Южный комфорт
ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Южный комфорт - Чтение
(стр. 22)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(653 Кб)
- Скачать в формате fb2
(272 Кб)
- Скачать в формате doc
(279 Кб)
- Скачать в формате txt
(269 Кб)
- Скачать в формате html
(273 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Твердохлеб не мог скрыть отвращения ко всем этим притворщикам. Заячьи сердца, в них бьется еще и заячья кровь. Какое самодовольство торжествовало тут еще вчера, и что от него осталось сегодня? Даже официантка, которая всегда подавала еду прежде всего Корифею, сегодня поставила тарелочки перед Племянником, а тот царским жестом пододвинул их Твердохлебу, сверкнув зубами: - Нужно покормить Прокурорчика! - Я просил бы вас не называть меня этим словом, - тихо, но твердо произнес Твердохлеб. Однако Племянник был сплошная любезность. - Это у меня от любви. Я всех так называю. Корифей - Корифейчик, Сателлит - Сателлитик. Даже директора тоже: "Шулячок, Шулячок, попадешь на язычок!" Тут же комфорт, а комфорт нужно соответственно оформлять... - Это дело ваше, а что касается меня... Я просил бы не стараться. Твердохлеб спокойно размешивал сахар в чае, еще спокойнее отхлебывал из стакана, даже Племянник чуть не поперхнулся от этого спокойного прихлебывания и не нашелся чем ответить. - Один - ноль! - прошептал после завтрака Твердохлебу Сателлит. - Один - ноль в вашу пользу! Вря! Вря! Вря! Обедать сели молча, официантка, на мгновение заколебавшись перед их иерархичным столом, поставила первую тарелку с борщом перед Твердохлебом, он тактично подождал, пока поставят борщ Корифею и даже Племяннику, и именно тут двери столовой защебетали, и вдруг прозеленело легонькое платьице, нежноруко просверкнуло, ослепило и окончательно огорошило. - Федор... здравствуй! Вот и я! Племянник, рванувшийся было навстречу Наталке, осел и обмяк, пробормотав растерянно: - Сюрприз! Солнышко-Собачка нас не замечает! - Ах, песик! И вы здесь? Еще не сняли вашего дядюшку? - Наталка издевалась над Племянником беспощадно-язвительно. Затем приветливо помахала Корифею и его оруженосцам. Корифей ожил и произнес свою очередную сентенцию: - Каждый по-своему доходит до истины или составляет легенды, встретившись с такими явлениями, как приливы или сильные ветры. - В честь нашего Солнышка - вря! вря! вря! - закричал Сателлит. Пиетет демонстрировал трепеты. Хвостик крутился и выкручивался. Метрик и Сантиметрик перешептывались, быстренько вкомпоновывая Наталку в "Полотно пребывания" (ибо разве же не она спит в кровати с вертолетом, украшенным портретами Корифея?). Наталка была ветром, но уставшим. Устало придвинула стул к Твердохлебу. Подальше от Племянника. Тот нагло бросал на нее взгляды. - Я вас не узнаю, потому что не узнаю совсем! Что такое? На вас действует Прокурор-чик-чик? Даже Глевтячок было не таким обидным, как этот Прокурор-чик. Да еще при Наталке! - Слушайте, - сжимая зубы, сказал Твердохлеб. - Я же вас просил! Предупреждал! Наталка тоже презрительно взглянула на Племянника. - А вы все продолжаете здесь хамить? Тот деликатно-испуганно поднял руки. - Перед объединенными нациями сдаюсь и каюсь! Обед был испорчен, радость от прибытия Наталки испорчена, но ведь не жизнь же! - Пойдем к реке, - шепнула ему Наталка, когда они выходили из столовой. Он молча кивнул. - Ты подождешь, пока я переоденусь? - Подожду. Он слонялся перед раскрыленными окнами "Южного комфорта", чувствуя, что где-то из окон хищно следит за ним Племянник, ехидно подглядывают Сателлит и Хвостик (Корифей этого никогда себе не позволит, и Твердохлеб был ему благодарен), посматривает, наверное, и сам директор, все ждут, что же будет дальше, а он и сам об этом не думает и ничего не знает, никаких планов он не выстраивал, не рисовал себе ничего определенного, а только клубящиеся надежды, только неосознанные желания и намерения, только нетерпение в сердце и тоска по счастью, толкающие тебя к бегству и к попытке скрыться, может быть, и от самого себя. Как у поэта: "На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля. Давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю трудов и чистых нег". Наталка выбежала к нему в легонькой безрукавной кофточке и... в джинсах. К нему ли? Черное подозрение царапнуло ему душу. - Ты эти джинсы - для Племянника? Она вспыхнула: - Ну, для Племянника! А вышла - к тебе. Мы идем или нет? - Да идем... - Но он не сдержался и снова завел: - Он ведь тут не впервые? - Кто? - Этот, Племянник. - А-а. Он второй раз. - А ты? - И я! - Так что же? - А ничего. Интересно, почему ты прицепился с этим Племянником? - Потому что он откуда-то знал, когда ты приезжаешь, а я нет. - Умнее - потому и знал. Пошел в Общество и спросил, с какого числа у меня путевка. А ты не догадался. - Мне было неудобно. Ты ведь сказала - будешь, вот я... - Буду-буду! Когда дали путевку, тогда и... Наше объединение коллективный член этого общества. Всех обществ, сколько их там есть! И всем платим огромные взносы, а они нам за это по одной или по нескольку там бесплатных путевочек в год. И сюда тоже. В прошлом году досталась мне. Если хочешь, то ту шляпку, что я меряла на Крещатике, я покупала по дороге сюда. - Для Племянника? - О боже, какой ты глупый! Да не знала я ни сном ни духом никаких Племянников! Приехала сюда, а он тут и начал приставать. Корифей меня защищал. - Корифей? - А ты думал! Самый порядочный человек, какого я знаю. Все эти - ты на них не обращай внимания, а Корифей - он как отец. Доброту нужно видеть. Ты ведь вон какой добрый, а внешне хмурый и противный. Она погладила его руку, тепло сверкнула глазами, и у Твердохлеба отлегло от сердца. Прыгнули в лодку, переплыли через тихий проливчик (ненавидел воду, а теперь должен был полюбить ради Наталки), оказались на бескрайних лугах, ведущих к укрытой за зеленым простором, за столетними вербами и еще более старыми дубами речке, шли по травам, обцелованным и обласканным солнцем, теплом земли, нежностью небес, одиночество и покинутость в этом воспетом птицами мире несли им успокоение, радость и некую вознесенность. - У меня душа теплеет, - сказала Наталка задумчиво. - Разве она у тебя холодная? Новость для меня. - А что ты знаешь обо мне? То, что и я о тебе? А у меня все будто покрыто льдом. И после того, что пережила, да и вообще. Может, такая жизнь, не знаю. Женщины стали равноправными и самостоятельными, - об этом все говорим, а что одинокими - никто и не пискнет! Самостоятельность - это прекрасно! Никому не подчиняться, никому не принадлежать, ни от кого не зависеть. Но тогда и тебе тоже никто не принадлежит - ни муж, ни дети, никто, никто... Люди должны льнуть друг к другу, а бес независимости толкает тебя под бок и сеет вражду. Ты заметил, что женщины не любят "везучих" мужчин? - Что-то новое, - растерянно пробормотал Твердохлеб. - Ну, сперва им нравится, а дальше? Она - ничто, муж - величина. Это раздражает, вызывает припадки гнева, ревности. Потому что ясно видит, что уже не имеет влияния на мужа, что его успехи не зависят от нее, от ее любви, от ее женской ласки... Вот ты невезучий, и мне показалось, что рядом с тобой согреется моя душа... - Откуда ты взяла, что я невезучий? - Разве не видно? Ты такой обыкновенный, что когда я впервые тебя увидела (не в магазине, а в своем цехе!), то так и захотелось спросить, не опаздываешь ли ты на собрание. - Мне как - обижаться? Но перед тобой я не умею и этого. Не умею ничего. Как малое дитя перед дедушкой и бабушкой. Я не знал, к сожалению, своих дедушек и бабушек, где-то они затерялись в просторах, жизнь все перекалечила... Тебе, наверное, повезло больше... - У меня все живы и все только и ждут, когда я приеду, чтобы броситься с советами и наставлениями. Ребенок, ты же смотри там. Веди себя хорошо, деточка наша. И все расспрашивают-расспрашивают, а о себе - такое все: чем топить хату, чем кормить корову... А в этой простоте столько доброты, что я плачу, как дурочка... Мужчины ведь не плачут, правда? Ты ведь никогда не плачешь? - Да как тебе сказать. Пока заслоняюсь законом, то не имею права, потому что закон не плачет никогда, как бог или высшая сила. А сам - это уж кто как... Они подошли к речке, к белым перемытым пескам и мягкой прозрачной воде. Тишина луговых просторов тут уже исчезла, уничтоженная грохотом "ракет" и тарахтением моторок, вода извергалась из-под серых стальных сигар, ревела и неистовствовала, рвала воздух, и оставалась одна лишь нелепая пустота. Наталка молча потянула Твердохлеба назад, подальше от этого рева. Им нужна была тишина для воспоминаний, для рассказов о детстве и всем том далеком, что не могло уже влиять ни на что. Упорно обходили середину прошлого. Только о том, когда еще были одни, а вокруг родные люди. Уже подходили к проливу, и Твердохлеб с жалостью оглянулся на зеленый простор только что подаривший ему крупинку счастья. - Переправимся на тот берег, и снова потеряю тебя, - печально произнес он. - "Не надо печалиться: вся жизнь впереди", - словами песенки ответила Наталка. - Я ловлю тебя сознанием, памятью, мыслью, чувствами, а ты каждый раз выскальзываешь, исчезаешь, и я бессильно отступаю. - А ты не привык отступать? - Иногда мне кажется, что жизнь - это сплошное отступление. Или топтание на месте. Может, это индивидуальное? Одно дело закончил, немедленно появляется следующее, и так без конца, все безликое и безнадежное. - А любовь? Если на всю жизнь. Что может быть безнадежнее? - Может быть, именно это и есть возмещение и награда за монотонность жизни, за все ее достижения и неудачи? Сердце рвется к любви безотчетно и самозабвенно, а сердцу надо верить. Она снова, как и в начале их прогулки, молча погладила ему руку. - Позови меня, когда будешь идти на ужин. Я на втором этаже через комнату от тебя. На второй мне еще в прошлом году посоветовал Корифей. Он такой добрый! Все рвутся на третий, к нему, а он молча наблюдает, дает им выразить себя до конца, хочет увидеть глубину их унижения и падения. И этого Племянника он презирает так же, как и ты... Как и я... И Солнышком назвал меня он... Ты заметил: тут всех как-то называют. Он меня - Солнышком. - Потому что ты и есть Солнышко. - Если бы! Ну, до вечера!.. Они разошлись незаметно и неторопливо, так замирает звук эха от далекого голоса или неизвестной ноты, - тихо и безболезненно, но не без сожаления. И только исчезла Наталка в подъезде, только Твердохлеб проводил ее взглядом, как что-то в нем забило тревогу, заклокотало, закричало: "Что же мы делаем? Что мы делаем!" Едва не бросился вслед за Наталкой - догнать ее на лестнице, схватить за руку, умолять: "Не бросай меня! Не бросай!" Смешно и страшно. Смутное предчувствие хлынуло на него в черной тоске и безнадежности. Как у приговоренного к смерти, который надеется на чудо, на прощение и милосердие до самого конца. Но когда звучат железные слова приговора, его душу наполняет такая всеобъемлющая и такая жестокая пустота, что он умирает в ней (хотя тело еще живое), и хотя еще слышится где-то в диких безмерностях пустоты то ли стон, то ли плач, то ли просто хныканье, нет уже там ничего человеческого, даже животного, только возрождается что-то как бы за пределами речи, крика, боли, за пределами живого мира и целой жизни. "Что со мной? - подумал Твердохлеб. - Что это со мной? Разве я сегодня не самый счастливый из людей? А может быть, самый несчастный?" Он отправился слоняться по терренкурам, перемерил все маршруты восемьсот метров, тысяча двести, три тысячи четыреста, до Кушки пять тысяч километров, до станции Мирный - пятнадцать тысяч, до базы киевского "Динамо" - немногим меньше. Проделки какого-то шутника, написавшего эти смешливые данные на указателях терренкуров, вроде бы развлекли Твердохлеба, но так только казалось, и когда настало время звать Наталку на ужин, тревога его возросла еще больше, перейдя в отчаяние и панику. Чуть ли не ощупью поднялся он по лестнице на второй этаж, расталкивая руками, всем телом, всей своей встревоженностью холодный туман исступленности, искал двери Наталкиной комнаты, ничего не замечал вокруг, не видел, не слышал, потому и не смог заметить, что с противоположной стороны коридора, легко сбежав с запасной лестницы, ведущей на третий этаж, в игривых перескакиваниях приближается к тем же дверям нечто джинсово-модно-перемодное, нечто нахально-пронырливое и проныристое, нечто суетно-несусветное. - А-а, Прокурорчик-чик-чик! - как нож, входящий в тело, и тут же метнулось, надвинулось в запахах дорогих лосьонов и сигарет, ударило каменно, толкнуло в горло, в грудь, во все тело, и мир померк и раскололся чернотой, а в эту черноту безотчетно провалилось Твердохлебово сознание, только на самом его краю болезненно билось: "Что это со мной? Что это со мной?" Тогда он еще не знал, что это жизнь, ибо в следующий момент все для него померкло. Минули тысячелетия, вечность пронеслась над мирами, пока он почувствовал в своем черном я безнадежном одиночестве какие-то теплые, ласковые прикосновения, какие-то отпечатки нежности и неземного блаженства. Может быть, так печатают ангелов на небе, если есть ангелы, и есть небо, и если кто-то ждет их на многострадальной земле для надежд и милосердия? Он еще не знал, жив или мертв, ничего не знал и ничего не мог, не мог раскрыть глаз, увидеть и понять, к нему возвратился только первичный дар неосознанного ощущения, но и этого ему было достаточно, чтобы знать: его целуют и плачут над ним. Тогда он сделал наибольшее усилие, встрепенулся и, кажется, ожил, увидя, что это Наталка, которая стоит возле него на коленях, держит его голову, целует голову и плачет. Он хотел сказать ей: "Не плачь. Что ты?" но не смог, а только сам заплакал, отчего Наталка залилась слезами еще сильнее. И хотя все у Твердохлеба сосредоточилось только на том, чтобы как-то утешить Наталку, он успел заметить, как что-то змеино извивается вокруг него в холодной гадючести, в отвращении и мерзости, ползает, всхлипывает и ноет так же, как ныло в нем совсем недавно страшное предчувствие. Он хотел спросить Наталку, кто там ползает, но сделать этого не смог, не было сил, не возвратился еще на землю, а был, где печатают ангелов священными печатями высоких предназначений и великих миссий и где живут его чистые-пречистые негорюйчики. Хоть и неосознанно, но он рвался на землю! Земля стояла у него перед глазами, вся в солнце и травах, а посреди нее золотой Киев, и века над ним, и дух, и бессмертие человеческое! Жить! Он уже был в своей комнате, лежал с компрессами, с кислородными подушками, суетились люди в белых халатах, нежной тенью нависала над ним Наталка, Корифей по-отцовски сжимал ему плечо, говорил что-то такое человеческое и мудрое, что Твердохлебу стало не по себе за то ослепление, которое нашло на него, когда он прибыл в "Южный комфорт". - Ну-ну, - гудел Корифей. - Казацкому роду нет переводу. Да разве мы бы вас отдали кому-нибудь? Да никогда! Правда ведь, Солнышко? Скажи ему, доченька. А она молчала, только металась белой ласточкой меж всеми и над Твердохлебом, меж своей мукой и над своей обреченностью. И Твердохлеб ничем не мог ей помочь. Их наконец оставили одних, она снова плакала и целовала, целовала и плакала, исповедовалась перед ним, искала слова и не могла их найти. - Когда уже все наполнилось тобой и я поверила, что это уже навеки, мне снова суждено остаться одной, потому что между нами пролегло несчастье, как проклятие, и через него не переступишь, его не забудешь, никуда не отодвинешь. Наверное, я приношу несчастья всем, кто ко мне приближается. Помнишь нашу первую встречу и оперу Верди? У меня холодная душа. Мне нужно бежать от всех. Я делала это, никому не поддавалась, а потом вдруг забыла и вот расплата. Прости меня, Федор, но я должна бежать, бежать от твоего лица, от твоего голоса, от твоей справедливости и доброты. "Куда?" - хотел он крикнуть и с ужасом убедился, что голос его завис в пустоте. Сколько еще дней и ночей миновало - разве он знал? Наталка не отходила от него (она ведь сказала, что должна бежать, и потому ее присутствие наполняло его все более страшным ужасом), Корифей приходил, тяжело похмыкивал, словно просил прощения и за себя, и за всех, кто здесь был, и за этого никчемного Племянника, который до сих пор скулил где-то за дверью, выпрашивая милосердия. Гоните его ко всем чертям! Пусть катится на все четыре стороны! Зачем он здесь и к чему его покаяние? Корифей беспомощно разводил руки. Да, он был одним из фундаторов общества. Но знал ли он, во что это выльется? Сами не ведаем, что творим. Общество беззащитно и общедоступно, как Эрмитаж или Останкинская башня. Он попытался защитить общество своим авторитетом, но чего достиг? Жаль усилий! Начались звонки. Мальвина Витольдовна, Тещин Брат, Ольжич-Предславский, даже Мальвина. "Я была глупой! Ты позволишь мне приехать? Так нельзя дальше. Какая я глупая, боже, какая глупая!" Потом - из их отдела. Но не от Савочки и не от Нечиталюка. Звонил Семибратов. - Какая жуть! Федор, что с тобой? Как это все произошло? - Со мною все в порядке, - вяло успокоил его Твердохлеб. - Я в норме. - Что это - "Южный комфорт"? В каких дебрях? - В лесах и над водами. - Что там - охотники, рыбаки, кролиководы? Как ты туда попал? - Какое-то добровольное общество. Играются в словесное лото. Но ничего... - Не туда ты заехал, - осуждающе сказал Семибратов. - Это просто жуть! Твердохлеб, несмотря на слабость, попытался отшутиться: - А может, я бежал от Савочки и Нечиталюка? - От них не бегут - с ними борются, - не приняв шутки, твердо сказал Семибратов. - Я, кажется, стал слишком нервным, - снова попробовал перейти на шутливый тон Твердохлеб, хотя и сам уже чувствовал, какой грустной и неуклюжей была его шутка. - Нервность можно оправдать, когда к ней добавляется еще и разум. Ты поступил неразумно. - Не с кем было посоветоваться. - А со мной? Не хотел? - Тебя не было. - Вчера не было. Сегодня есть. Тебе так не терпелось? Имей в виду: нетерпеливые, как правило, равнодушны и бесхарактерны, такие люди - не для серьезных минут жизни. Он не утешал, даже не сочувствовал (если не считать его любимого словечка "жуть"), хлестал Твердохлеба безжалостно, больно, по праву старшего опытом, положением, годами. "Так ли уж намного старше меня Семибратов", подумал вдруг Твердохлеб, но тут же понял, что меж ними расстояние не лет, а страданий. Страдания шли за Семибратовым с детства, с блокады, гибели отца и матери, собственного умирания, а затем он взвалил на себя совершенно добровольно бремя страданий чужих, снова и снова бросал себя в глубокую юдоль, туда, где стоял тяжелый запах крови, где отвергалась или уничтожалась жизнь и где он каждый рад должен был упорно и яростно отстаивать самую идею жизни, отвоевывать ее святость и неприкосновенность через закон и совесть своего общества. Может, Твердохлебу и впрямь нужно было вот так грохнуться головой, чтоб открылась ему правда, которую отвоевывал Семибратов, отвоевывал тяжко, ожесточенно и страшно? - Я не имею права тебя просить, но если бы имел, то... Я совсем запутался, - вздохнул обессиленно Твердохлеб. - Запутался не так с Савочкой и Нечиталюком, как с... Ты все понимаешь и все чувствуешь, но если бы ты сумел еще почувствовать вот сейчас, на расстоянии, что у меня любовь, что она рядом, собственно, я уже и сам не знаю, действительно ли это так или мне только хочется в это верить... Голос у Твердохлеба стал совсем приглушенным. Семибратов не дал ему договорить: - Не нужно. Тебе нельзя переутомляться. Я хочу тебя понять. Пытаюсь представить, что творится в твоей душе. Хотя это и нелегко. Скажу тебе одно: поскорее выбирайся оттуда. Я тебя жду. И я тебя понимаю, Федя. Тебе ясно? По лицу Твердохлеба пробежала слабая улыбка, он кивнул головой, как будто Семибратов мог это увидеть. Он тоже чувствовал теперь Семибратова и весь огромный и радостный мир, а прежде всего Наталку и свою изболевшую до предела душу. У него уже не хватило сил добраться до окна, он застыл в кресле, неотрывно смотрел на циркумфлекцию "Южного комфорта", на въездные ворота, откуда должно было появиться такси, которое заберет Наталку, его счастье и его жизнь. Такси прибыло точно, без опозданий, шофер в кожаной куртке открыл багажник, бросил туда Наталкин чемодан, скользнул взглядом по слепым окнам, равнодушно отвернулся. Наталка махала Твердохлебу тонкой рукой, стоя у ворот, стоя возле машины, садясь в машину, - лучше бы она не махала! Неожиданно всплыли в памяти обрывки фраз, которые произносил за столом Хвостик. Они слагались вместе, словно запоздалое предсказание несчастья, словно неотвратимый удар судьбы: "С исчезнувшего корабля никто не возвращается, чтобы поведать нам, какой нежданной и болезненной стала предсмертная агония людей. Никто не расскажет, с какими мыслями, с какими болями, с какими словами на устах они умирали. Но есть нечто прекрасное в этом неожиданном переходе от жестокой борьбы и напряжения сил, от разъяренного сопротивления, неукротимого желания удержаться на поверхности к страшному покою глубин, дремлющих в неподвижности от сотворения мира". Он устало закрыл глаза и провалился в свое страдание. Что он мог? Разве что безмолвно посылать вдогонку Наталке строчки двадцать девятого сонета Шекспира, любимого сонета ее и того, кого она никогда не забудет: "С твоей любовью, с памятью о ней всех королей на свете я сильней". Тихий голос Семибратова возвращал его туда, где ждала работа, ждали обязанности, а с ними и жизнь. Казалось, целые века прошли с той минуты, как он закрыл глаза, а все же успел поймать взглядом машину, которая увозила от него Наталку. Следил за ней, как за своей судьбой. Дальше и дальше, до поворота, вот она скрылась, вот промелькнула еще раз и исчезла, и теперь без какой-либо надежды будет ждать он весточки от Наталки, звонка, сигнала, знака... "Но есть нечто прекрасное в этом неожиданном переходе от жестокой борьбы и напряжения сил... к страшному покою глубин..." Не хотел покоя! Очутился на покрытой сизой изморозью улице Ярославов Вал, был маленьким мальчиком, шел пустынным тротуаром, сжавшись от холода, пряча руки в карманчики штанов, покачиваясь, будто маятник: туда-сюда, туда-сюда... Шел упрямо, отчаянно, но с надеждой... Был мальчиком, который уже давно вырос. 20 мая 1982 - 22 сентября 1983 Киев
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|