку. Она стояла на покатом холме с младенцем на руках, босая, с распущенными волосами. Вокруг нее сгрудились дети, коровы, овцы, куры. Заметив нас, звонко заржали рыжие кони. Вверху носились белокрылые голуби.
Подъехав к Марии, командир полка остановил эскадрон, сошел с коня. Слегка прихрамывая, он подошел к ней, пристально посмотрел в глаза, снял фуражку и, марая жидкой грязью полы щегольского плаща, опустился перед Марией на колени и молча прижался щекой к ее безвольно опущенной маленькой жесткой руке...
Солнце поднялось выше. Густые кроны деревьев в старом парке, зеленая трава на полянах и цветы в клумбах после теплого ночного дождя пахли свежо и молодо. Хлопотали, охорашивались в кустах серые и черные дрозды. По усыпанной желтым песком аллее, чинно держась за руки, прошли мальчик и девочка. Красивая женщина в белом платье неторопливо катила детскую коляску. Внизу, у подножия холма, сверкали крыши древнего города.
Раскрашенная мадонна в каменной нише немыслимо синими глазами смотрела на детей, на птиц, на купола соборов, костелов и монастырей. Тени слегка колеблемых утренним ветром кленовых листьев причудливо играли на ее лице, но эта игра теней не оживляла ни румяных щек мадонны, ни мягко очерченных губ, ни кукольных глаз.
Я всматривался в ее размалеванное лицо, вспоминал историю простой русской женщины Марии и думал: "Таких, как Мария, у нас на земле великое множество, и придет время - люди воздадут им должное...
Да, такое время придет. Исчезнут на земле войны, не будет убийств, грабежей, лжи, коварства, клеветы. Белые, черные и желтые люди станут людьми-братьями. Они не будут знать ни угнетения, ни голода, ни унижающей человека нищеты. Они обретут радость, счастье и мир.
Так будет. И, может, тогда не выдуманной художниками мадонне воздвигнут благодарные люди самый прекрасный, самый величественный монумент, а ей, женщине-труженице земли. Соберут белые, черные и желтые люди-братья все золото мира, все драгоценные камни, все дары морей, океанов и недр земли, и, сотворенный гением новых неведомых творцов, засияет над землей образ Матери Человеческой, нашей нетленной веры, нашей надежды, вечной нашей любви..."